412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » В тридцать лет » Текст книги (страница 12)
В тридцать лет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "В тридцать лет"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Что почем

Пришли. Вернулись. Первой приехала Аннушка-повариха и конюх Иван: привезли на двуколке картошку. От них я узнал, что один наш рабочий женился в деревне. Сам он вернется не скоро: свадьба еще не угасла. Всех остальных Павел Григорьевич увел прямо со свадьбы.

Наступает покаянный с похмелья вечер. Долго гореть костру, чтобы угреть души людей, долго толпиться звездам над малым людским поселеньем, долго журчать реке... За краткую пьяную отрешенность от жизни, от дел и забот люди платят гораздо большей и горшей мерой тоски, уныния, душевной смуты.

– Да, – начинает покаянный разговор у костра Саня Кадакин. – Я жил в Комсомольске – понял? Вот красивый город. По типу Ленинграда построен. Я хоть в Ленинграде не был, а мне один инженер говорил. Не знаю – правда, нет? Там в каждом квартале башенка сделана, а в башенке бригадмилец сидит – понял? Ты идешь по улице, а он тебя видит. И у него там телефон на вышке. Как заметит, что какой-нибудь пропойца идет, шатается, так сразу по телефону сообщает. Ты идешь, выписываешь кривули, а к тебе сейчас машина: б-р-р – и в вытрезвитель. Там сейчас с этим строго.

– Нам в тайге только и осталось, что на свадьбе погулять раз в пятилетку... – в тон Сане заныл Лешка Крылов.

А чего ему ныть, молодому, славному парню, только что отслужившему в армии, приехавшему домой со значком «отличный шофер»? Чего не хватает в жизни Леше Крылову? У него есть работа, профессия, хороший заработок. Он молод, любит жизнь и ничуть ее не боится, начав тринадцатилетним мальчишкой зарабатывать свой хлеб. Но никто его не научил, что с собой делать, когда работа кончается и не занимает больше мысли и руки. Ему не известно, чем может жить человек помимо работы. Он выбрал первое попавшееся, не требующее ни ученья, ни усилий, ни разума, – бутылку. Так принято в Потанине и в тех леспромхозовских поселках, где руководители обеспокоены только планом, а с рабочих спрашиваются только кубометры древесины.

Иногда Леша говорит с тоской: «Я бы с полным моим удовольствием пошел учиться, в пятый класс, если бы вечерняя школа была в Потанине».

Сане Кадакину – сложнее. Почти вся его непутевая жизнь, начавшись когда-то побегом из дому, от мачехи, прошла в детских колониях, в КПЗ и местах заключения. Сидел за бродяжничество, за драку, еще за что-то. «Я – хулиган», – сообщает он о себе кратко, чтобы сразу отмежевать себя от воров, бандитов и прочей публики, с которой не всякий может сесть за один стол.

Впрочем, это все в прошлом. Саня стал уже староват, пять лет как работает в леспромхозе.

– Ну что мы за люди, кому мы нужны? – вслух отвечает каким-то своим давним мыслям Саня.

– Ну, теперь все! – восклицает Леша. – Пить больше ни грамма не буду. Что ты – месяц вкалывал тут, горбатился, в деревне даже в кино не сходил.

В том же духе ведут разговор и другие. Людей мучает душевная похмельная изжога.

...Но делает доброе дело костер, люди глядят на огонь, любуются им, в них проникает мало-помалу его веселая, трезвая, ярая решимость – жить, гореть до последнего уголька. И уже слышится смех, и простецкий забавный рассказ, и потешное слово. Брякает мисками Аня Собенникова, повариха, оделяет каждого пшенной кашей с подсолнечным маслом. А ее муж Вася начинает ловко складывать байки. И сам он ловкий, большие лопатки явственно ходят под тонкой вытертой курткой, большеротый, с широко расставленными спокойными, светлыми глазами.

– У нас в Буе один мужик есть, – сказывает Вася. – Он тебе про что хочешь сразу с ходу определение даст. Каждая рыба у него свое название имеет, и птица, и всякая-то вещь. Как начнет – ну, со смеху укатаешься... «Окунь – это, значица, милиционер: красный и шшетинистый. А ленок – это интеллигенция: белый да гладкий. Налим – не наш, шпион... Собрание – это воробьи: почирикали и улетели».

Едва смолкает Вася, как в дело вступает Генка, кроет свой радикулит под невзыскательный и громогласный хохот. А там Борис начинает рассказ о том, как страшно прыгать с парашютом и что бывает, когда парашют не удается раскрыть. Эдуард рассказывает о тигре, которого встретил на реке Сучане. Дед Ефим охает и поддакивает невпопад. Эдуарда он называет просто: Увар. Маленький цыгановатый дед Моха вспоминает о гусях, летавших здесь некогда косяками, о лосях, медведях, изюбрах, белках, о старой тайге, в которой прошла его жизнь, дремучая, трудная, но единственно милая старому охотнику.

– Скоро услышим – изюбр затрубит, – радостно сообщает дед Моха. – Обязательно услышим.

Никак не уйти от костра, хотя ночь уже в середине. Никак не уйти от людей, обсевших костер, обношенных, груболицых, бородатых. Очень хорошо сидеть с ними обок и слушать или самому что-нибудь говорить, дождавшись своего череда.

Но пора по палаткам. Уже Гриша Лепешкин тащит ведро воды, вешает над костром.

– Заправим грелочки?

– Заправим.

И опять всей партии весело. И опять разговоры.

– Ты и дома заместо жены грелку с собой в кровать ложишь?..

– А видно, с бабой все же теплее. Вон Борис, когда к Маше идет, не берет с собой грелку.

Маша громко, с довольством, хихикает.

– Эт хорошо, – отзывается Борис, заслышав свое имя. – Эт к деньгам...

Вкус ручейной воды

Утром нас будит Аннушка. Она стучит ложкой в миску. Это значит – надо выползать из-под брезента и ватника, спускать ноги на мерзлую землю, дрожать в ознобе. Вдыхать запах земли, охваченной инеем, крепкий, сухой, морозный воздух. Трава хрустит и поскрипывает под сапогом, костер бледен и, кажется, тоже иззяб, небо белесо, как первый ледок на воде. К полдню небо заголубеет, и нам еще маяться от жары и оживших комаров.

Мы идем рубить просеку – головной пробойный отряд: Саня Кадакин, Вася Собенников, Леша Крылов. С нами дед Ефим – ставить столбы. Ведет нас Павел Григорьевич, последний могиканин среди начальников партий, не променявший работу трассировщика в лесу на портфель с ведомостями. Своему глазу и опыту Павел Григорьевич доверяет больше, чем планшету и теодолиту. Он выставляет, в створ одна другой, пару вешек – березовых кольев и машет нам рукой: «Так будем рубиться...». И мы рубимся.

Попадается болото – мы идем в кочкарник, в черную воду. Отжимаем портянки – и дальше. Попадается в створе листвяк – мы его окружаем с трех сторон и рубим, вышибаем из старого дерева медвяные щепки.

– Алексей, – зовет Павел Григорьевич, – заделай вон из той сосенки репер.

– Эх, – говорит Лешка, – глаз, как ватерпас... – и идет к сосенке в своих опорках, сшитых им из двух кусков автомобильной резины. Бьет топором по дереву, и оно скоро валится, тревожно шелестя, откинув назад вершинку. Леша кромсает оставленный высокий пень, пока тот вдруг не обращается в стройный, остроголовый столбик с гладкой щекой и полочкой – репер. Занумерованный, занесенный на планшеты и в пикетажные журналы, он будет стоять здесь годами, обозначая высоту точки местности над уровнем моря.

Нам пора пообедать. Мы садимся к ручью и ладим из кусков бересты крохотные туеса. Вкусна водичка в таежных ручьях! Ее хорошо пить полными пригоршнями. Хорошо лечь животом, грудью прижаться к мокрому мху, к камням, дотянуться губами, щеками, жарким лицом – и задохнуться в ледяной воде. Но совсем особое дело – пить ручейную воду из берестяного туеска. Вода в нем голубеет, пахнет березовым соком, солнцем и лесом.

Мы запили берестяной водицей наши краюхи хлеба и куски сахару. Задымили махорочкой, задремали... Только дед Ефим где-то тюкал вблизи топором, ставил угловые столбы. Вскоре он появился, морщинистый, корявый, в резиновых чунях.

– Ну, падлюка, – сказал он свое любимое слово. – Шесть столбов поставил. Боялся от вас отстать. Один я боюсь в лесу. Медведь задерет, падлюка...

Мы посмеялись над дедом, и сам он посмеялся. Никто не стал его хвалить за работу, хотя шесть столбов – это много. Однажды я ставил столбы. На каждый из них уходило не меньше часу. Надо было найти подходящее дерево, свалить его, вырубить столб, обтесать, выкопать яму в засеянной камнями земле... Это – тяжкий труд.

К концу восьмичасового дня дед Ефим поставил двенадцать столбов, ни на шаг не отстав от нас, рубщиков. Опять мы посмеялись над его трусостью... Всех нас немного покачивало к концу этого дня от тысячекратных взмахов топорами, от болота, от толстых, сукастых стволов, от ерника и кочек.

– Можно на сегодня закончить, – сказал Павел Григорьевич. – Только я думаю, было бы разумнее прорубить до конца этот ус. Осталось еще с километр. Зато мы полностью закончим здесь рубку, и завтра уже можно будет идти с пикетажем и нивелировкой. Смотрите сами...

– Прорубимся, – сказал Вася Собенников. – Сейчас хоть не так жарко стало.

– Дорубимся, – сказал Леша.

– Ага, – сказал дед Ефим, – так лучше будет...

Саня Кадакин взялся за топор.

Заимка

Павел Григорьевич держался дольше всех, по утрам, появившись из палатки, не трусил рысью к костру, а шел на реку умываться и при этом не надевал ничего, кроме белой нательной рубахи. Сегодня он вылез из палатки в ватнике. Постоял, помялся и медленно, вразвалочку пришел к костру.

– По-видимому, – сказал он, – надо закругляться. Черт те что... Холодно.

Свирепое сегодня утро. И ночь была не мягче. Вчера совсем ушел домой, в деревню, Генка Просвиренников. Дед Моха спит у костра. Сбежал к костру и Эдуард со своим спальником. Я дважды за ночь кипятил воду для грелки.

Но это была последняя такая ночь. Мне повезло. Нас шестерых перебрасывают за семь километров на колхозную заимку, в теплую избу, слаженную косарями. Там на неделю работы: прорубить и заснять боковое ответвление трассы – зимник. Начальником нашим будет Эдуард. Теми, кто остается в палатках, будет командовать Борис. Он отказался идти на заимку: ему милее быть вместе с Машей. Что он в ней нашел? Странная у них любовь, не понятная никому из нас.

...Мне очень повезло. Я уже стал забывать в промерзлой палатке, что можно раздеться и спать на нарах, притрушенных сеном. Или не спать, лежать, раскинувшись, вбирать в себя жар, идущий от железной печки, курить козью ногу...

Что такое счастье? Это – остановиться вдруг в начале дня и услышать, как затрубил изюбр, как в этом серебряном, ясном, грустном и светлом звуке слились прохлада и зной осенней тайги, и синь небес, и яростное, праздничное самосожжение листьев. В голосе зверя – томление, жажда и сила жизни.

Заслышав изюбра, Эдуард тотчас переламывает свое ружье, прикладывается губами к стволам и трубит ответно. Из стволов исходит бессмысленно громкий звук. Он спугивает на минуту тихую ясность осеннего дня, потом она возвращается снова, и все мы чувствуем ее и становимся мягче друг к другу, больше улыбаемся и шутим, меньше бранимся.

На своей заимке, по предложению Эдуарда, мы установили закон: за каждое бранное слово – под стол и кричать по-петушиному. Приняли закон единогласно, поспорили только насчет Ефимовой «падлюки». Пошли деду навстречу, решили за «падлюку» не наказывать. И все же первым проштрафился Ефим, старый, заскорузлый матерщинник. Мы дружно погнали его под стол, но дед заартачился и сказал:

– Не. Не полезу. Удить пойду. Может, поймаю, падлюка... Бабке гостинец свезу.

– Ты, дед, брось зубы заговаривать, – сказали мы и отодвинули скамейку, чтобы было легче залезть под стол.

– Что хотите делайте, – сказал Ефим, – не полезу.

– Ах, не полезешь? – И мы взяли легонько деда и бережно усадили его под высокий, из неструганых досок сколоченный стол. Дед долго хмуро и жалко сидел там, а потом забормотал:

– Я лучше по-собачьи полаю…

– Ну что же, – сказали мы, – валяй по-собачьи.

Дед неожиданно тонко и звонко протявкал... И сразу дрогнули избяные стенки от нашего хохота. И сам дед просветлел. И всем стало радостно отчего-то, особенно нашим девчонкам Ире и Нине.

Удивительно они похожи друг на дружку, наши девчонки. Обе маленькие, коренастенькие. Руки у обеих сильные, крепкие, как железные крючья. Обеим по девятнадцати лет. Обе говорят нараспев, вместо «чего» – «кого». «Кого будем есть?» Вместо «се́ла» – «сяла». Обе диковатые, за стол со всеми не садятся, заберут миски – и в палатку, а здесь, в избе – на пол, к печке. Нигде-то они не бывали, кроме своей деревни Ново-Никольской, ничего-то не видели. Все лето я проработал с ними рядом, и ни разу не захотелось поговорить.

А тут на заимке вышло так, что мы остались с глазу на глаз с Ниной, с той, что посветлее и покурчавее.

– Какие ты книжки любишь читать? – спросил я.

– Ну как, какие? Многие.

– А все-таки какие? Вот такая есть книжка: «Анна Каренина». Читала?

– Читала. Не понравилось мне. Вся ерунда собрана.

– А какая понравилась?

– Да много. «Семья Рубанюк». Есть еще книжка «Сын героя» – читали?

– Нет, не читал... А в деревне ты с родителями живешь?

– Отца нет у меня, а мама умерла. Я с братом живу.

– Как с братом? Вдвоем?

– Вдвоем. Он болеет...

Я вдруг чувствую, что задавать дальше короткие, незначащие вопросы нельзя, что если говорить с Ниной о ее жизни, неизвестной мне, то говорить надо совсем иначе. Нина скоблит ножиком стол. Я вдруг замечаю, что движения ее уверенные, округлые и сильные – бабьи, что глаза у нее яркие, голубые, а плечи и руки широкие, грубые, как у мужчин. Мне хочется говорить с Ниной, но ей нужно время, чтобы привыкнуть ко мне.

– Ну расскажи, как ты живешь, – прошу я Нину.

– Лучше всех...

И только потом, позже, я узнал историю Нининой жизни. Ее отец Герасим Сидорцев был убит на войне. Евдокия Сидорцева забрала ребятишек – Ивана да Нину и отправилась из родных мест с Волги в Сибирь, искать сытой жизни. Обосновались за Байкалом, в деревне Ново-Никольской Читинской области. Евдокия пошла в колхоз, дети подросли, пошли учиться. Все было ладно, если бы рак не свалил Евдокию Сидорцеву. Слабый здоровьем Иван вскоре после смерти матери совсем занемог, стал задыхаться даже от простой ходьбы. Врачи сказали: порок сердца. И пятнадцатилетняя девочка Нина Сидорцева стала главой семьи, кормилицей, хозяйкой.

Зимними темными утрами она отправлялась за восемь километров на овцеферму. Ее подружки ехали верхом на конях, а она бежала по ветряному снегу, чтобы не поморозить ноги в старых кирзовых сапожках. Валенок у Нины тогда еще не было ни разу в жизни. Возвращалась домой опять в темноте, бралась за пилу-двухручку. До полночи во дворе у Сидорцевых раздавалось неровное, сбивчивое шорканье пилы по мерзлому дереву. Вот тут-то и огрубели и окрепли плечи и руки у Нины. Много им выпало мужской тяжелой работы.

Из колхоза Нина перешла на кирпичный завод, глину месила, чтобы заработать побольше денег. А потом поступила к нам в экспедицию. Вот что я узнал о Нининой жизни. А мог ничего не узнать, посмеяться при случае над ее таежной диковатостью, и только... Ведь Нина никогда никому не жалуется на свою жизнь. И в глазах у нее полно веселого, голубого света. И школу она не бросала до последней возможности, доучилась до девятого класса.

У Нининой подружки Ирины такие же крепкие плечи. Волосы у нее потемнее, и зачесывает она их по-старушечьи, гладко.

– Иринка, – сказал раз Эдуард, – зачем ты так зализываешь волосы? Ты молодая. Сделала бы себе завивку, прическу. Когда же и следить за собой, если не сейчас? И нам бы было приятнее на тебя смотреть.

– Да ну, скажете... – засмущалась Ирина.

На следующий день она поднялась раненько. Выскочила вместе с Ниной на улицу. Видно было, как они там запалили костер, уселись рядышком и что-то такое делали долгое время.

А когда Ирина вошла в избу, розовее занимавшегося рассвета, мы увидели, что голова ее вся в мелких кудряшках, наведенных каленым гвоздем.

Мы не стали смеяться и сказали:

– Ну вот. Теперь очень хорошо...

Хлеб, табак и добрые вести

Что-то давно нет нашего конюха Ивана, Ванюшки, как все ласково называют его на деревне. Ванюшка – расторопный парень, только вялый умом. Он возит нам во вьюках хлеб, махорку, постное масло, баранью тушенку в банках. Привезет все, что закажешь.

Давно его нет. Вчера вечером поделили последнюю буханку хлеба. Махорка осталась только у деда Ефима. Кончилось масло. Чай мы пьем с давленой брусникой. До чего же мы ждем Ивана! До чего нам хочется сладкого чаю, щей похлебать с тушенкой, задымить без оглядки на дедов кисет. Еще нам хочется вестей из мира. Мы не знаем, какое из этих желаний сильней.

– Закурить бы, дед, а? – заводит надоевший разговор Саня Кадакин.

– С дедом закуришь, как же... – вторит Леша Крылов. – Только бы Иван не забыл, привез махорку.

– Хоть бы ее и век не было, – вставляют свое слово девчонки. – Привез бы хлеба, вот...

– Это все чепуха, – продолжает Саня. – Мне приходилось по пять дней крошки во рту не держать. Газеты бы не забыл. Живешь тут, как медведь в лесу...

– Привезет, падлюка. Повезет махорку и газеты захватит. Без газеты как закуришь? – У Деда Ефима свой взгляд на вещи.

– Да-а-а... – мечтает Лешка, – почитал бы сейчас, как Хрущев американцам дает по мозгам...

– Привезет, наверное, – говорит Саня. – Все же ведь человек. Должен понимать, какое сейчас время. Всем ведь интересно знать.

– Да вон дед Ефим тоже человек, – замечает Эдуард, – а понятие у него свое, особое.

– Это ничего не значит, – возражает Саня. – Почитай ты ему сейчас газету – он сразу подобреет, растрясет свой кисетик.

– Дед, скоро на Луну полетим.

– Не. Не полечу. Сильно высоко. Убьешься еще... – Дед говорит об этом всерьез, как о деле вполне вероятном.

Иван приехал рано поутру. Свалил мешки на крыльцо. Мы спросили все хором:

– Газеты привез?

– Привез, – сказал самодовольно Иван, – покурить хватит. Я все, что сказано было, привез... – Он достал из мешка большую пачку газет. Мы кинулись к ним. Никто не спросил про махорку. Никто не полез за сахаром и за маслом. Мы взяли в руки газеты и долго молчали, оторопев. В газетах было все: буквы, строчки, столбцы, снимки. Мы вглядывались в эти столбцы усердно и недоуменно, силились их прочитать, но ничего у нас не получалось. Газеты были на бурятском языке. Назывались они «Бурят Унэн», что по-русски означает: «Правда Бурятии». Вот все, что мы узнали из этих газет.

Впрочем, нет, не все. Мы каждый взяли по газете «Бурят Унэн» и полезли на нары – я, Эдуард, Саня, Леша, девчонки и даже дед Ефим. Мы долго не выпускали из рук газет и кое-что все же узнали. На снимках был изображен Н. С. Хрущев в Америке. Хрущев улыбался. И нам стало весело. Мы нашли в газете много понятных слов, чисто русского происхождения: лунник, атомоход, ТУ-114.

– Что же ты не привез русских газет? – спросили мы Ивана.

– Я – кого? – сказал Ванюшка. – Наказали бы мне, я бы привез.

Мы не стали его бранить. Он ехал всю ночь верхом, переправлялся вброд через реки и привез нам масло, хлеб и махорку. Мы читали бурятские газеты. Нам было жалко Ивана, который сидел, курил махорку и ничего не читал.

Нельзя дезертировать

Мы получили от Павла Григорьевича телеграмму: «Подготовьте работы новому варианту...».

Вскоре он приехал сам. Мы в последний раз собрались в его палатке. Завтра ее грузить на вьюк и везти на перевал. Мы собрались – пятеро мужчин, обросших бородами, прокаленных полдневным зноем и ночным инеем, уставших, стосковавшихся по дому, до которого семь тысяч верст. Мы собрались хмурые. Борис, прочитав телеграмму, не смог сдержаться. Он встретил Павла Григорьевича, его губы затряслись, лицо стало багровым. Он закричал:

– Я не обязан... Я инвалид... Завтра же уезжаю в Ленинград.

У Павла Григорьевича тоже дрогнули губы. Закричал он в ответ гораздо громче, чем кричал на него Борис.

– Ну и уезжай! К чертовой матери! Ты изыскатель, или ты кто?

– И уеду...

Сейчас Борис молчит. На столе жареные рябчики, уха из ленков, помидоры и лук. Сегодня день рождения Эдуарда. А за столом невесело что-то.

Речь ведет Павел Григорьевич.

– У меня у самого кошки на душе скребут. Дома сложное положение. Черт те что… Да еще вы тут скулите, подливаете масла в огонь. Ну посудите вы сами, имеем мы право отказаться от работы? То есть формально мы имеем такое право. Задание на сезон у нас было семьдесят километров трассы. Мы сделали даже несколько больше. Так что, казалось бы, претензий к нам быть не может. Я к чему это все говорю? К тому, чтобы вы поняли: претензии мы должны предъявить сами к себе. Имеем мы моральное право отказаться? Кто мы такие в конце-то концов, черт те побери-то? Изыскатели мы или, понимаете, горе луковое? На кой же, извините, мы сюда забрались за Байкал, если не доведем дело до конца? Конечно, можно все свалить на начальника экспедиции. Ему от этого, как говорится, ни жарко ни холодно. Но дело-то выиграет? Дорога-то леспромхозу все равно необходима. Так ведь?

– Так, – соглашается Эдуард. – Только, Пал Григорьич, давай не будем сегодня о службе. Мне ведь тридцать три... Думал нынче все-таки поступлю учиться. А видно, до Нового года Питера не видать. Ну, что ж, не впервой.

– Не давай, а давайте…

– Давайте.

Борис смотрит на всех воспаленными глазами, следит за движением наших губ, ждет, когда можно вставить свое слово. Ему очень хочется что-то сказать. Улучив момент, Борис вклинивается в наши разговоры.

– У меня была жена, – начинает он очень громко, как все глухие. – Это была такая женщина... У меня было много женщин. Никогда ни одной я не встретил, как Шура. Я пришел из армии, двенадцать лет в десантных войсках прослужил. Знаешь, как там: черт не брат. Сегодня ты живой, а завтра от тебя кусков не найдут. Демобилизовался, стал пить, гулять. Дружки, то, другое... Я бы стал пьяницей, если бы Шура меня не спасла. Она спасла меня от пьянства. Павел Григорьевич, Эдуард, вы помните Шуру? Я ее любил вот так вот... Она мне говорит: зачем ты ходишь в рестораны? Ты приглашай друзей к нам, я сама вам водки куплю. Мы пьем, а она нас угощает, а у самой такие глаза были, Павел Григорьевич, я ей как посмотрю в глаза, не могу пить, стыдно. Она меня человеком сделала. Дружки мне предлагали устроить пивом торговать. Она говорит: если пойдешь в ларек, я не буду с тобой жить. Уйду. Говорит: учись на изыскателя. Это самая лучшая для мужчины профессия... Павел Григорьевич, Гриша, Эдуард, ребята, вот вы не поверите, когда она умерла, я увидел – она мертвая... Ребята, я всю войну десантником, в разведке, я видел мертвых каждый день, каждый час... Я увидел ее мертвой и упал. Меня вынесли и держали, чтобы я над собой ничего не сделал. Я никого не любил, кроме Шуры...

– Брось Машку! – вдруг вскрикнул Эдуард. – Не позорь себя.

Борис споткнулся на слове, лицо его скривилось, сместилось, поползло в улыбку, но улыбка так и не вышла.

– А? Что? Эт хорошо... Что ты сказал? Это ты брось...

Борис сник и заговорил совсем тихо, с заминкой произнося слова:

– Это ты брось. Тебе это не понять. Ты здоровый, как бык. Если бы не она, меня бы здесь не было. Ты думаешь, я не вижу, как все на меня смотрят. Думают, никому Маша не нужна, так хоть один дурень нашелся... А она меня понимает. Она тоже на фронте была. Я больной, израненный человек. Мне надо бросать изыскания. А я не хочу бросать, понимаешь? Мне нужно тепло. Без Маши бы я здесь не мог... Она это видит...

– Ну ладно, – сказал Павел Григорьевич. – Ты не прав, Эдуард. Такие вещи нельзя так, с налету. – Это он сказал тихо, а потом прибавил голосу:

– Так что, Борис, остаешься?

– Остаюсь, нельзя дезертировать. Надо работать.

– Ну, ты извини меня, Боря, – крикнул Эдуард. – Поработаем! К Новому году будем дома. Выпьем лучше за нашу партию. Ей-богу, хорошая у нас партия. Никто из рабочих не уходит. Все остаются с нами. Один дезертир оказался – Генка, вместе со своим радикулитом.

– Я двадцать пять лет на изысканиях, – Павел Григорьевич повел дальше свои речи. – В разных партиях работал, с различными людьми сталкивался. Одни получше, другие похуже. Худые люди попадались. Это не без того. А вот худой партии не было ни одной. Я это к чему говорю? К тому, что и в нашей партии люди тоже неодинаковые. Один, допустим, более ценный работник, другой на работе не блещет, зато имеет хорошо подвешенный язык. Разные люди... А все вместе – что это такое? Прекрасный, сплоченный коллектив, способный выполнить любую работу в самых тяжелых условиях. Черт те что, ей-богу... Я о вас не говорю. Сегодня именины, не стоит вам портить настроение. Хотя и вы молодцы, конечно. Это я шучу. А вот возьмите вы того же Кадакина, или Крылова, или Собенникова, или наших стариков. Ну кто бы еще стал так работать полгода в тайге? Честное слово, золотые люди. Нет им цены.

За этими разговорами мы позабыли, что Эдуарду тридцать три года. Он и сам об этом забыл, заснул первым. Мы все тоже занялись устройством ночлега. Гриша Лепешкин, скромный молчаливый геолог, протянул мне свой ватник:

– Возьми, у тебя нет спального мешка...

И пошла наша последняя ночь в таборе на берегу полюбившейся нам звонкой речки Буй. Последняя ночь перед новым броском в тайгу, перед новыми реками, новой работой, новыми людьми. Разными людьми, порой незадачливыми в своих собственных судьбах, но всегда великими в одной общей для всех судьбе – судьбе труда и стройки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю