Текст книги "В тридцать лет"
Автор книги: Глеб Горышин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Тося, – сказал Федор новым, тихим и ласковым голосом, – ты молодец, Тося, клянусь честью. Без тебя невозможно бы было работать. Я бы спился с тоски... Что ты! – Он поцеловал ее.
– Федор Гаврилович! – Это Володька пришел. – Федор Гаврилович, ай-ай-ай... Смотрите, бурундук на планшет забрался. Сейчас прибор унесет. Федор Гаврилович!
Колотухин медленно оторвался от сохнущих Тониных губ, повернулся к Володьке, не снимая руки с ее плеч.
– Выйди отсюда, – сказал он. – Не видишь – здесь итээр.
Лицо у Федора было хитрое, косоглазое и счастливое. Казался он много моложе, чем прежде, в начале рабочего дня.
Кто сидит со мной у костра (Из дневника изыскателя)
Дальше – больше
– Что такое изыскатель? – спросил Павел Григорьевич. И тотчас, не задумываясь, как солдат, хорошо заучивший устав, ответил:
– Изыскатель – это мужчина, сильный, выносливый, горящий желанием сделать свое дело.
Мы все смолчали. Едва ли кто-нибудь из нас думал много о том, что такое изыскатель. Но мы согласились с Павлом Григорьевичем. Нам было приятно слышать то, что сказал о нас наш начальник. И мы задумались ненадолго, пятеро мужчин, приехавших в Забайкалье из Ленинграда, чтобы проложить трассу будущей автомобильной дороги.
Костер торопился, трещал, обжигаясь кипящим смольем, зыркал дрожащим светом на звонкую речку Буй. Речка спешила в большой, гладководный Хилок, в Селенгу, навстречу байкальской волне.
Самому молодому из нас было за тридцать, самому старшему за пятьдесят. Думали мы о разном. А может быть, об одном и том же.
Мне подумалось о днях, прожитых в забайкальской тайге, о медлительных, радостно гаснущих вечерах, о работе, о нашей трассе. Обо всем этом вместе. И о товарищах, сидящих со мной у костра.
...В палатке холодно. Скоро станет еще холоднее. Дело к зиме. Я кладу сверху на ламповое стекло бритвенное лезвие, чтобы ярче горел фитилек, и пишу свой дневник. Что мне написать о товарищах по Забайкалью, чем они запомнятся мне? Кончится сезон полевых работ, мы уедем домой в Ленинград, и пойдет иная жизнь, встретятся иные друзья. Что же мне написать?
Вот спит Эдуард Кальнин, техник. Он залез с головой в спальный мешок, лишь выставил нос да редкую черную бороденку. Сегодня у него был нелегкий день. Он вел нивелировку на участке трассы, проложенном по берегу Буя. Восемь раз пришлось перебродить ледяную реку. Лето было обильно дождями. Вода высока. Вечером я спросил Эдуарда:
– Ну как водичка?
Он мне ответил:
– В сорок четвертом мы тралили мины в Баренцевом море и подорвались. Из восемнадцати только троих подобрали торпедные катера. Я проболтался шестнадцать часов на пробковом поясе и с тех пор решил, что бояться водички мне – глупо.
Эдуард в недавнем прошлом старшина первой статьи, североморец. Это сказывается во всей его властной повадке, в том, как он ходит, цепко ставя слегка вывернутые могучие ноги. Движения и поступки его стремительны и порой неожиданны. Он может вдруг дико вскрикнуть на ходу, взмахнуть топором, швырнуть его наотмашь. Топор летит, откинув назад топорище, и с хрястом вонзается в лиственницу. Промахов не бывает. Если Эдуард идет на охоту, он не возвращается без добычи. Если он берется за удочку, на ужин у нас мягкие, пахнущие речной водой ленки. Если Эдуард схватится бороться с Лешкой Крыловым, рыжебородым, коренастым леспромхозовским парнем, то Лешке при всем его самостоятельном характере приходится туго.
Работает Эдуард скоро, с прибауткой. При жестких изыскательских нормах в два километра двести метров он ухитряется проходить по трассе с пикетажем по три километра в день.
Я любуюсь Эдуардом, когда он утром, скинув рубашку, бежит к реке. Сентябрьское солнце прикасается к его ширококостному, мускулистому телу, тело светится, смуглеет, кажется юным, неожиданным среди наших ватников и помятых, сведенных холодом лиц.
Только немного обидно за Эдуарда. Пять лет назад он демобилизовался из флота, окончил трехмесячные курсы топографов, и с тех пор учиться всерьез ему не доводилось.
– Слушай, Эдуард, – сказал я ему раз, – ты бы поучился еще. Тяжело, конечно. Но иначе-то – как? Неужели всю жизнь угломерщиком? Поступай заочно в Лесотехническую академию.
Эдуард помрачнел и долго молчал, думал. Потом вдруг схватил топор… Суковатые, сосновые плахи развалились, кряхтя, одна за одной, обнажили свое сахарно-белое, в коричневых жилках нутро.
Напротив Эдуарда на поломанной, стянутой проволокой раскладушке спит другой техник, Борис Колпаков. Его сейчас нет в палатке. По ночам раскладушка пустует. Он придет только утром и будет глядеть на всех хмуро, настороженно, предупреждая любую попытку подтрунивать над ним. Ночует он в палатке у Маши, немолодой уже, некрасивой женщины, работницы нашей партии, не скрывает этого, а Маша не скрывает своего торжества. Когда Лешка Крылов в шутку начинает заигрывать с ней, Маша громко хихикает и говорит:
– Пошто мне рыжая борода? Мне своя черная надоела.
От глаз к черной Борисовой бороде протянулось несколько крупных морщин. Что-то есть скорбное в его пепельно-голубых, воспаленных глазах. Я знаю только, что в войну он был десантником, прыгал с парашютом в тыл к немцам, служил в разведке, весь изранен, контужен, и теперь на него надвигается глухота. Он не хочет, чтобы это замечали другие. Когда к нему обращается кто-нибудь недостаточно громко, он делает бесшабашно-лукавое лицо и говорит: «Это хорошо, это к деньгам...»
На трассе Борис медлительнее Эдуарда, но рабочие, особенно девушки, охотнее идут к нему под начало: он мягче и снисходительнее в обращении.
Павел Григорьевич Денькин живет один в маленькой палатке. Там стоит столик: вбитые в землю два кола и две доски сверху. На столе лампа, сумка с планшетами, карандаш, сбоку раскладушка, спальный мешок – и все. Ничего лишнего.
Я видывал разных начальников изыскательских партий. Все они крепкие, уверенные люди. Иными им нельзя быть в тайте, в пустынных местах, в единоличной, нелегкой власти над людьми и делом. Но есть среди них обходительные и грубые, форсистые и скромные, самолюбивые и простые. В Павле Григорьевиче Денькине разнообразные человеческие качества словно бы обрели гармоническое равновесие. Я подумал об этом в первый же раз по приезде в партию, когда залез в палатку к начальнику и представился. Денькин не стал мне пускать пыль в глаза, не стал плакаться на свою изыскательскую судьбу-злодейку и хулить доставшихся ему прощелыг-рабочих. Он похлопотал немного о моем быте и с ходу принялся рассказывать изыскательские истории. Среди этих традиционных историй была и такая байка. Рассказал ее Денькин в том же добродушно-ироническом тоне, что и остальное.
– Работали мы года два назад здесь же, в Бурятии, на Турке́. Такая же точно речка, как Буй. Пошире, правда, и поглубже. С деньгами было туговато. Рабочих не хватало. Ну, в общем, как водится, затянули мы дело до зимы. А нас предупреждали: пойдет шуга – переправы никакой не будет. Я посоветовался о техниками, с рабочими. Состав партии подобрался хороший. Да и вообще у нас люди неплохие. Это как правило. «Ладно, говорят, Павел Григорьевич, как-нибудь». Ну – ладно так ладно. Запасли продуктов, работаем. А уж начало подмерзать, забереги появились. Дальше – больше. И вот, понимаете, по самой середине реки осталась промоина метров, может быть, пятнадцать. По ней прет шуга. Черт те что делается... Неделя так проходит, две. Продукты уже кончаются. Главное, соль кончается. Без хлеба еще можно перебиться. Без соли ведь не проживешь. Ну что тут придумаешь? Сидим, смотрим на эту Турку́. Наконец, вызвался один. «Я сплаваю...» – «Ну что же, плыви». Разделся. Обвязали его веревкой... Доплыл. Веревку укрепил на том берегу. С ее помощью мы стали на лодке переправляться. Держимся за веревку и плывем. Ничего. А шуга все гуще прет. Промоина у́же становится, ну и, естественно, течение в ней быстрее.
Однажды я переправлялся, да еще со мной техник и двое рабочих. Перевернулись. Да. Хорошо, что сразу же уцепились за лодку. Черт те что... Могли утонуть. Выволокли нас. Так что же вы думаете? Мы еще не успели добраться до землянки обогреться, а уже, глядим, нашлись желающие, по-оплыли на ту сторону. Ну что ты будешь делать, ей-богу? Поплыли... – Павел Григорьевич рассмеялся, брови его подвинулись кверху по широкому лбу. Глаза стали заметнее. Маленькие, темные, блестящие глаза остро и много видевшего человека. – Я к чему все это рассказываю? К тому, что люди у нас стойкие. Нашим людям нет цены. Я в этом убеждался сотни раз. Двадцать лет уже мотаюсь по стране изыскателем.
Мы все любим, когда Павел Григорьевич приходит вечером к костру. Сдвигаемся, уступаем ему место на чурбаке. Он садится, маленький, смуглый, кубоватый, как гриб-боровик, и принимается нанизывать слава, будто продолжает давно уже начатую беседу.
– Мужчина должен быть хозяином в семье. Не в том смысле хозяином, чтобы властвовать, понимаете, держать верх. Просто он должен превосходить жену в опыте, в умении, чтобы быть ей опорой в любом житейском деле. Но бывают, конечно, случаи, когда нам с женщинами тягаться бессмысленно. Вот, к примеру, я решил купить своей Варваре материал на платье. А ведь мы, мужики, какие понимаем цвета? Красный, черный, синий там, зеленый. Оттенков мы не понимаем. А им нужны оттенки. Раз купил – не то. Еще раз купил – опять нос воротит. Черт те что... Ну ладно, говорю, вот тебе деньги, покупай сама. Так что бы вы думали? Деньги она снесла на сберкнижку, а сама ходит в старом платье.
Но добродушный, невозмутимый Павел Григорьевич умеет быть свирепым, кричать страшным рыкающим голосом, ругаться оскорбительно и беспощадно. Завтра вся партия уходит в деревню на двухдневный отдых, а Иван, наш конюх, не приехал вовремя за Павлом Григорьевичем. Тот теперь не успеет достать в деревне машину и встретить людей. Придется идти все тридцать пять километров пешком.
– Бездельник! – кричал сегодня утром на Ивана Павел Григорьевич. – Мы тебя держим, чтобы ты помогал работе, а ты срываешь работу. Люди месяц трудились в лесу без отдыха, а теперь им ноги ломать.
– Я – кого? – уныло оправдывался Иван. – Я пока коней поймал, пока скакал.
– Ты мне хоть на заднице скачи! Из-за тебя, бездельника, люди должны страдать!
Когда начальник не в духе, когда он зол и бранится, подчиненные тоже мрачнеют. Так бывает всегда. Но странное дело – когда бранился Павел Григорьевич, мы все улыбались, сидя в палатках. Впрочем, гнев его быстро иссяк. Денькин забрался на неоседланную лошадь, крикнул Ивану: «Поехали!» и скоро скрылся в желтеющем березняке. Ему ехать полночи до деревни Буй, зато наверняка завтра нас встретит машина.
...Совсем холодно стало в палатке. Собираясь спать, я натягиваю шерстяные носки, свитер, вторые брюки. Проснулся Гриша Лепешкин, геолог, сбегал к костру, налил кипятком грелку, засунул ее поглубже в мешок. Однако ватник он скинул, протягивает мне:
– Бери, бери. У меня все же спальник. Мне все же теплее, чем тебе под одним брезентом.
В дверцу палатки видно, как за рекой над кедровыми хребтами рождается новая луна – драгоценная тонкая льдинка с подтаявшей закраиной. Лают псы, чуют близкие козьи наброды. Славная начинается осень, прогретая полдневным солнцем, вся в рыжем, неистовом буйстве берез, осин, лиственниц, трав.
Биссектрисы и тангенсы
Все рабочие ушли в деревню мыться в бане, получить у начальника деньги за месяц.
Я остался караулить палатки. Нагрел воды на костре и долго плескался в тазу, стараясь смыть с лица и рук краску, въевшуюся за последние дни. Я надписывал угловые столбы на трассе. Сверху писал эмблему нашего института «ГЛТ»: Гипролестранс. Ниже длинный столбик цифр: величину угла, биссектрисы, тангенса... Когда-нибудь на трассу придут строители. Наши кривые и тангенсы обратятся в пласты земли, поднятой бульдозерами. Мы ведем трассу для нового Бичурского леспромхоза. По ней будут вывозить 400 – 500 тысяч кубометров леса в год.
Это трудно представить сейчас. Земля на десятки километров окрест не потревожена даже лошадиным копытом. Земля неровна, горбится скрытым под мхами гранитом. Местами гранит обнажился, весь посеченный ветром, водой и солнцем. Местами в распадках, в бывших когда-то руслах ручьев и речек, поднялись долговязые, зыбкие кочки, сплетенные из кореньев болотных трав. Синие к вечеру хребты сопок, сквозные, черные гребешки лиственниц по хребтам, и низкое солнце за гребешками.
Что принесет наша дорога в таежный край? По ней повезут смолистые сосны, годные любой стройке. Она даст верную, хорошо оплачиваемую работу многим людям, живущим в здешних местах. Возле нее возникнут поселки, лесные базы, дома из свежетесанных бревен. Исчезнет дьявольский труд собирателей кедрового ореха, таскающих на горбу за десятки километров кули весом в четыре пуда.
Но – исчезнет и тихая, ненарушимая ясность этих мест. Уйдут изюбр и гуран. Оголятся бока сопок, посереют от пепельных лишаев да посохшей сосновой чешуи. Никчемно, между делом сгинут тысячи стволов неокрепшей лесной молоди. Как сделать, чтобы этого не было, чтобы люди, взяв у тайги необходимое им, сохранили, сберегли тайгу, не дали ей погибнуть безвозвратно?
Как-то мы с Эдуардом вели пикетаж по трассе. Рабочий Геннадий Просвиренников рубил колышки для обозначения пикетов. Он валил листвяки, сосенки, и уже было замахнулся на молодой кедр, попавший ему под руку. Должно быть, бурундук, или белка, или хохлатая птица кедровка занесла сюда драгоценный орешек. Эдуард вдруг оторвался от теодолита и заорал страшным голосом:
– Генка! Ты что делаешь? Ты не видишь, что это кедр?
Генка, курносый тридцатилетний парень, оторопело опустил топор, а сообразив, чего от него хотят, замотал головой, зашелся словами:
– Чо тут с имя чикаться? Леспромхоз их тут, паря, так сяк всех причешет. Кого тут с имя разбираться будешь, кедр ли, чо ли? Ломи, уничтожай...
– Тебя только допусти, – сказал Эдуард.
– А я – кого? Тут все такие. В тайге живем, от бурундуков последние известия получаем.
Генка, конечно, преувеличил. Не многие рассуждают, как он, в таежном бурятском краю. Но племя уничтожителей природы велико и многолико. Оно общипывает наголо землю вокруг своего жилья, а потом, спохватившись, втыкает в нее жалкие прутья, пищу для коз; оно оставляет на месте сосновых боров скрипящие под ногой гари да хлипкий ерник. Но это племя уменьшается, редеет, к счастью. Я видел Падун, – город, прорубившийся прямо в сосновом лесу над Ангарой подле Братской ГЭС. Я видел Ангарск, город, ужившийся с лесом. Я верю в добрый человеческий разум. Ведь создан и делает свое дело роман «Русский лес».
Правда, Генка Просвиренников не читал этот роман. Свое учение он закончил на втором классе и читает по складам. Но он прорубает дорогу в тайге. Когда он ее прорубит, его глаз будет видеть подальше, и мир для него станет хотя бы чуть-чуть пошире. И, быть может, не завтра, не через год, а когда-нибудь он остановится со своим топором перед растущим кедром. А если не он сам, то кто-нибудь из его земляков, соседей, простых, ничем не известных строителей нашей семилетки. Ибо в этом и заключен высокий человеческий смысл семилетки – воспитать новых людей, сделать их жизнь полнее, осмысленней и зорче.
К тому времени, когда построят нашу дорогу, директор Бичурского леспромхоза Цырен Дундукович Дундуков будет отвечать не только за кубометры вывезенной древесины, но и за гектары молодых сосен, подрастающих на месте бывших лесосек. Так должно быть – и будет, конечно.
Здесь, в порыжелой веселой тайге, думается только о хорошем.
Я вытащил свою раскладушку из палатки на солнце и нежусь, и начинаю вдруг чувствовать, что устал, что четыре месяца таежной работы никуда не ушли, все они здесь, во мне.
Теперь уже скоро домой. Техническое задание Гипролестранса – семьдесят километров трассы и боковых ответвлений – зимников – будет выполнено через месяц, максимум полтора.
А может быть, все обернется иначе. Только не хочется об этом думать. Но это может случиться. Техническое задание для нас, изыскателей, составлялось далеко от бурятских сопок, в Ленинграде, в массивном особняке на Десятой Красноармейской – в Гипролестрансе. Трудились сырьевики и плановики, технологи и транспортники, старались учесть возможности треста Забайкаллес, которому строить дорогу и возить по ней древесину, изучали особенности рельефа и величину лесных запасов. На «зеленках», картах аэрофотосъемок, прокладывали возможные варианты будущей трассы. Но от Десятой Красноармейской до этой трассы семь тысяч километров с гаком. Попробуй тут все учесть...
В ходе работ было установлено, что подъем на перевал, считавшийся согласно картам непреодолимым для лесовозов, вовсе не так уж крут. И работники леспромхоза предложили вести трассу через этот перевал и вывозить лес не в деревню Буй, как то предполагалось вначале, а в противоположном направлении, в поселок Потанино, на уже существующий нижний склад. Было подсчитано, что в этом случае строительство обойдется леспромхозу дешевле на несколько миллионов рублей.
Очевидно, новый вариант трассы придется изыскивать весной. Не оставаться же нам здесь на зиму. Ведь мы уже полгода живем в тайге. Павла Григорьевича Денькина ждут жена и дети. В новом доме, построенном Гипролестрансом, ему обещали квартиру. Он очень спешит в Ленинград, чтобы попасть к распределению квартир. Мало ли что может измениться... Конечно, он не останется на зимние изыскания.
Эдуарда тоже ждет семья: молодая жена и дочка.
Борис едва ли решится со своим здоровьем встречать зиму в палатке. Рабочие обносились, устали. Им пора пожить человеческой жизнью, в теплых домах, с семьями. Один Гриша Лепешкин, пожалуй, не станет спорить, как бы ни обернулось дело. Это самый покладистый человек, каких я встречал. Но и он соскучился по дому.
Скоро, теперь совсем уже скоро мы поедем домой... Иначе не может быть.
Мясо приплыло
Геннадий Просвиренников остался со мной караулить палатки. Он еще ни разу не выходил из тайги, сетуя на свою болезнь, которую именуют так: «Ридикулит меня замаял».
Мы сидим с Геннадием за столом под березами, жуем печеную в золе картошку и рассуждаем. Вернее, рассуждает Геннадий. Он большой любитель по этой части. Речь он ведет всегда об одном.
– Да, паря, друг, ежели бы у меня не ридикулит, я так сяк бы ишо пожил. Поездил бы везде. Мои года позволяют. А с бабой – развод.
Геннадий воспламеняется от этих мечтаний, крутит отчаянно головой, сыплет словами.
– Я бы с ей чикаться не стал, паря, и с алиментами бы сделался. Поступил бы сторожем в магазин на триста рублей, и пущай с меня процент берут. У меня в Буе продавец – брат сродный. А сам бы – в хребет. Так сяк бы кулей двадцать орехов добыл... Я бы, паря, друг, развелся, так опять же с ребятишками как сделаешься? Не будешь ведь над имя озгаляться?
Запал у Геннадия никнет, лицо его, веснущатое, курносое, скучнеет.
– Какое тут направление жизни дать? Ежели бы здоровье было. Баба моя, она все, видишь, на ферму норовит, а я – кого пойду в колхоз? Я шоферить пойду, ежели что... – И опять Геннадий возгорается...
Собаки Соболь и Жучка, веселые, сытые, разумные лайки, поддели зубами кол и тянут его каждая к себе, меряются силой. Прилетела сойка, повертелась, покричала нахально и хрипло, прошелся в вышине серый ястребище, все оглянул... Больше нет никого. Тихо.
Вдруг Геннадий метнулся из-за стола к реке с воплем:
– Коза!
И я вижу: река Буй несет прямо к нам живую козью голову в серо-коричневой шерстке с настороженными короткими ушами и неподвижными от страха, темными глазами.
Я чувствую, как во мне подымается охотничий азарт, как холодеют, немеют кончики пальцев, как воспаляются щеки.
– Генка, – кричу я, – зови псов!
– Усь! – кричит Генка, и я вижу, как наши сытые псы глядят на козу и на Генку и друг на дружку понимающе и лукаво. Им не хочется в воду.
– Генка, – кричу я, – кидай псов в реку!
Генка ловит Жучку, забыв о радикулите, замахивается и швыряет ее в воду. Он ловит Соболя, но Соболь рычит, вонзает зубы в Генкину руку. Генка бранится и стонет.
А коза, незаметно для нас подгребывая копытцами, прибилась к другому берегу и прилегла от усталости, припала грудью к камням.
– Она раненая, – захлебывается Геннадий, – прыгай, паря, в реку.
Я прыгаю. Вода валит меня и бьет мои ноги о донные камни. Но я продираюсь, вижу серую в пятнах козью тушку и уже тянусь к ней рукой, но коза встает на копытца, и вот ее уже нет, вон она стелется над болотом, и уши ее торчат все так же сторожко и прямо.
Мы опять сидим с Геннадием за столом и рассуждаем, и наш азарт никак не может улечься.
– Ну коза, – Геннадий отчаянно крутит головой. – Мясо приплыло... Ежели бы у меня не ридикулит, я бы на ее мог прямо с берега напрыгнуть. Уж так сяк бы ее в воде замытарил. Или бы Жучку в ее кинуть, чтобы она понятие об козе поимела. Уж тогда бы она учухала. Ну коза, паря, друг. Наделала нам с тобой шухеру. А мы с тобой – два долболома...
– Да, – говорю я и цокаю языком.








