Текст книги "В тридцать лет"
Автор книги: Глеб Горышин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Но у Владика не было накомарника, а только кепочка на голове, ботинки на ногах и брючки навыпуск.
Родители никогда не надевали накомарников. Отец говорил, что изыскателю, вечному страннику, плевать на мошку. Мать ходила на работу в одной косынке и тапочках на босу ногу.
Владик держал рейку и терся о нее лицом, чтобы согнать мошку, но она тем временем забиралась под брюки, жгла, щекотала будто не кожу, а самую душу. Поработав час-другой, Владик стал спотыкаться, один раз даже упал прямо в воду. Он почувствовал жалость к себе, невозможность оставаться здесь, в этом болоте, до конца дня. Ведь день еще только начинался.
– Пусть, – сказал он, глотая слезы. – Все равно. Наплевать. – Он уже собрался кинуть рейку и бежать из этого проклятого ручья Одьба. Бежать туда, где есть ветер и чистый воздух, и небо, и солнце...
– Ну как? – послышался голос за спиной. Владик обернулся и увидел рабочего Николая. Края рта у него совсем закруглились, как нос и корма индейской пироги. Он протянул свой накомарник Владику.
– Надевай. Все в нем мошка не так докучает.
– А ты как же?
– Мы ей сроду знакомые. Новеньких она любит, которые еще необкусанные. А с нас, бедолаг, много крови не спустишь... Нам это ничего.
Владик надел накомарник, и ему сразу стало лучше, спокойнее.
– Дай мне твоего топора, – сказал он Николаю, – я попробую рубить.
– На, только об камни его не заделай.
И Владик, положив рейку, встал рядом с другими рубить просеку. Толька выглянул из-под накомарника, мотнул головой и сказал:
– Ну что, дадим бросочек?
Он поднял топор и ударил по кустам слева вкось. Топор сразу же после удара скакнул кверху и рубанул кусты справа. Было видно, как под комбинезоном у Тольки движется коричневое тело. Оно сгибалось, стремительно распрямлялось, руки и ноги двигались точно и скупо, а топор летал и взблескивал на лету. Толька выдыхал воздух жарко и звучно: Х-ха! Х-ха!..
Владик хотел подражать Тольке, но все время отвлекался, думал о посторонних вещах: о Жулике – как он там один? О брате Ромке – хорошо бы ему купить автомобиль «Запорожец», сесть за руль, проехать по Невскому. А навстречу чтобы Сашка на своем мотоцикле...
Топор вырывался из рук, ходил сам по себе, неточно и слабо, а топорище сразу набило мокрые мозоли на пальцах. Владику начинало казаться, что он не держит в руках топор, а топор держит его и тянет куда-то, и нет уже сил тянуться за ним...
На березовой развилке виднелось птичье гнездо – маленький клок сена. Пичуга вилась здесь же, возле самого топора, ничуть не боясь за себя, а лишь за свой домик.
Топор потянулся к березке, потащил за собой Владика и чуть не рубанул по стволу. Но кто-то его придержал.
– Не надо. Зачем? – Это был Николай. – Пусть будет как есть, – сказал он.
Подошли Геннадий, Толька. Они обломили веточки на березе так, чтобы расчистить просеку. Гнездо осталось на месте. Пичуга все летала, пищала кругом, не верила в благие намерения людей.
Владик отошел в сторонку, смотрел, и ему было отчего-то неловко и непонятно, как можно здесь, в комарином болоте, заниматься гнездом и пичугой.
Ему казалось: только бы дожить до обеда, до отдыха – и все свалятся наземь, будут лежать, страдать. Но пришло время обеда, и никто не упал. Все уселись на пни, на камни и просто на мох, поели хлеба с сахаром, запили водой и принялись болтать.
– Вот зверь бурундук, – сказал Николай. – Велик ли зверь, а самолюбие имеет такое, что и на медведя бы хватило. Допустим, разоришь ты ему нору или там, скажем, медведь у него орехи утащит, он сейчас что делает? Заберется на самую высокую лесину, выберет сучок покрепче и в акурат тут же вешается. Не может такое перенести, чтобы его кто обидел...
Движется на лице бойкая лодка, и всем заметно, сколько непрямодушия, лукавства, хитрости и веселой жизненной силы в человеке. Все смеются его рассказам. И даже Владик смеется вместе со всеми.
– Ха-ха-ха!.. – на всю тайгу заливается Толька. – Бурундук, говорит, вешается... Хо-хо-хо!
После обеда работать не хочется, но все же это не так тяжело, как утром. Зато ехать домой на машине, глотать живой, чистый воздух – огромное счастье. Владику хочется всех обнимать. Он кладет одну руку на плечо Николаю, другую – Тольке, делает вид, будто ему надо за что-то держаться. Потом он сидит на крыльце вместе с Геннадием. Оба они стащили по одному сапогу и наслаждаются потихоньку, шевелят босыми пальцами.
Приходят рабочие. Им надо что-то попросить у отца. Владик встает им навстречу и радуется, как самым жданным, близким друзьям. Он чувствует себя заодно с ними, таким же рабочим.
И, наконец, приезжает Сашка брать расчет. Странное дело – Владик не чувствует зависти ни к нему, ни к его цилиндрам. Он смотрит на Сашку прямо и даже чуть-чуть насмешливо. Сашка угрюмо опускает глаза, поднимается на крыльцо вовсе не так уверенно, как в прошлый раз. А может, это только так кажется Владику?
– Начальник дома? – урчит Сашка.
– Он сейчас занят.
Сашка мнется на крыльце, притопывает нерешительно сапогами.
– Хочешь, поехали на рыбалку.
– Да нет, что-то не хочется. Мы только с работы пришли, еще не ужинали.
Все Сашкины братцы испуганно глядят из-под серых фуражек.
6
Плывет кораблик по Ангаре. Вода синяя, потому что синее небо. Катится вода сверху, с белокипенного порога Падуна, ударяет в широкий нос кораблю и двоится, закипает бурунами. Смотришь на воду – и видится, как нелегко одолеть ее кораблю, как он движется вверх по реке, прямо и непреклонно. Над кораблем разлетевшееся по ходу знамя. По всему знамени крупно: «Вперед к коммунизму».
А если глядеть на корабль и забыть о бегущей воде, то видно, как крепко стоит корабль. Влево и вправо от него к берегам ползут по сходням машины. Видно, что это совсем не корабль, а стройка, идущая на большом, возведенном из железа, бетона и дерева острове.
Владик смотрит сверху, со скалы на стройку и видит то корабль, идущий по Ангаре, то остров. Над островом – лес экскаваторных стрел и кранов. Лес шевелится еле заметно, слитно шумит: стройка живет. Владику кажется, что она растет на глазах, становится ежеминутно новой. Он может стоять на скале и смотреть бесконечно. Стройка внизу – это Братская ГЭС. Скала называется Пурсей. Выше – только небо. Даже сосны расположились пониже, сучья у них раскинуты картинно, замысловато, как оленьи рога.
Сердце у Владика вздрагивает в тревожном счастье, в боязни что-нибудь пропустить, не увидеть. Слишком многое сбылось сразу, вдруг... Вот она, Братская ГЭС. Лето кончается... Можно ехать домой в Ленинград. В бумажнике билет на ТУ-104. Владик все время помнит о нем, часто хватается рукой за карман: вдруг потерял?
– Гляди, – кричит он Геннадию, – что это за облако выпустили?
– Это жгут какую-то отраву, – отвечает Геннадий, – травят мошку.
– Ну, разве здесь мошка? Вот у нас на Одьбе...
Потом они спускаются с Пурсея, вступают в пределы стройки. У входа на эстакаду женщина-вахтер говорит им:
– Сюда посторонним нельзя.
– Так мы же не посторонние, – торопится Владик. – Мы же в экспедиции работаем, в Братском море. На Одьбе...
Женщина смотрит на них внимательно и пропускает на эстакаду.
А вечером в маленьком, юрком автобусе оба едут в Братский аэропорт. Геннадий закончил практику. Владику через два дня в школу, в восьмой «б» класс. Родителям Владика еще долго тянуть тонкие ниточки просек по большой, нелюдимой ангарской тайге. Они изыскатели.
– Ну вот, парень... – Геннадий улыбается. Владик не слышит его. Он мечтает о своем близком будущем, как он встретится с братом Ромкой, как расскажет ему про Одьбу, про Жулика, про свою работу и Братскую ГЭС. Как Ромка будет молчать и слушать. Как они выйдут вдвоем на Невский…
Владик смотрит в окошко на белесый тракт, на сосны, на мелькнувший мимо недостроенный вокзальчик. Он видит все это и слышит прохладное шелестенье воды, и к его горячим щекам прикасается влажный ветер морей – тех, что уже есть на земле, и тех, что еще будут.
Девчонка свое возьмет
Закаты цветут и гаснут, сникают в тайге. Тайга наливается тьмой, тяжелой, как глыбы руды.
Руда валяется всюду, а подле Рудной горы она сложена штабелями. Гору рассек карьер – страшный рубец. Сверху дна не видать, только тянет каменной стужей...
Говорят, карьер вырыли декабристы. Говорят, это и есть «глубина сибирских руд». Может, с тех времен светят желтым накалом закаты?
Многие люди многие годы долбили кирками гору. Катали в тачках руду, грузили ее в телеги. Лошади мотали хвостами, не в силах отбиться от паутов, тащили телеги песчаными колеями, долгой дорогой в Николаевский завод.
Рудник давно заброшен. От Николаевского завода остался лишь битый кирпич. Лес возле Рудного озера прорубили и строят новый поселок Озерск. Строят его гуцулы, веселые мастера, приехавшие на сезон по договору. Вечерами они поют возле костров. Красиво, многоголосо. Песни тянутся кверху, звучат чисто, сильно, тихо сгорают вместе с закатом.
Возле самого озера в землянке живет изыскатель Федор Колотухин. Когда он приехал впервые, здесь было тихо и пусто, носились над озером турухтаны да ржавый провод лежал на земле.
Провод остался от разведочной партии, изучавшей Рудную гору. Геологи прожили год в землянках, но промышленной руды не нашли. Гора иссякла.
В одной из землянок пришлый охотник-дед устроил склад глухариного мяса.
Федор застал того деда. Дед был еще крепкий, бровастый. Говорил про охоту много, смачно, оружие – нарезную бердану – прятал где-то в лесу. Федор все видел бурятскими узенькими глазами.
– Ты, дед, чего пушку-то прячешь? – сказал он старику.
– Тяжело таскать стало. Семьдесят два года, сынок. Пройдешь по тайге, промнешься... Хоть в ружье весу такого нет, тридцать второй калибер, а до места никак не унесть стало. В чащу сунул – и ладно.
– Добрый у тебя тридцать второй калибр. С таким можно ходить на медведя.
– Да так-то обижаться на ружье нечего. Трешшит помаленьку. – Глаза у деда были темные, с блеском, не выцвели в семьдесят два.
Охотничал он больше удавками. Эти сооружения стояли близко одно к одному вдоль гребня заснеженных сопок. Возле каждой удавки снег был разрыт, темнели мерзлые зерна песка. Удавками дед называл сосновые длинные чурки. Он крепил их на шатких подставках-колышках. Птица слетала клевать песок, набивать жернова в зобах, подставки рушились, чурки давили птицу. Склад-землянка ломился от мертвых киснущих глухарей.
Федор однажды прошелся вдоль дедовых удавок. Он рушил их одну за одной, долбил каблуком занастевший снег, сгребал его в песчаные проплешины. Снег вкусно шурстел и тек по обрыву. Все это веселило Федора. Он подымал сосновые чурки, кидал их вниз и приговаривал:
– Оп-па! Оп-па!..
Дед подошел сзади, негромко сказал:
– Зачем озоруешь, сынок?
Федор поднял чурку, сказал: «Оп-па!» – и толкнул ее вниз. Потом счистил снег с варежек, улыбнулся старику.
– Хватит, папаша, клянусь честью, хватит. Куда их тебе столько? Запах нехороший. Нельзя стало в землянке жить.
Дед скинул с плеча бердану. Прислонил рядом с собой к сосне. Достал махорку. Федор усмехнулся.
– Тридцать второй, говоришь?
– Без оружия в тайге нельзя, сынок. Без оружия у нас никто не ходит... Без оружия тебе тут цена – тьфу!
«Надо смываться, – подумал Федор, – ну его к дьяволу...»
Он быстро взглянул на бердану, на деда, прикинул, сделал стремительный точный шаг, обхватил пальцами цевье у винтовки и поднял ее.
– Да-а... Добрая штука. Поди, тебе ровесница? В один год родились и прожили чинно в ряд?
Дед не пошевелился. Только глаза его провожали каждое Федорово движение.
– Все на нет сходит, – вдруг забормотал он. – Строят, строят – одна ржавчина остается. Зверю конец, птице конец... Поставь винтовку-ту. Спуск совсем ослабел, однако.
Федор щелкнул затвором, выбросил в снег патрон, отдал бердану деду.
– На, старый, промышляй. Только поищи для себя другое место. Тут тебя поймают с твоей пушкой запросто. В тюрьму угодишь на старости лет. Скоро сюда люди приедут, милиция. Клянусь честью.
– Я свое отбыл, сынок, – сказал дед. – Этим ты меня не интересуй. Люди, как турухтаны, прибывают, убывают, а жизнь на своем стоит. Тайга, сынок, всегда тайгой останется...
Больше Федор не видел деда. Дед исчез. Удавки его сгорели в большом пожаре. Сильно пожгло тайгу возле Рудного озера. Хвоя на соснах полыхнула и сгинула, стволы легли как попало, а сучья пепельно посерели, ссохлись в огне, укрыли землю хрустящим хворостом.
Особенно пахло гарью по вечерам. Свиристели, тревожились турухтаны. Мутился дымом лимонный закатный колер.
– Клянусь честью, – говорил Колотухин своему изыскательскому отряду, – дед поджег тайгу. Он, наверно, из заключенных. Злобный, собачий сын. Что ты? Я знаю. Ему в жизни ничего дорогого нет. Все готов пожечь...
На работу нельзя было ходить по свежей гари. Федор камеральничал – обрабатывал результаты мензульной съемки, выводил набело планшет, заснятый по весеннему снегу, до пожара.
Мошка летела в землянку. Попав в ее сумеречное, с папиросным дымом нутро, пугалась, лепилась в окошке, Федор время от времени жег ее спичечным огоньком. Слушал гуцульские песни. Иногда тосковал в этом вынужденном сидении.
Отправлялся к хозяйке гуцулов Ярославе. Она поварила у них, ездила в Больше-Окинский леспромхоз за лапшой, тушенкой и гречкой. У хозяйки водилось вино. Бог весть как оно добиралось сюда, в Приангарье. Густо-вишенного цвета с замутью, с этикеткой по-украински: «Яблучне».
Федор выпивал две бутылки. Выпив, жалел себя. Свои тридцать шесть лет. Жалостно изумлялся своему скудному быту. Вино будило в нем неразрешимое чувство утраты. Лучшее было в прошлом: морская служба на Дальнем Востоке, китобойство у Курильской гряды, потом курсы топографов, броски по стране с нивелиром и мензулой. И любовь, конечно. Ее было много. Женщины любили широкогрудого, смуглокожего, узкоглазого парня горных, бурятских кровей.
Выпив, Федор говорил всегда об одном и том же:
– Ну что наша изыскательская жизнь? А сходишь к Ярославе – вся жизнь в розовом цвете...
С Кешкой, любопытным, горластым парнем пятнадцати лет, он тоже всегда объяснялся одними словами:
– Ну, а ты здесь чего? Выйди отсюда быстро. Клянусь честью. Кешка! А ну, выйди отсюда.
– Федор Гаврилович! – выговаривал Кешка во весь свой хрипатый радостный бас. – Федор Гаврилович! А я хочу с вами поговорить... – «Г» Кешка произносил мягко, на южный манер. Отец его был моторист, работал на шпалорезке, резал сосновый брус для Озерска. Кешка нанялся к изыскателям таскать рейку.
– Здесь итээр находится, – поучал Колотухин. – Выйди отсюда. Чтобы все чинно в ряд... – Глаза у Федора были желтые, раскосые и веселые. Кешка ничуть не боялся начальника и никуда не уходил.
К «итээру» Федор относил себя и девушку Тоню. Тоня ходила на работу в очках. Должность ее называлась: «записатель». Она жила в одной землянке с Федором. Больше ей жить было негде. Тоня кончила десять классов, поработала продавцом в магазине, захотела чего-то иного, с комсомольской путевкой приехала в глушь. На Рудное озеро.
Выпив с вечера яблочного вина, Федор Колотухин говорил утром Тоне:
– Все. Объявляем сухой закон. Клянусь честью.
– Да ну, – сомневалась Тоня, – прямо уж, сухой закон. Никогда я вам не поверю. – И понимающе, несмело улыбалась.
Тоня любила плавать по озеру на плоте. Плот сколотил отец Кешки. Это было суденышко без бортов, с острым носом, с ячеями для весел и сиденьем со спинкой. Вода в озере была зеленая. Синее небо вверху, желтое солнце. Синее с желтым сливалось в озерной воде. Зеленело. А может быть, эту зелень давал особенный рудный настой.
Тоня полоскала Федору трусы и майки. Так было заведено. Пела тихонько, чуть-чуть ворошила весла. Колотухин слышал в своей землянке каждое слово Тониной песни, стук весел... Вода сберегала звуки, катила их к берегам. Все озеро было как чуткая слуховая раковина.
Федор рисовал планшет, крутил арифмометр, считал зарплату себе, и Тоне, и Кешке – всему отряду. И думал. Примерно так:
«Что бы там ни было, надо завтра идти. Добить к воскресенью мензульную съемку... Если добьем, должна быть переработка. Клянусь честью, должна быть».
Федор снова крутил арифмометр. Отрадное дело – считать свою переработку, сверхплановый труд в рублях.
«Только бы дождь настоящий, только бы дождь, – думал Федор. – Прибило бы гарь, мы поднажмем – и все чинно в ряд».
А Тоня пела на озере. Или ругалась с Кешкой. Она его не брала на плот никогда. Кешка стаскивал сапоги, брючонки, черную с одной пуговицей рубаху, кепку, вопил хриплым басом: «У-у-у-й! Ва-а-й! Тону-у-у! Спаси-и-те!» Лупил ногами о воду, фыркал и плыл за Тоней. Вода согревалась днем лишь поверху. Чуть поглубже она леденила пятки и душу. И была, наверное, черной, кромешной.
– У-у-у-у! – вопил Кешка и раскачивал Тонин плот...
Иногда вместе с Тоней плыла постирать бельишко Капочка, жена Володьки. Володька ходил вечерами ставить «морду» в ручей. Нет-нет в прутяное жерло «морды» залезал хариус. А то и пара...
Капочка всегда говорила на плоту о Володьке. Говорила для Тони. Может быть, еще для себя. Уплывали они далеко, думали – их разговор не слышен. «...Володька, Володьке, Володьку». Озеро доносило Федору Капочкины сокровенья.
А раз Федор услыхал свое имя.
– ...Федор Гаврилович, – произнесла Тоня. Он сразу бросил крутить арифмометр. – Федор Гаврилович красивый. Не старый еще, а весь седой. Наверно, много переживал...
Федор поглядел в Тонино зеркальце, прислоненное к банке-подсвечнику. Увидел желтокожее, узкоглазое, крупное лицо с седой челкой. Староватое лицо. Подумал:
«Тридцать шесть лет. Спешат годочки. Клянусь честью, спешат».
Он вышел из землянки. Метнулась и хлопнула дверка. Просыпался мягкий песочек из щелей прогнивших, осевших стен. Федор вернулся за топором, быстро выбрал чурку в дровяном запасе. Обтесал ее легко и точно. Приладил у основания стены в землянке. Получился порожек – преграда песку, текущему на пол. Колышки сделал, заклинил, укрепил порожек. Полюбовался мгновение своей работой. Повеселел...
Мысли о годочках нарушились. Федор дошел до озера, вдохнул влажного, стынущего воздуха. Крепко пахло сосной, гоноболью, дымом. Подымался туман. Закатный бордюр истончился на небе, прижался к самой тайге. Пронзительно-желтый остаток дня, накаленный лесным пожаром, лимонный, не греющий...
Пели гуцулы. Казалось, поют они высоко, на Рудной горе или еще выше. Голоса звучали отрешенно от человеческих дел и забот. Вровень, созвучно с накалом заката, с холодеющим небом...
Близко слышались весла: Тоня и Капочка плыли домой.
«Да... – подумал Федор. – Попалась бы мне в землянку такая Тонечка лет десять назад...» – Он оглядел внимательно небо, понюхал дым, ползущий из леса, обругал поджигателя-деда и твердо решил: «Все. Хватит. Завтра идем на работу». Крикнул Тоне:
– Сбегай на двадцатый пикет за рейкой. Или завтра пораньше встанешь, сбегаешь. В шесть подъем. Капа, завтрак сготовишь к половине седьмого. В семь идем на работу. Чтобы все чинно в ряд...
Он вернулся в землянку, разделся. Тонкий мяконький слой жирка на животе и груди скопился недавно, еще не скрыл вкрадчивую могучесть Федорова тела. Ноги у Федора сухи, мускулисты и чуть косолапы.
Федор зажег свечу в изголовье. Он сбил для этой свечи специальную тумбу. Не мог не читать перед сном.
Читал Куприна. Взял его в библиотеке в Братске, месяца два назад. Понравилась толщина книжек. Федор не мог относиться серьезно к тощим, легоньким книжицам. Читать он любил подолгу, всерьез, до полного сожжения свечки.
Но, взявшись за Куприна, он вдруг забыл об этом: о весе, солидности переплета... Ему понравились «Листригоны», и «Поединок», и «Суламифь». За что понравились – Федор не мог объяснить. Каждый вечер он говорил Тоне:
– «Суламифь» – это чудная вещь. Клянусь честью.
Или так:
– «Поединок» просто чудесно написано. Вот я кончу, ты почитай...
Тоня читала и соглашалась с Федором. Но дочитать до конца «Поединок» никак не могла: всякий раз засыпала на полстранице, сморенная трудами дня.
Она раньше Федора залезала к себе в мешок. Колотухин сидел у стола, «камеральничал», крутил арифмометр, Тоня снимала очки, кофту, а все остальное – в мешке, потаенно. Федор не смотрел на нее никогда.
Но в этот вечер он посмотрел. Тоня пришла поздно. Вся запыхалась. Сказала:
– Ой! Чуть нашла рейку... Капа ее в прошлый раз в куст запрятала. А темнота такая – ну вот хоть бы что было видно... Обратно бежала, да на ручье запнулась – страсть-то какая! На Рудной горе вроде кто-то плачет... Никогда больше не пойду ночью в тайгу. Я ее сроду боюсь... Хоть что мне говорите, Федор Гаврилович...
Тоня сняла очки.
Федор вдруг подумал, как ее портят глупые стекла. Глаза без очков глубокие, мягкие. Лицо нежное, продолговатое. Пухлые губы с трещинками...
Он лежал в спальном мешке, читал. Сказал Тоне:
– Ну вот, теперь все чинно в ряд. Рейка здесь. Завтра сделаешь «рубашку» для планшета... Добьем к воскресенью съемочку... – Снова взялся за книжку. Но положил почему-то.
– Тоня, – сказал он, – а в магазине-то много зарабатывала? Научилась облапошивать нашего брата? Или ты в промтоварном, у вас труднее?
– Да ну, – сказала Тоня, – труднее... Расчески привезут третьего сорта по рубль двадцать, а их первым ставят – по два сорок пять. Надоело прямо. Скажешь чего-нибудь против – все на тебя так и шипят...
– Да-а, – сказал Федор. – Чудная вещь «Штабс-капитан Рыбников»!
Только не ладилось у него чтение в этот вечер. Опять повернулся к Тоне.
Ей нужно было что-то достать на полу. Створки мешка распахнулись. Федор увидел тонкую голую руку, грудь, крохотный темный сосок на розово-смуглом...
Тоня вскрикнула:
– Ой!
Нырнула в мешок, укуталась до подбородка. Свечной огонек двоился в ее глазах, светился ярко, до белизны...
«Чего она смотрит?» – подумал Федор. Заволновался. Напомнил себе о своих тридцати шести. Сказал соответственно возрасту:
– Ну, чего прячешься? Я ведь старик. Лет бы десять назад из нас вышла отличная пара. Клянусь честью...
– Лет десять назад мне было рано об этом думать, – сказала Тоня серьезно, не шевельнувшись. И все не спускала глаз с Федора. Ее голова не клонилась на изголовье, торчала над узким брезентовым ложем.
Федор повернулся на спину, глядел, не мигая, в набухший, сырой потолок землянки. Вдруг сказал неожиданно для себя:
– А теперь пора?
– Не знаю, – сказала Тоня.
Федор громко вздохнул:
– Пора-а... – Еще помолчал. – Ты обязательно почитай «Штабс-капитан Рыбников»... Ну, ладно. Спокойной ночи.
Он дунул на свечку, залез поглубже в мешок, оставил снаружи лишь левое ухо. Но долго еще не спал. Слушал, как шевелится в мешке Тоня. Переодевается, что ли? Думал о своей жизни... Что в ней осталось? С бабами, видно, все. Не тянет. Когда-то любил охоту. Привез ружьишко и нынче. Вон оно висит на стенке. Так и не расчехлил ни разу. Рядом с ружьем «Зоркий-3-С». Снимал, проявлял, печатал прежде, а нынче пленку как вставил с весны, так и висит аппарат без дела. «...Да, Федор Гаврилович, – думалось грустно, – ушли годочки. Осталась одна работа... Добьем мензульную съемочку, переберемся за озеро... Камералки еще на неделю... Так...». Федор стал засыпать. Вдруг что-то вспомнил. Совсем уже сонный, не подымаясь, заговорил невнятно и быстро:
– Тося, ты спишь? Мерзнуть будешь – иди ко мне. У меня мешок полуторный. Ночь сырая все же. Простудишься... Тося...
Она молчала. Не было слышно даже дыхания Тони. Может, она боялась Федора? Может – себя?
Тикали двое часов. На ночь их не снимали с запястий. Тикали, гнали куда-то, лопотали косноязычно. Меряли время.
Утром отряд потянулся в горелый лес.
Володька шел в кепке, тощий, рыжий и конопатый парень с Кубани. Нес длинную рейку с красной и синей цифирью. Тоня и Капочка несли оптику в ящике с ручкой – кипрегель, планшет в «рубашке» – обертке из кальки, зонт – спасать планшет от дождя, съемщика от солнца.
Федор шел впереди, простоволосый, в старой курточке, белой от времени и дождей, с ножом на правом бедре и сумкой на левом. Ступал он легко и в то же время прочно и косолапо.
Кешку оставили дома: пусть ловит на озере сорожат.
Вылезли на сгоревшую сопочку. Каждый шаг взбивал жаркую, душную пыль – густой пепел. Сосны стояли, но были мертвы, черноноги, хвоя на них казалась ржавой жестянкой, погребальным украшением...
Федор выбрал место для мензулы. Володька насадил зонт на жердину, загнал ее в землю. Поставил треногу с планшетом.
– Ой, а хорошо, – сказала Капочка, – вся мошка, наверно, сгорела, смотрите, нету совсем.
Тоня расчистила место, села у самых Федоровых ног на палую сосну. Достала тетрадку, тахиметрические таблицы. Такая у нее была должность – записатель.
Федор вырвал клок на «рубашке» планшета. Маленький клок, равный сопке и двум оврагам слева от озера. Той сопке, где стоял сейчас Федор и его отряд. Можно стало чертить на планшете, наносить точки на ватман.
Володька отправился «брать» эти точки. Не женский труд – бегать по горкам с тяжелой рейкой. Не женский здесь нужен голос – кричать Колотухину издалека: «Бро-овка! Подо-ошва! Верши-ина!..» И мужчины одного мало: по правилам мензульной съемки, два реечника работают попеременке.
В подчинении у Федора один мужчина – Володька. В помощь Володьке закрепили Капочку.
– Ой, – сказала она, – мы с Володькой уже третий год копим деньги. Поедем к нему на Кубань. Там фрукты, и вообще хочется посмотреть. Правда, я сама с запада, из Новосибирска, но все же это не то... Копим-копим, ничего не накопили. Ну вот ни копеечки... Хоть бы один рубль был на книжке... Мы с Володькой любим поесть. Можно бы – правда ведь?.. Один день каши, чаю, чего-нибудь такого, а на другой уже как следует?..
У Капочки голубые глаза. Она курноса, белоголова и очень добра. Думает – лучшее в ее жизни там, впереди, на Кубани. Все смеется. Видно, верит в свой способ скопления денег и счастья. Видно, все это ей по душе.
У Федора Колотухина лучшее в прошлом. Он считает себя устаревшим для радостей жизни. Покрутил колесики на приборе, глянул в оптику... Давно он уже не работал с прибором. Увидел Володькину рейку. Крикнул:
– Сто-о-ой! Лево-о-о! Что там у тебя-я?
– Подо-о-шва... – донесся слабый Володькин голос.
Федор определил угол. Сказал Тоне. По тангенсу, по таблицам она тотчас узнала все про эту «подошву». Ее возвышение над уровнем моря. В балтийской системе координат... Записала в тетрадку.
Федор нанес точку на планшет, оторвался от оптики. Огляделся. Вдруг увидел сосну с зеленой хвоей. Она не сгорела в пожар.
– Смотри, Антонина, – воскликнул он, – до чего живучие существа эти сосны. Какой бы пожар ни был, хоть одна да выживет. Не поддаются – и чинно в ряд...
– Конечно, никому неохота, – тотчас сказала Капочка. – Володька работал токарем на элпэбэ, ему станком все пальцы оторвало. На мясе уже висели. Я думала – все уже, на инвалидность выйдет... А он полежал в Братске в больнице всего десять дней, только два пальца ему и ампутировали: мизинец и подмизинец, остальные все приросли...
– Дай бро-о-овку! – крикнул Федор Володьке.
Тот полез к вершине соседней сопочки. Федор расширил дыру на «рубашке» планшета...
– Ну, все, – сказал он, – объявляем сухой закон. До конца изысканий... – Улыбнулся мягко и тихо. Поглядел на Рудную гору, на ее сбитую, голую маковку, повернулся к озеру, оно зеленело прохладно внизу. Увидел вдали, в заозерье, новый поселок... Из пепельно-ржавого леса поселок казался нерукотворным, лесным видением. Белые, чистые домики посреди живых сосен. В каждом доме по две террасы. Стекла блестят и темнеют сине, скрывают людскую, домашнюю жизнь. А жизни и нет еще. Она предстоит поселку и кажется невозможно прекрасной, свежей...
– По новому типовому проекту строят, – сказал Федор. – Каждый дом на две квартиры. По две семьи будут жить. Просто прелесть. Клянусь честью! Помню, приехал первый раз, только и было тут населения – дед в землянке. Истребитель... Приехали в дикое место. Тайга – что ты! Плановое обоснование сделали, визиры прорубили, разбивку в натуре, пикетаж, нивелировку – все чинно в ряд... А если б не мы, что бы тут было? Без планового обоснования не начнешь строить. Вон уже поселок почти что готов... Молодцы гуцулы. Трудяги – что ты! С шести утра до десяти вечера каждый день... Видали, наверно, какие уборные оттяпали. Дворцы! Сядешь – и уходить неохота. Это же прелесть. Защелочки, крышечки, все не просто тяп-ляп, с узорами. Мастера-а!
Федор готов был долго еще говорить. Он знал толк в строительном деле. Всегда имел свой неприкосновенный плотничий топоришко. Только нынче топорик лежал без дела под раскладушкой. Федор редко брал его в руки...
– Бровка-а-а! – донесся слабый Володькин голос.
...Пошел дальше рабочий день. Капа ушла сменять уставшего мужа. Шибко побежала к Володьке. Тот забрался далеко. Видеть его можно было только сквозь оптику.
– Ну, теперь не дождешься, – сказал Федор.
Крикнул вслед убегавшей Капе:
– Дашь мне точку на скло-о-не, потом иди вни-и-з! – Нагнулся над прибором, стал глядеть в оптику. Долго глядел. Вдруг сморщился весь, закрутил головой... – Целуются, собачьи дети, клянусь честью. – Он обернулся к Тоне. – Посмотри, поучись.
Тоня поднялась, не выпуская тетрадь и таблицу, строгая в очках, приложилась к прибору. Близко, рядом совсем, в круглом глянцевом стеклышке, перечеркнутом цифрами и пунктиром, виднелись Володька и Капа, и рейка стоймя между ними. Прибор пошутил над супругами. Головы были внизу, Володькина ниже, Капочкина выше чуть-чуть. Земля была сверху, на месте неба. Супруги казались крохотными совсем, рейка мешала им целоваться.
Это было смешно: два маленьких человечка целуются вверх ногами. Но смеяться Тоне не хотелось. И подсматривать было стыдно. Она отошла от прибора.
Федор сидел на сосновом стволе, на Тонином записательском месте.
– Ну что? – спросил он и развел руками. – Ну что наша изыскательская жизнь? А полюбишь кого – и вся жизнь в розовом цвете.
Тоня повернулась к Федору, смотрела на него, седого, смуглого человека в белой линялой куртке, с ножиком на бедре. Она вдруг сняла очки, изменилась. Глаза ее раскрывались все шире, глядели доверчиво, мягко и близоруко. Губы вздрагивали чуть заметно. Ей хотелось слушать Федора. Она ждала его слов, новых слов, неизвестных и нужных ей.
– Да-а, – сказал Федор, – сколько ни стукай один, а девчонка свое возьмет. Клянусь честью. Ты Куприна не прочла «Штабс-капитан Рыбников»?
– Нет еще.
– Там японский шпион описан. Мастер своего дела. Работал – дай боже! Все чинно в ряд. А как с бабой сошелся – сразу пропал.
– Тося! – назвал вдруг Федор непривычное Тоне имя. – Иди сюда, Тося!
И она пришла, неудобно села подле Федора прямо на сучья, торчащие из стволины. Федор ее обнял и притянул поближе. Она не противилась. Глаза ее были серьезны и вопрошающи. Тоня не знала еще, что будет, чего она хочет и ждет. Смотрела в лицо Федору. Он казался ей мудрым, могучим и смелым, самым большим человеком в мире, самым красивым.








