Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
Долгое время уже странствовал Гольдмунд, редко ночуя два раза подряд в одном месте, везде желанный гость для женщин, осчастливленный ими, загоревший на солнце, похудевший в пути от скудной пищи. Многие женщины прощались с ним на заре и уходили, некоторые со слезами, и иной раз он думал: «Почему ни одна не остается со мной? Почему, любя меня и нарушая супружескую верность ради наслаждений, приносимых одной ночью, все они сразу возвращаются к своим мужьям, от которых чаще всего боятся получить побои?» Ни одна не просила его всерьез остаться, ни одна – взять с собой, ни одна не была готова ради любви разделить с ним радости и горести странствия.
Правда, он ни одну к этому не призывал, ни одной не намекал на это; спрашивая же свое сердце, он понимал, что ему дорога свобода, и он не мог припомнить ни одной возлюбленной, тоска по которой не покидала бы его в объятиях следующей. И все-таки ему было странно и немного грустно оттого, что всюду любовь была столь быстротечна – и женская, и его собственная, – что она так же быстро удовлетворялась, как и вспыхивала. Так и должно было быть? Было ли так всегда и везде? Или дело в нем самом, может, он так устроен, что женщины, хотя и желали его и находили прекрасным, не хотели соединяться с ним, кроме как для короткой, бессловесной близости на сене или во мху? Может, дело в том, что он странствовал, а они, оседлые, боятся жизни бездомной? Или дело только в нем, в его личности, так что женщины желали его и прижимали к себе как красивую игрушку, а потом все убегали к своим мужьям, даже если их ждали побои? Он не знал.
Он не уставал учиться у женщин. Правда, его больше тянуло к девушкам, совсем юным, у которых еще не было мужчин и которые ничего не знали, в них он мог страстно влюбляться; но девушки обычно бывали недосягаемы: в них был кто-то другой влюблен, они были робки и за ними хорошо следили. Но он и у женщин охотно учился. Каждая что-нибудь оставляла ему: жест, способ поцелуя, особую игру, особую манеру отдаваться или сопротивляться. Гольдмунд соглашался на все, он был ненасытным и податливым, как ребенок. Был открыт любому соблазну: только поэтому он сам был так соблазнителен. Одной его красоты было бы недостаточно, чтобы так легко находить женщин; нужна была эта детскость, эта открытость, эта любопытствующая невинность страсти, эта совершенная готовность ко всему, чего бы ни пожелала от него женщина. Он был, сам того не зная, с каждой возлюбленной именно таким, каким он ей мечтался: с одной – нежным и обходительным, с другой – стремительным и быстрым, то по-детски неискушенным, как впервые посвящаемый в любовные дела мальчик, то искусным и осведомленным. Он был готов к играм и борьбе, к вздохам и смеху, к стыдливости и бесстыдству, он не делал женщине ничего, чего бы та не пожелала сама, не выманила бы из него. Вот это-то сразу и чуяла в нем женщина с умом, это-то и делало его ее любовником.
А он учился. За короткое время он научился от своих многочисленных возлюбленных не только разнообразным любовным приемам и опыту. Он научился также видеть, ощупывать, осязать, обонять женщин во всем их многообразии; он тонко улавливал на слух любой тип голоса и уже научился безошибочно определять у некоторых женщин по его звучанию характер и объем их любовной способности; с неустанным восхищением он рассматривал бесконечное разнообразие в посадке головы, в том, как выделяется лоб из волос или может двигаться коленная чашечка. Он учился отличать в темноте, с закрытыми глазами, нежными пытливыми пальцами один тип женских волос от другого, один тип кожи, покрытой пушком, от другого. Он начал замечать почти сразу, что, возможно, в этом был смысл его странствий, может, поэтому его влечет от одной женщины к другой, чтобы овладеть этой способностью узнавать и различать все тоньше, все многообразнее и глубже. Может быть, в этом его предназначение: познавать женщин и любовь на тысячу ладов и в тысячах различий до совершенства, подобно музыканту, владеющему не одним инструментом, а тремя, четырьмя, многими. Для чего это нужно и к чему все это приведет, он, правда, не знал, он только чувствовал, что это его путь. Хоть он и делал ранее успехи в латыни и логике, но каких-то особых, удивительных, редкостных способностей в этом не выказывал – в любви же, в игре с женщинами все это у него было, здесь он учился без устали, ничего не забывая, здесь опыт накапливался и упорядочивался сам собой.
Однажды, пространствовав уже год или два, Гольдмунд попал в усадьбу одного состоятельного рыцаря, у которого были две красивые молодые дочери. Было это ранней осенью, ночи скоро уже должны были стать прохладными, в прошлую осень и зиму он испытал, что это значит, и теперь не без озабоченности подумывал о наступающих месяцах: зимой странствовать было трудно. Он попросил, чтобы ему дали поесть и разрешили переночевать. Его приняли учтиво, а когда рыцарь услышал, что гость учился и знает греческий, он попросил его пересесть со стола для прислуги за свой стол и обращался с ним почти как с равным.
Обе дочери сидели с опущенными глазами; старшей, Лидии, было восемнадцать, младшей, Юлии, едва минуло шестнадцать.
На другой день Гольдмунд собрался идти дальше. Для него не было надежды завоевать благосклонность одной из двух прелестных белокурых барышень, а других женщин, ради которых можно было бы остаться, там не было. Но после завтрака рыцарь отвел его в сторону и провел в комнатку, предназначенную для особых целей. Скромно поведал старик юноше о своей любви к учености и книгам, показал ему небольшой ларец, полный рукописей собранных им, показал конторку, сделанную по его заказу, и запас прекраснейшей бумаги и пергамента. Этот скромный рыцарь, как со временем узнал Гольдмунд, в молодости учился, но потом совершенно отдался военной и мирской жизни, пока во время тяжелой болезни не получил божественного указания совершить паломничество и раскаяться в грехах молодости. Он отправился в Рим, а потом даже в Константинополь. Вернувшись домой, узнал, что отец умер, а дом нашел пустым, остался здесь, женился, потерял жену, воспитал дочерей, а теперь, почувствовав, что приходит старость, решил подробно описать свое тогдашнее паломничество. Он уже написал несколько глав, но – как признался юноше – в латыни он слаб, и это ему очень мешает. Он предложил Гольдмунду новое платье и кров, если тот исправит и начисто перепишет уже написанное и поможет продолжить эту работу.
Была осень, Гольдмунд знал, что это значит для бродяги. Новое платье тоже было нелишним. Но прежде всего юношу привлекала возможность остаться в одном доме с прекрасными сестрами. Он не раздумывая согласился. Вскоре ключнице пришлось открыть сундук, где нашлось прекрасное темное сукно, из которого должны были сшить костюм и головной убор для Гольдмунда. Рыцарь подумал, правда, о черном магистерском платье, но гость не хотел и слышать об этом, сумел уговорить его, и вот получился красивый костюм то ли пажа, то ли охотника, который был ему очень к лицу.
С латынью все тоже шло неплохо. Вместе они просмотрели уже написанное, и Гольдмунд исправил не только многие неточности и неправильности, но и заменил кое-где короткие беспомощные предложения рыцаря красивыми латинскими периодами с солидными конструкциями и правильным consecutio temporum[7]7
Согласованием времен (лат.).
[Закрыть]. Рыцарь был всем этим весьма доволен и не скупился на похвалы. Каждый день они проводили за этой работой по меньшей мере два часа.
В замке – это был собственно обширный крестьянский двор с небольшими укреплениями – Гольдмунд неплохо проводил время. Он принимал участие в охоте и научился стрелять из арбалета у егеря Хинриха, подружился с собаками и мог ездить верхом сколько хотел. Редко он бывал один: то он был с собакой или с лошадью, с которой разговаривал, то с Хинрихом, то с ключницей Леей, толстой старухой с мужским голосом, весьма склонной к шуткам и смеху, то со щенком, то с пастухом. С женой мельника, ближайшего соседа, легко было завести любовную связь, но он сдерживался и разыгрывал из себя невинного.
От обеих дочерей рыцаря он был в восторге. Младшая была красивее, но такая неприступная, что едва говорила с Гольдмундом. К обеим он относился с величайшей предупредительностью и вежливостью, но они воспринимали его появление в их присутствии как беспрерывное ухаживание. Младшая, из робости упрямая, совершенно замкнулась в себе. Старшая, Лидия, нашла по отношению к нему особый тон, обращаясь с ним полупочтительно-полунасмешливо, как ученый с диковинным животным, задавала множество любопытствующих вопросов, расспрашивала о жизни в монастыре, но постоянно изображала перед ним ироничную и высокомерную даму. Он был согласен на все, обращался с Лидией как с дамой, с Юлией – как с молодой монахиней; и когда удавалось своим разговором задержать девушек немного дольше обычного за столом после ужина либо если во дворе или в саду Лидия обращалась к нему и, по обыкновению, начинала дразнить, он бывал доволен и считал это успехом.
Долго держалась в эту осень листва на высоких ясенях во дворе, долго цвели в саду астры и розы. И вот однажды прибыли гости: сосед по имению с женой и конюхом, соблазнившись погожим днем, отправились на прогулку верхом, загулялись и заехали сюда, попросившись переночевать. Их приняли очень учтиво, постель Гольдмунда сразу перенесли из комнаты для гостей в кабинет и устроили все для прибывших, забили птицу и послали на мельницу за рыбой. Гольдмунд с удовольствием принимал участие в праздничной суете и сразу же понял, что незнакомая дама обратила на него внимание. И едва он заметил по ее голосу и по чему-то в ее взгляде благосклонность и желание, он заметил также с еще большим напряжением, как изменилась Лидия, как она притихла, замкнулась и начала наблюдать за ним и за дамой. Когда во время праздничной вечерней трапезы нога дамы начала под столом игру с ногой Гольдмунда, его восхитила не только эта игра, но еще больше мрачное молчаливое напряжение, с которым Лидия следила за этой игрой горящими от любопытства глазами. Наконец он нарочно уронил нож, наклонился за ним под стол, коснулся ноги дамы ласкающей рукой, увидел, как Лидия побледнела и закусила губу, и продолжал рассказывать монастырские анекдоты, чувствуя, что незнакомка проникновенно слушает не столько истории, сколько его соблазнительный голос. Остальные тоже слушали его – его патрон с расположением, гость с неподвижным лицом, но тоже тронутый его воодушевлением. Никогда не слышала Лидия, чтобы он так говорил: он расцвел, соблазн парил в воздухе, глаза его блестели, голос пел счастьем, моля о любви. Три женщины чувствовали это, каждая по-своему: маленькая Юлия с ожесточенным отпором, жена соседа с сияющим удовлетворением, Лидия с мучительным волнением сердца, соединявшим в себе искреннюю страсть, слабую самозащиту и самую жгучую ревность, от чего лицо ее сузилось, а глаза загорелись. Все эти волны чувствовал Гольдмунд как тайные ответы на его ухаживания, они потоками возвращались к нему обратно, как птицы летали вокруг него мысли о любви – то о готовности отдаться, то о сопротивлении, то о взаимной борьбе.
После трапезы Юлия удалилась, была уже ночь; со свечой в керамическом подсвечнике уходила она из залы, холодная, как маленькая инокиня. Остальные сидели еще с час, и пока мужчины говорили об урожае, об императоре и епископе, Лидия слушала, пылая, как между Гольдмундом и дамой велась беседа ни о чем, меж слабых нитей которой, однако, возникала плотная сладостная сеть из взглядов, особых интонаций, еле заметных жестов, каждый из которых был исполнен значения, сверх меры согрет теплом. Девушка впитывала атмосферу со сладострастием и отвращением, и если она видела или чувствовала, как колено Гольдмунда касалось под столом колена женщины, она воспринимала это как прикосновение к собственному телу и вздрагивала. После всего этого она не могла заснуть и полночи прислушивалась с колотящимся сердцем, убежденная, что те двое сошлись. Она завершала в своем воображении то, в чем тем двоим было отказано, она видела, как они сплелись друг с другом, слышала их поцелуи, дрожа при этом от волнения, боясь и желая одновременно, чтобы обманутый муж застал любовников и всадил противному Гольдмунду нож в сердце.
На другое утро небо хмурилось, поднялся влажный ветер, и гость, отклонив все уговоры повременить с отъездом, заторопился. Лидия стояла тут же; когда гости садились на лошадей, она пожимала руки и говорила слова прощания совершенно машинально – все ее чувства сосредоточились во взгляде: она смотрела, как женщина, садясь на лошадь, поставила в подставленные ладони Гольдмунда ногу, которую он, обхватив туфельку, на какое-то мгновение крепко сжал правой рукой.
Гости уехали, Гольдмунд должен был идти в комнату, где работал с хозяином. Через полчаса он услышал голос Лидии, приказывавший вывести лошадь, хозяин подошел к окну и посмотрел вниз, улыбаясь и качая головой; оба смотрели, как она выехала со двора. Они сегодня мало продвинулись в своих латинских писаниях: Гольдмунд был рассеян, хозяин любезно отпустил его раньше обычного.
Незаметно Гольдмунд вывел свою лошадь со двора и поскакал навстречу прохладно-влажному осеннему ветру по выцветшей местности; все больше набирая скорость, он чувствовал, как лошадь разгорячилась под ним, да и собственная кровь разогрелась. По убранным полям и пашням под паром, по лугу и болоту, заросшему хвощом и осокой, скакал он сквозь серый день, через небольшие ольшаники, через болотистый еловый лес и опять по бурому скошенному лугу.
На высоком гребне холмов обнаружил он наконец фигуру Лидии, четко вырисовывавшуюся на бледно-сером облачном небе: она сидела выпрямившись на медленно трусящей лошади. Он бросился к ней, но, едва заметив преследование, она пришпорила лошадь и помчалась прочь. Она то исчезала, то появлялась вновь с развевающимися волосами. Он преследовал ее, словно гоняясь за добычей, сердце его смеялось, короткими нежными возгласами он подгонял коня, радостно примечая в скачке ландшафт, притихшие поля, ольховую рощу, группу кленов, глинистый берег небольшого пруда, не упуская в то же время из виду свою цель, прекрасную беглянку. Вскоре он все-таки настиг ее.
Поняв, что он приблизился, Лидия отказалась от бегства и пустила лошадь шагом. Она не оборачивалась к преследователю. Гордо, с виду равнодушно продолжала она ехать так, будто ничего не было, будто она была одна. Он подъехал к ней вплотную, кони мирно зашагали рядом, но и животное, и седок были разгорячены погоней.
– Лидия! – позвал он тихо.
Она не ответила.
– Лидия!
Она продолжала молчать.
– Как красиво ты скакала там, вдали, Лидия, твои волосы летели за тобой подобно золотой молнии. Это было так прекрасно! Ах, как чудесно, что ты убегала от меня! Только тогда я понял, что ты меня немножко любишь. Я этого не знал, еще вчера вечером был в сомнении. Только сейчас, когда ты пыталась убежать от меня, я вдруг все понял. Прекрасная, дорогая, ты, должно быть, устала, давай спешимся.
Он быстро спрыгнул с лошади и сразу повел на поводу лошадь Лидии, чтобы она опять не вырвалась вперед. С белым как снег лицом смотрела она на него сверху и, когда он снимал ее с лошади, разразилась рыданиями. Бережно провел он ее несколько шагов, посадил на высохшую траву и опустился возле нее на колени. Сидя, она храбро противилась рыданиям, пока наконец не поборола их.
– Ах, до чего же ты скверный! – начала она, как только ей удалось заговорить.
– Так уж и скверный?
– Ты обольститель, Гольдмунд. Хочу забыть, что ты говорил мне только что, это были бесстыдные слова, ты не смеешь так говорить со мной. Как ты мог подумать, что я люблю тебя? Забудем об этом! Но как мне забыть то, что мне пришлось увидеть вчера вечером?
– Вчера вечером? Что же ты такое увидела?
– Ах, не притворяйся, не лги! Это было ужасно и беззастенчиво, когда ты у меня на глазах льстил этой женщине! Неужели у тебя нет стыда? Ты даже ногу ей гладил под столом, под нашим столом! У меня, у меня на глазах! А теперь, когда та уехала, преследуешь меня! Ты и в самом деле не знаешь, что такое стыд?
Гольдмунд уже давно раскаивался в словах, которые сказал ей, перед тем как снял ее с лошади. Как это было глупо: слова в любви излишни, ему надо было молчать.
Он больше ничего не сказал. Он стоял на коленях возле нее, и она, такая красивая и такая несчастная, глядя на Гольдмунда, заражала его своим страданием; он чувствовал сам, что было допущено что-то неладное. Но несмотря на все, что она ему сказала, он видел в ее глазах любовь, и боль на ее дрожащих губах тоже была любовью. Он доверял своим глазам больше, чем ее словам.
Однако она ждала ответа. И – так как его не последовало, рот ее стал еще строже, она посмотрела на него заплаканными глазами и повторила:
– Неужели у тебя в самом деле нет стыда?
– Прости, – сказал он смиренно, – мы говорим о вещах, о которых не следовало бы говорить. Это моя вина, прости меня! Ты спрашиваешь, есть ли у меня стыд. Да, стыд у меня, пожалуй, есть. Но ведь я люблю тебя, а любовь не знает ничего постыдного. Не сердись!
Она, казалось, едва слушала. С горькой складкой у рта она сидела и смотрела прямо перед собой, вглядываясь вдаль, как будто была совсем одна. Никогда он не был в таком положении. Это все из-за разговоров.
Нежно положил он голову ей на колено, и сразу же от этого прикосновения ему стало легко. Но все-таки он был беспомощным и печальным, она тоже казалась все еще печальной, сидела не двигаясь, молчала и смотрела вдаль. Сколько смущения, сколько грусти! Но его прикосновение было принято благосклонно, его не отвергали. С закрытыми глазами лежал он, прильнув к ее колену лицом, как бы впитывавшим его благородную, удлиненную форму. Растроганный Гольдмунд радостно подумал, что это девичье колено со своей утонченной формой соответствовало длинным, красивым, немного выпуклым ногтям на руках. Благодарно прижимаясь к колену, он предоставил щеке и губам беседовать с ним.
Вот он почувствовал ее руку: она осторожно и легко легла на его волосы. Милая рука, он ощущал, как она робко, по-детски, гладила его волосы. Ее руку он часто рассматривал, любуясь ею, он знал ее почти как свою: длинные стройные пальцы с длинными, красиво выпуклыми, розовыми холмиками ногтей. И вот эти длинные нежные пальцы вели несмелый разговор с его кудрями. Их речь была детской и пугливой, но она была любовью. Он благодарно прильнул головой к ее руке, почувствовал затылком и щекой ее ладонь. Она сказала:
– Пора, нам надо ехать.
Он поднял голову и посмотрел на нее нежно, ласково поцеловал ее тонкие пальцы.
– Пожалуйста, встань, – сказала она, – нам нужно домой.
Он сразу же послушался, они встали, сели на лошадей и поскакали к дому.
Счастье царило в сердце Гольдмунда. Как прекрасна была Лидия, как по-детски чиста и нежна! Он еще ни разу не поцеловал ее, а уже чувствовал себя таким богатым и переполненным ею. Они скакали быстро, и только перед самым домом, уже перед въездом во двор, она испуганно сказала:
– Нам не надо было возвращаться вместе. Какие мы глупые!
И в самый последний момент, когда они слезали с лошадей и уже подходил конюх, она быстро и пылко прошептала ему в ухо:
– Скажи мне, ты был сегодня ночью у этой женщины?
Он покачал головой несколько раз и начал разнуздывать лошадь.
После полудня, едва отец ушел, она появилась в кабинете.
– Это правда? – сразу спросила она со страстью, и он понял, что она имела в виду. – Зачем же ты тогда так заигрывал с ней, так отвратительно влюблял ее в себя?
– Это предназначалось тебе, – сказал он. – Верь мне, в тысячу раз охотнее, чем ее ногу, я погладил бы твою. Но твоя нога никогда не приближалась к моей под столом и не спрашивала меня, люблю ли я тебя.
– Ты и вправду любишь меня, Гольдмунд?
– О да!
– Но что же из этого получится?
– Не знаю, Лидия. Да это меня и не беспокоит. Я счастлив оттого, что люблю тебя, а что из этого выйдет, об этом я не думаю. Я радуюсь, когда вижу, как ты скачешь на лошади, и когда слышу твой голос, и когда твои пальцы гладят мои волосы. Я буду рад, если мне можно будет поцеловать тебя.
– Целовать можно только свою невесту, Гольдмунд. Ты никогда не думал об этом?
– Нет, об этом я не думал. Да и с какой стати? Ты знаешь так же, как и я, что не можешь стать моей невестой.
– Да, это так. И так как ты не можешь стать моим мужем и навсегда остаться со мной, тебе нельзя было говорить мне о своей любви. Может, ты думал совратить меня?
– Я ничего не думал, Лидия, я вообще думаю намного меньше, чем ты полагаешь. Я не хочу ничего, кроме того, чтобы ты сама захотела когда-нибудь поцеловать меня. Мы так много разговариваем. Любящие так не делают. Я думаю, что ты меня не любишь.
– Сегодня утром ты говорил обратное.
– А ты сделала обратное.
– Я? Как это?
– Сначала ты от меня ускакала, когда заметила, что я приближаюсь. Тогда я подумал, что ты любишь меня. Потом ты расплакалась, и я подумал, что ты любишь меня. Потом моя голова лежала на твоем колене и ты погладила меня, и я подумал: это – любовь. А теперь ты не делаешь ничего, что говорило бы о любви.
– Я не такая, как та женщина, ногу которой ты гладил вчера. Ты, видимо, привык к таким женщинам.
– Нет, слава Богу, ты красивее и изящнее ее.
– Я не это имею в виду.
– О, но это так. Знаешь ли ты, как ты красива?
– У меня есть зеркало.
– Видела ли ты в нем когда-нибудь свой лоб, Лидия? А потом плечи, а потом ногти, а потом колени? И видела ли ты, как все это гармонирует и взаимно сочетается, как все это имеет одну форму, удлиненную, тугую и очень изящную, стройную? Видела ты это?
– Как ты говоришь! Я этого собственно никогда не видела, но теперь, когда ты сказал, я знаю, что ты имеешь в виду. Слушай, ты все-таки соблазнитель, ты и сейчас соблазняешь меня, делая тщеславной.
– Жаль, что не угодил тебе. Но зачем мне собственно делать тебя тщеславной? Ты красива, и я хотел показать тебе, что благодарен за это. Ты вынуждаешь меня говорить об этом словами, я мог бы выразить это в тысячу раз лучше без слов. Словами я не могу тебе ничего дать! На словах я не могу ничему научиться у тебя, а ты у меня.
– Чему это я должна учиться у тебя?
– Я у тебя, а ты у меня, Лидия. Но ты ведь не хочешь. Ты желаешь любить только того, чьей невестой ты будешь. Он будет смеяться, когда увидит, что ты ничего не умеешь, даже целоваться.
– Так-так. Значит, ты хочешь поучить меня целоваться, господин магистр?
Он улыбнулся ей. Хотя ее слова и не понравились ему, за ее резким и неестественным умничанием он все-таки ощутил девичество, охваченное сладострастием, от которого оно в страхе искало защиты.
Он не отвечал больше. Улыбаясь, он задержал свои глаза на ее беспокойном взгляде и, когда она не без сопротивления отдалась воздействию чар, медленно приблизил к ее лицу свое, пока их губы не соприкоснулись. Осторожно дотронулся он до ее рта, тот ответил коротким детским поцелуем и открылся как бы в обидном удивлении, когда не был отпущен на свободу. Нежно следовал он за ее отступающими губами, пока они не пошли нерешительно ему навстречу, и он стал учить зачарованную, как брать и давать в поцелуе, пока она, обессиленная, не прижала свое лицо к его плечу. Он, счастливый, вдыхал запах ее густых белокурых волос, шепча нежные успокаивающие слова и вспоминая в эти минуты о том, как когда-то ничего не умевшего ученика посвящала в эти тайны цыганка Лизе. Как черны были ее волосы, как смугла кожа, как палило солнце и пахла увядшая трава зверобоя! И как же далеко все это, из какой глубины сверкнуло опять! Как быстро все увяло, едва распустившись!
Медленно приходила Лидия в себя, серьезно и удивленно смотрели ее большие любящие глаза с изменившегося лица.
– Позволь мне уйти, Гольдмунд, – сказала она, – я так долго пробыла у тебя. О мой любимый!
Они каждый день тайно виделись наедине, и Гольдмунд целиком отдался руководству возлюбленной, совершенно счастливый и тронутый этой девичьей любовью. Иной раз она могла целый час просидеть, держа его руки в своих и глядя в его глаза, чтобы затем попрощаться с детским поцелуем. В другой – целовала самозабвенно и ненасытно, но не терпела никаких прикосновений. Однажды, краснея и преодолевая себя, желая доставить ему радость, она обнажила одну грудь, робко достав белый плод из платья; когда он, стоя на коленях, поцеловал грудь, она тщательно прикрыла ее, все еще краснея до шеи. Они разговаривали так же, но по-новому, не так, как в первые дни; они изобретали друг для друга имена, она охотно рассказывала ему о своем детстве, своих мечтах и играх. Часто говорила она и о том, что их любовь запретна, потому что он не может жениться на ней; печально и обреченно говорила она об этом, украшая свою любовь этой тайной печалью, как черной фатой.
В первый раз Гольдмунд чувствовал, что женщина его не только желает, но и любит.
Как-то Лидия сказала:
– Ты так красив и выглядишь таким жизнерадостным. Но в глубине твоих глаз нет радости, там только печаль, как будто твои глаза знают, что счастья нет и все прекрасное и любимое недолго будет с нами. У тебя самые красивые глаза, какие могут быть, и самые печальные. Мне кажется, это из-за того, что ты бездомный. Ты пришел ко мне из леса и когда-нибудь опять уйдешь странствовать. А где же моя родина? Когда ты уйдешь, у меня, правда, останутся отец и сестра, будет комната и окно, у которого я буду сидеть, думая о тебе, но родины больше не будет.
Он не мешал ей говорить, иногда посмеивался, иногда огорчался. Словами он никогда не утешал ее, только молча поглаживал ее голову, положенную ему на грудь, тихо напевая что-то волшебно-бессмысленное, как няня утешает ребенка, когда тот плачет. Однажды Лидия сказала:
– Я хотела бы знать, Гольдмунд, что же из тебя выйдет, я часто думаю об этом. У тебя будет необычная жизнь и нелегкая. Ах, как я хочу, чтобы у тебя все было хорошо! Иногда мне кажется, ты должен стать поэтом, который может прекрасно выразить свои видения и мечты. Ах, ты будешь бродить по всему свету, и все женщины будут любить тебя, и все-таки ты будешь одинок. Возвращайся лучше в монастырь к своему другу, о котором ты мне столько рассказывал! Я буду за тебя молиться, чтобы ты не умер один в лесу.
Так могла говорить она совершенно серьезно, с отчаянием в глазах. Но потом могла опять, смеясь, скакать с ним по полям или загадывать шутливые загадки и кидать в него увядшей листвой да спелыми желудями.
Как-то Гольдмунд лежал в своей комнате в постели в ожидании сна. На сердце у него было тяжко, оно билось тяжело и сильно в груди, переполненное любовью, переполненное печалью и беспомощностью. Он слушал, как на крыше громыхает ноябрьский ветер: у него уже вошло в привычку какое-то время ночью вот так лежать в ожидании сна. Тихо повторял он про себя, по обыкновению, песнопение о Марии:
Нежной своей мелодичностью песнь проникла в его душу, но одновременно снаружи запел ветер, запел о раздорах и странствиях, о лесе, осени, бездомной жизни. Он думал о Лидии, о Нарциссе и о своей матери, сердце его было полно тяжелого беспокойства.
Тут он вздрогнул от неожиданности и, не веря своим глазам, увидел, что дверь открылась: в темноте, в длинной белой рубашке, босиком, не говоря ни слова, вошла Лидия, осторожно закрыла дверь и села к нему на постель.
– Лидия, – прошептал он, – моя лань пугливая, мой белый цветок! Лидия, что ты делаешь?
– Я пришла к тебе, – сказала она, – только на минутку. Мне хотелось посмотреть хоть разок, как мой Гольдмунд спит, мое золотое сердце.
Она легла к нему, тихо лежали они с сильно бьющимися сердцами. Она позволила ему целовать себя, она позволила его рукам восхищаться игрой с ее телом, но не больше. Через какое-то время она нежно отстранила его руки, поцеловала его в глаза, бесшумно встала и исчезла. Дверь скрипнула, в крышу бился ветер. Все казалось заколдованным, полным тайны, и тревоги, и обещания, полным угрозы. Гольдмунд не знал, что ему думать, что делать. Когда после беспокойной дремоты он окончательно проснулся, подушка была мокрой от слез.
Она пришла через несколько дней опять, дивный белый призрак, и провела у него четверть часа, как в прошлый раз. Лежа в его объятиях, она шептала ему на ухо: многое хотелось ей поведать ему, на многое посетовать. С нежностью слушал он ее; она лежала на его левой руке, правой он поглаживал ее колено.
– Гольдмунд, – говорила она приглушенным голосом у самой его щеки, – как грустно, что я никогда не смогу принадлежать тебе. Так не может больше продолжаться, наше маленькое счастье, наша маленькая тайна в опасности. У Юлии уже зародилось подозрение, скоро она вынудит меня признаться. Или отец заметит. Если он застанет меня в твоей постели, моя милая золотая птичка, плохо придется твоей Лидии: она будет смотреть заплаканными глазами, как ее любимый висит, качаясь на ветру. Ах, милый, беги прочь, прямо теперь, пока отец не схватил тебя и не повесил. Однажды я видела повешенного вора. Я не хочу видеть тебя повешенным, лучше беги и забудь меня; только бы ты не погиб, золотце мое, только бы птицы не выклевали твои голубые глаза! Но нет, родной, не уходи, ах, что мне делать, если ты оставишь меня одну!
– Пойдем со мной, Лидия! Бежим вместе, мир велик!
– Это было бы прекрасно, ах, как прекрасно обойти с тобой весь мир! Но я не могу, – жаловалась она, – не могу спать в лесу или на соломе и быть бездомной, этого я не могу! Я не могу опозорить отца. Нет, не говори, что я это внушаю себе. Я не могу! Не могу это сделать так же, как не могу есть из грязной тарелки или спать в постели прокаженного. Ах, нам запрещено все, что хорошо и прекрасно, мы оба рождены для страдания. Золотце, мой бедный, маленький мальчик, неужели я увижу, как тебя в конце концов повесят. А я… Меня запрут, а потом отправят в монастырь. Любимый, ты должен меня оставить и опять спать с цыганками и крестьянками. Ах, уходи, уходи, пока тебя не схватили! Никогда мы не будем счастливы, никогда!
Он нежно гладил ее колени и, едва коснувшись самого сокровенного, спросил:
– Радость моя, мы могли бы быть так счастливы! Можно?
Она нехотя, но твердо отвела его руку в сторону и немного отодвинулась от него.
– Нет, – сказала она, – нет, этого нельзя. Это мне запрещено. Ты, маленький цыган, возможно, этого не поймешь. Я, конечно, поступаю дурно, я скверная девчонка, позорю весь дом. Но где-то в глубине души я все-таки еще горжусь: туда не смеет входить никто. Ты не должен этого просить, иначе я никогда не приду больше к тебе в комнату.