Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Слава Иисусу Христу! – сказал священник и поставил светильник на стол.
Гольдмунд невнятно ответил, глядя перед собой.
Священник молчал. Он стоял в ожидании, продолжая молчать, пока Гольдмунд не забеспокоился и не поднял испытующий взгляд на стоявшего перед ним человека.
Его смутило, что человек этот носил не только одеяние патера Мариабронна – на нем был знак отличия аббатского звания.
И вот он взглянул аббату в лицо. Это было худое лицо, с твердыми и ясными чертами, очень тонкими губами. Это было лицо, которое он знал. Как завороженный смотрел Гольдмунд на это лицо, исполненное, казалось, только Духа и воли. Неуверенной рукой он взял светильник, поднял его к лицу незнакомца, чтобы разглядеть его глаза. Он увидел их, и светильник задрожал в его руке, когда он ставил его обратно.
– Нарцисс, – прошептал он едва слышно.
Все начало вертеться вокруг него.
– Да, Гольдмунд, когда-то я был Нарциссом, но уже давно сменил я это имя, ты, верно, это забыл. Со времени моего пострижения меня зовут Иоанн.
Гольдмунд был потрясен до глубины души. Весь мир переменился вдруг, и неожиданный прорыв нечеловеческого напряжения грозил задушить его, он дрожал и чувствовал, что голова его кружится, подобно пустому шару, желудок свело. Глаза жгло подступившее рыдание. Расплакаться, упасть в слезах, лишившись сил, – вот чего хотелось ему в этот момент всем существом.
Но из глубины юношеского воспоминания, вызванного взглядом Нарцисса, в нем поднялось предостережение: когда-то, мальчиком, он плакал и дал волю чувствам перед этим прекрасным строгим лицом, перед этими темными всезнающими глазами. Он не смел это сделать еще раз. Вот он опять появился, этот Нарцисс, подобно привидению, в самый неожиданный момент его жизни, возможно, чтобы спасти ему эту жизнь, – а он опять разразится рыданиями и упадет в обморок? Нет, нет, нет. Он сдержит себя. Он овладеет сердцем, пересилит желудок, прогонит головокружение. Ему нельзя теперь показывать слабость.
Неестественно сдержанным голосом ему удалось произнести:
– Ты позволишь мне называть тебя по-прежнему Нарциссом?
– Называй меня так, дорогой. А ты не подашь мне руки?
Гольдмунд опять превозмог себя. С мальчишеским упрямством и слегка ироничным тоном, совсем как когда-то в школьные годы, он вымолвил в ответ холодно и немного напыщенно:
– Извини, Нарцисс. Я вижу, ты стал аббатом. Я же по-прежнему всего лишь бродяга. И кроме того, наша беседа, как ни желательна она для меня, к сожалению, не может продлиться долго. Потому что, видишь ли, Нарцисс, я приговорен к смерти и через час или раньше я, видимо, буду уже на виселице. Я говорю это тебе только для того, чтобы объяснить ситуацию.
Лицо Нарцисса не изменилось. Некоторая мальчишеская бравада в поведении друга позабавила и одновременно тронула его. Гордость же, стоявшую за этим и воспретившую Гольдмунду броситься в слезах ему на грудь он понял и от души одобрил. По правде, он представлял себе их встречу иначе, но он был искренне согласен с этим маленьким притворством. Ничем другим Гольдмунд не завоевал бы опять его сердце быстрее.
– Ну да, – сказал он, тоже разыгрывая равнодушие. – Впрочем, в отношении виселицы я могу тебя успокоить. Ты помилован. Мне поручено сообщить это тебе и взять тебя с собой. Потому что здесь, в городе, тебе не разрешено оставаться. Так что у нас будет достаточно времени порассказать друг другу то да се. Ну так как же: теперь ты подашь мне руку?
Они подали друг другу руки и долго крепко держали и пожимали их, чувствуя сильное волнение, однако в их словах еще некоторое время продолжала звучать притворная чопорность.
– Хорошо, Нарцисс, итак, мы покинем это малопочтенное убежище и я присоединюсь к твоей свите. Ты возвращаешься в Мариабронн? Да? А как? Верхом? Отлично. Значит, нужно будет и для меня достать лошадь.
– Достанем, друг, и через два часа уже выезжаем. О, но что с твоими руками! Господи, помилуй, все содранные и распухшие, и в крови! О Гольдмунд, как же они с тобой обошлись!
– Не беспокойся, Нарцисс. Я сам это сделал. Я ведь был связан и старался освободиться. Должен признаться, это было нелегко. Между прочим, очень смело было с твоей стороны войти ко мне без охраны.
– Почему смело? Ведь это не было опасно.
– О, маленькая опасность была – быть убитым мной. Именно так я все себе придумал. Мне сказали, что придет священник. Я бы убил его и бежал в его одежде. Недурной план.
– Значит, ты не хотел умирать? Ты хотел бороться?
– Конечно, хотел. Что этим священником будешь именно ты, я, конечно, не мог предвидеть.
– И все-таки, – сказал Нарцисс, помедлив, – в сущности это был отвратительный план. Неужели ты в самом деле убил бы священника, который пришел тебя исповедовать?
– Тебя, конечно, нет, Нарцисс, и, возможно, никого из твоих патеров, если бы на нем была ряса Мариабронна. Но любого другого священника, о да, будь уверен!
Вдруг его голос стал печальным и глухим:
– Это был бы не первый человек, которого я убил.
Они помолчали. Обоим стало не по себе.
– Об этих вещах, – сказал Нарцисс холодно, – мы поговорим после. Ты можешь, если захочешь, как-нибудь исповедаться мне. Или просто расскажешь о своей жизни. И я расскажу тебе кое о чем. Буду рад этому… Ну, пошли?
– Постой-ка, Нарцисс! Мне пришло в голову сейчас, что когда-то я называл тебя уже Иоанном.
– Не понимаю тебя.
– Нет, конечно. Ты ведь ничего не знаешь. Это было несколько лет тому назад, когда я дал тебе имя Иоанн, и оно навсегда останется с тобой. Я ведь был скульптором и резчиком по дереву и думаю опять стать им. А лучшая фигура, которую я тогда сделал, была фигура апостола из дерева, в натуральную величину, это твое изображение, но называется оно не Нарцисс, а Иоанн. Это апостол Иоанн у распятия.
Он встал и пошел к двери.
– Так ты, значит, еще помнил обо мне? – спросил Нарцисс тихо.
Так же тихо Гольдмунд ответил:
– О да, Нарцисс, я помнил о тебе. Всегда, всегда.
Он резко толкнул тяжелую дверь, заглянуло блеклое утро. Они больше не разговаривали. Нарцисс взял его с собой в комнату для приезжих гостей. Молодой монах, сопровождавший его, укладывался к отъезду. Гольдмунду дали поесть, его руки обмыли и перевязали. Вскоре привели лошадей.
Когда они садились на лошадей, Гольдмунд сказал:
– У меня еще одна просьба. Давай проедем мимо рыбного рынка: у меня там есть дело.
Они отъехали, и Гольдмунд поднял глаза ко всем окнам замка в надежде заметить в одном из них Агнес, но нигде ее не увидел. Они поскакали к рыбному рынку. Мария очень беспокоилась за него. Он попрощался с ней и ее родителями, горячо поблагодарил их, обещал как-нибудь приехать опять и ускакал. Мария долго стояла в дверях дома, пока всадник не исчез. Медленно проковыляла она обратно в дом.
Они ехали вчетвером: Нарцисс, Гольдмунд, молодой монах и конный слуга.
– Помнишь мою лошадку Блесса? – спросил Гольдмунд. – Она стояла в монастырской конюшне.
– Конечно, но ее бы ты у нас уже больше не встретил, да и вряд ли мог на это рассчитывать. Лет семь или восемь тому назад нам пришлось ее зарезать.
– И ты это помнишь!
– О да, помню.
Гольдмунда не очень опечалила смерть Блесса. Но он был рад, что Нарцисс так хорошо осведомлен о его лошадке, он, который никогда не интересовался животными и наверняка не знал кличек других монастырских лошадей. Гольдмунд был очень обрадован.
– Тебе, наверно, смешно, – начал он снова, – что первое существо в вашем монастыре, о ком я тебя спросил, – бедная лошадь. Нехорошо с моей стороны. Собственно, я хотел спросить совсем о другом, прежде всего о нашем настоятеле Данииле. Но я ведь понял, что он умер и ты стал его преемником. А начинать с разговора о смерти мне не хотелось. После прошедшей ночи не могу спокойно говорить о смерти, да и из-за чумы тоже: слишком уж нагляделся тогда на смерть. Но, уж если зашел разговор, да и когда-нибудь он же должен был состояться, скажи мне, когда и как умер аббат Даниил. Я очень чтил его. И скажи еще, живы ли патер Ансельм и патер Мартин. Я готов все дурное услышать. Как я рад, что тебя-то чума пощадила. Но, по правде говоря, никогда не думал, что ты можешь умереть, и твердо верил в нашу встречу. Но вера может обмануть, я это, к сожалению, знаю. Моего мастера, резчика Никлауса, я тоже не мог представить себе мертвым, твердо надеялся увидеться с ним и снова поработать у него. И все-таки я не застал его в живых.
– Это недолгий рассказ, – ответил Нарцисс. – Аббат Даниил умер вот уже как восемь лет, не болея и не страдая. Я не сразу стал его преемником, только год как настоятель. Его преемником был патер Мартин, при нас управлявший школой, он умер в прошлом году в неполные семьдесят лет. И патера Ансельма нет в живых. Он любил тебя, часто говорил о тебе. В последнее время перед смертью он совсем не мог ходить, а лежать для него было мучительно, он умер от водянки. Да, чума побывала и у нас, многие умерли. Не будем лучше говорить об этом! Хочешь еще что-нибудь спросить?
– Конечно, и очень много. Прежде всего: как ты попал сюда, в епархиальный город и к наместнику?
– Это длинная история, и она тебе наскучит, она связана с политикой. Граф – фаворит императора и в некоторых вопросах его уполномоченный, а сейчас в отношениях императора и нашего Ордена нужно было кое-что уладить. Орден направил меня вести переговоры с графом. Успех невелик.
Он замолчал, и Гольдмунд больше ничего не спрашивал. Да ему и не следовало знать, что вчера вечером, когда Нарцисс просил у графа сохранить жизнь Гольдмунду, жестокосердый граф вынудил его заплатить за эту жизнь несколькими уступками.
Они ехали; Гольдмунд вскоре почувствовал усталость и с трудом держался в седле.
Через некоторое время Нарцисс спросил:
– А это правда, что тебя схватили за воровство? Граф утверждал, что ты забрался в замок, во внутренние покои, и там что-то украл.
Гольдмунд засмеялся:
– Ну, действительно все выглядело так, будто я вор. А на самом деле у меня было свидание с возлюбленной графа, и он, несомненно, знал об этом. Удивляюсь, как это он меня отпустил.
– Ну, с ним удалось договориться.
Они не смогли осилить расстояние, которое наметили проехать за день: Гольдмунд был слишком изможден, его руки не могли больше держать поводья. Они остановились в деревне; Гольдмунда уложили в постель, его не много лихорадило, и он еще и следующий день провел лежа. Потом он смог продолжать путь. А когда вскоре его руки опять были здоровы, езда верхом стала доставлять ему наслаждение. Как давно он не ездил верхом! Он ожил, снова стал молодым и проворным, скакал со слугой наперегонки и во время бесед забрасывал своего друга Нарцисса сотнями нетерпеливых вопросов. Сдержанно, но с радостью отвечал на них Нарцисс: он опять был очарован Гольдмундом, ему нравились его вопросы, такие стремительные, такие детские, полные безграничного доверия к душе и уму друга.
– Один вопрос, Нарцисс. Вы сжигали когда-нибудь евреев?
– Сжигали евреев? Как это? Да у нас и нет евреев.
– Ах да! Но скажи: был бы ты в состоянии жечь евреев? Можешь представить себе, что такой случай возможен?
– Нет, зачем я должен это делать? Ты что, считаешь меня фанатиком?
– Пойми меня, Нарцисс! Я имею в виду: можешь ты себе представить, чтобы в каком-то случае ты отдал бы приказ об уничтожении евреев или дал согласие на это? Ведь сколько герцогов, бургомистров, кардиналов, епископов и других власть имущих отдавали такие приказы!
– Я не отдал бы такого приказа. Но могу себе представить случай, когда мне пришлось бы быть свидетелем подобной жестокости и смириться с ней.
– Так ты бы смирился?
– Конечно, если бы у меня не было власти помешать этому. Ты, видимо, присутствовал при сожжении евреев, Гольдмунд?
– Ах да.
– Ну и помешал ты этому? Нет? Ну вот видишь.
Гольдмунд подробно рассказал историю Ребекки и при этом очень разгорячился.
– Ну так вот, – заключил он решительно, – что же это за мир, в котором нам приходится жить? Разве это не ад? Разве это не возмутительно и не отвратительно?
– Разумеется. Мир таков.
– Так! – воскликнул Гольдмунд сердито. – А сколько раз ты раньше утверждал, Что мир божественный, он великая гармония кругов, в центре которой восседает Творец, и все сущее хорошо и так далее. Ты говорил, что так рассуждали Аристотель или святой Фома. Мне очень интересно услышать, как ты объяснишь эти противоречия.
Нарцисс засмеялся:
– Твоя память поразительна, и все-таки ты немного ошибаешься. Я всегда почитал совершенным Творца, но никогда – творение. Я никогда не отрицал зла в мире. Что жизнь на земле гармонична и справедлива и что человек добр, этого, мой милый, не утверждал ни один настоящий мыслитель. Больше того, что помыслы и желания человеческого сердца злы, недвусмысленно записано в Священном Писании, и мы каждодневно видим тому подтверждение.
– Очень хорошо. Теперь я по крайней мере знаю, как считаете вы, ученые. Итак, человек зол, и жизнь на земле полна низости и свинства, это вы признаёте. А где-то в ваших мыслях и ученых книгах существуют еще справедливость и совершенство. Они есть, их можно доказать, но только нельзя использовать.
– У меня накопилось много неприязни к нам, теологам, милый друг! Но ты все еще не стал мыслителем, у тебя в голове путаница. Тебе придется кое-чему еще поучиться. Но почему ты считаешь, что мы не используем идею справедливости? Каждый день и каждый час мы делаем это. Я, например, настоятель и должен управлять монастырем, а в этом монастыре все идет столь же несовершенно и небезгреховно, как в миру. И все-таки, признавая первородный грех, мы постоянно идем навстречу идее справедливости, пытаемся мерить нашу несовершенную жизнь по ней, пытаемся исправлять зло и постоянно стремимся связывать нашу жизнь с Богом.
– Ах да, Нарцисс. Я ведь имел в виду не тебя и не то, что ты плохой настоятель. Но я думал о Ребекке, о сожженных евреях, об общих могилах, о великой смерти, об улицах и домах, в которых лежали чумные трупы, обо всем этом ужасном запустении, о бездомных, осиротевших детях, о дворовых собаках, околевавших с голоду на своих цепях; и когда я обо всем этом думаю и вижу перед собой эти картины, у меня болит душа и мне кажется, что наши матери родили нас в безнадежно жестокий и дьявольский мир, и лучше было бы, если бы они этого не делали, а Бог не создал бы этот ужасный мир и Спаситель не умер бы напрасно за него на кресте.
Нарцисс дружелюбным кивком головы ответил другу.
– Ты совершенно прав, – сказал он участливо, – выговорись полностью, скажи мне все. Но в одном ты очень ошибаешься: ты считаешь, что говоришь, выражая мысли, а это – чувства! Это чувства человека, которого беспокоит жестокость существования. Но не забывай, что этим печальным и отчаянным чувствам противостоят ведь и совсем другие! Когда ты, здоровый, скачешь по красивой местности или достаточно легкомысленно пробираешься вечером в замок, чтобы поухаживать за возлюбленной графа, мир выглядит для тебя совсем иначе и никакие чумные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать наслаждений. Разве не так?
– Конечно, так. Поскольку мир так жесток, полон смерти и ужаса, я постоянно ищу утешения для сердца, срывая прекрасные цветы, которые встречаются мне среди этого ада. Я наслаждаюсь и на час забываю об ужасе. От этого его меньше не становится.
– Ты очень хорошо сказал. Значит, ты считаешь, что окружен смертью и ужасом, и бежишь от этого в наслаждение. Но наслаждение не вечно, оно опять приводит тебя к опустошению.
– Да, это так.
– С большинством людей происходит то же самое, только немногие воспринимают это с такой силой и горячностью, как ты. А скажи-ка, кроме этого отчаянного качания маятника между наслаждением и ужасом, кроме метания между жаждой жизни и чувством смерти, – не пытался ли ты идти каким-нибудь другим путем?
– О да, разумеется. Я пытался заниматься искусством. Я ведь тебе уже говорил, что стал, кроме прочего, художником. Однажды, это было года через три после того, как я ушел в мир и все время странствовал, в одной монастырской церкви я увидел деревянную Божью Матерь; Она была так прекрасна и вид Ее так поразил меня, что я спросил, кто мастер, и разыскал его. Это был знаменитый мастер. Я стал его учеником и проработал у него несколько лет.
– Об этом ты мне еще подробнее расскажешь потом. А вот что же тебе дало искусство и что оно для тебя значит?
– Преодоление бренности. Я видел, что от дурацкой игры и пляски смерти в человеческой жизни что-то оставалось и продолжало жить: произведения искусства. И они, разумеется, тоже когда-то исчезают, их жгут, или портят, или разбивают. Но все-таки они продолжают жить после человека и образуют за гранью мимолетности молчаливое царство картин и святынь. Участвовать в работе над этим кажется мне добрым и утешительным делом, потому что при этом как бы увековечиваешь преходящее.
– Это мне очень нравится, Гольдмунд. Я думаю, ты создашь еще много прекрасных произведений, я очень верю в твои силы, и, надеюсь, ты долгое время будешь моим гостем в Мариабронне и позволишь соорудить для тебя мастерскую: в нашем монастыре давно не было художника. Но мне кажется, что твое определение не исчерпывает чуда искусства. Мне думается, искусство состоит не только в том, чтобы благодаря камню, дереву или краскам вырвать у смерти существующее, но смертное и продлить этим его существование. Я видел немало произведений искусства, некоторых святых и мадонн, и не думаю, что они не более чем верные изображения какого-то определенного человека, жившего когда-то, формы или краски которого сохранил художник.
– В этом ты прав, – воскликнул Гольдмунд живо, – я и не предполагал, что ты так хорошо разбираешься в искусстве! В хорошем произведении искусства прообраз не является действительной, живой моделью, хотя она и может послужить поводом. Прообраз состоит не из плоти и крови, он духовен. Это образ, который рождается в душе художника, и во мне, Нарцисс, живут такие образы, которые я надеюсь как-то воплотить и показать тебе.
– Чудесно! А сейчас, мой друг, ты, сам того не зная, углубился в философию и выдал одну из своих тайн.
– Ты смеешься надо мной.
– О нет! Ты говорил о прообразах, то есть образах, которых нет нигде, кроме как в творческом духе, но которые могут воплощаться материально и становиться видимыми. Задолго до того как художественный образ станет видимым и обретет существование, он как образ поселяется в душе художника! Так вот этот образ, этот прообраз как две капли воды похож на то, что древние философы называли идеей.
– Да, это звучит вполне правдоподобно.
– Ну а поскольку ты признаёшь себя причастным к идеям и прообразам, ты попадаешь в духовный мир, в наш мир философов и теологов, и соглашаешься, что среди запутанной, сложной и болезненной жизни с ее борьбой среди бесконечного и бессмысленного танца смерти во имя плотского существования есть творческий дух. Видишь ли, к этому духу в тебе я постоянно обращался, когда ты был мальчиком. У тебя он дух не мыслителя, а художника. Но это дух, и он укажет тебе дорогу из темного хаоса чувственного мира, из вечного качания между наслаждением и отчаянием. Ах, друг, я счастлив услышать от тебя это признание. Я ждал этого с тех пор, как ты покинул своего учителя Нарцисса и нашел мужество стать самим собой. Теперь мы опять будем друзьями.
В эту минуту Гольдмунду показалось, что жизнь его обрела смысл, что он посмотрел на нее как бы сверху, увидев три важные ступени: зависимость от Нарцисса, освобождение от нее – время свободы и странствий – и возвращение, углубление в себя, начало зрелости и подведения итогов.
Видение исчезло. Но теперь он обрел подобающее отношение к Нарциссу, отношение не зависимости, но свободы и равенства. Отныне он мог, не чувствуя себя униженным, гостить у его превосходящего духа, так как тот признал в нем равного, признал творца. Показать ему себя, свой внутренний мир в художественных произведениях – этой возможности он радовался с возрастающей силой. Но иногда у него возникали и сомнения.
– Нарцисс, – предостерег он друга, – я боюсь, ты не знаешь, кого, собственно, везешь в свой монастырь. Я не монах и не хочу им стать. Я, правда, знаю три великих обета[13]13
Обеты безбрачия, бедности и послушания (у католического священства).
[Закрыть] и с бедностью охотно мирюсь, но я не люблю ни целомудрия, ни послушания, эти добродетели кажутся мне не очень достойными мужчины. А от прежней набожности у меня ничего не осталось, я вот уж сколько лет не исповедовался, не молился, не причащался.
Нарцисс остался невозмутим:
– Ты, кажется, стал язычником. Но это не страшно. Своими многочисленными грехами не следует гордиться. Ты вел обычную мирскую жизнь, ты как блудный сын пас свиней, ты уже не знаешь, что такое закон и порядок.
Конечно, из тебя вышел бы очень плохой монах. Но ведь я приглашаю тебя совсем не для того, чтобы ты вступил в Орден: я приглашаю тебя, чтобы ты просто был нашим гостем и устроил себе у нас мастерскую. И еще одно: не забывай, что тогда, в наши юношеские годы, именно я разбудил тебя и побудил уйти в мир. Хорошим или плохим стал ты, за это наряду с тобой несу ответственность и я. Я хочу видеть, что же из тебя вышло; ты покажешь мне это словами, жизнью, своими произведениями. Когда ты это сделаешь, но я увижу, что наш монастырь не место для тебя, я первый же попрошу тебя покинуть его.
Гольдмунд был во всяком случае полон восхищения, услышав такие речи друга, который выступил как настоятель, со скромной уверенностью и неким налетом иронии по отношению к людям мира и мирской жизни, потому что только теперь он увидел воочию, что вышло из Нарцисса: это был муж. Правда, муж Духа и церкви, с нежными руками и лицом ученого, но человек, полный уверенности и мужества, руководитель, тот, кто несет ответственность. Этот муж Нарцисс уже не был юношей прежней поры и не был также нежным, кротким апостолом Иоанном, и этого нового Нарцисса, этого мужественного рыцаря ему хотелось изобразить своими руками. Много фигур ждало его: Нарцисс, настоятель Даниил, патер Ансельм, мастер Никлаус, красавица Ребекка, красавица Агнес и еще немало других – друзей и врагов, живых и мертвых. Нет, он не собирался становиться ни членом Ордена, ни набожным человеком, ни ученым мужем: он хотел творить, и то, что родина его былой юности станет родиной его произведений, делало его счастливым.
Была прохладная поздняя осень, и однажды, когда утром голые деревья стояли все в инее, они выехали на холмистую местность с пустыми красноватыми болотами и странно знакомыми линиями длинных цепей холмов; вот и высокий осинник, и устье ручья, и старый сарай, при виде которого у Гольдмунда радостно заныло сердце; он узнал холмы, по которым прогуливался верхом когда-то с дочерью рыцаря Лидией, и поле, по которому однажды, изгнанный и глубоко опечаленный, уходил странствовать сквозь редкий снег. На горизонте поднимались ольшаник, и мельница, и замок, со странной болью узнал он окно кабинета, в котором тогда, в сказочную пору юности, он слушал рассказы рыцаря о паломничестве и должен был исправлять его латынь. Они проехали во двор, здесь была намечена остановка. Гольдмунд попросил аббата не называть здесь его имени и разрешить есть вместе со слугой у прислуги. Так и получилось. Старого рыцаря уже не было в живых, и Лидии тоже, но кое-кто из егерей и прислуги еще находились там, а в доме жила и правила вместе с супругом очень красивая, гордая и властная госпожа, Юлия. Она сохранила свою красоту, удивительную и несколько злую; ни она, ни прислуга не узнали Гольдмунда. После еды он осторожно подошел в вечерних сумерках к саду и посмотрел через забор на выглядевшие уже по-зимнему клумбы, вернулся к двери конюшни и взглянул на лошадей. Вместе со слугой он спал на соломе; груз воспоминаний лежал у него на груди, и он много раз просыпался. О, какой раздробленной и бесплодной казалась ему его жизнь, богатая чудесными картинами, но разбитая на столько черепков, такая незначительная, такая бедная любовью. Утром при отъезде он робко поднял глаза к окнам в надежде увидеть еще раз Юлию. Так смотрел он недавно во дворе епископского дворца, не покажется ли Агнес. Она не подошла, и Юлия не показалась больше. Так всю жизнь, казалось ему: прощаешься, бежишь прочь, тебя забывают, и вот стоишь с пустыми руками и стынущим сердцем. Весь день это преследовало его, он не говорил ни слова, мрачно сидя в седле. Нарцисс предоставил его самому себе.
Но вот они приблизились к цели, и через несколько дней она была достигнута. Незадолго до того как стали видны башни и крыши монастыря, они проскакали по каменистому брошенному полю, где он как-то – о, сколько лет тому назад! – собирал траву зверобоя для патера Ансельма и цыганка Лизе сделала его мужчиной. И вот они проехали в ворота Мариабронна и слезли с лошадей под итальянским каштаном. Нежно коснулся Гольдмунд его ствола и наклонился за одним из лопнувших колючих плодов, которые лежали на земле, коричневые и увядшие.