355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 » Текст книги (страница 29)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:39

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"


Автор книги: Герман Гессе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)

Но до поры до времени я, несмотря ни на что, был счастлив. В мире было много такого, что я желал бы видеть иным, даже в школе такое было; но тем не менее я был счастлив. Конечно, со всех сторон меня уверяли, мне внушали, что человек скитается по земле не так просто, для своего удовольствия, и что истинное счастье выпадает там, в мире ином, на долю людей много испытавших и искушенных. Эта мысль высказывалась в многочисленных изречениях и стихах, которые я учил и которые часто представлялись мне красивыми и трогательными. Однако все эти соображения, которые немало беспокойств доставляли и моему отцу, не очень-то меня занимали, и когда мне бывало плохо, когда я заболевал, или у меня появлялись неосуществленные мечты, или я не ладил с родителями, я в таких случаях редко обращался к Богу, я находил другие обходные пути, которые вновь выводили меня к свету. Если привычные забавы вдруг переставали меня занимать, если железная дорога, игра в магазин и сказки надоедали и вызывали скуку, – именно тогда мне приходили в голову новые чудесные развлечения. А если не оставалось ничего другого, кроме как улечься вечером в постель, закрыть глаза и погрузиться в волшебное созерцание выплывающих из темноты радужных кругов, – с какой новой силой вспыхивало тогда счастливое и таинственное озарение, какими предчувствиями и обещаниями полнился мир!

Первые школьные годы прошли, не очень меня переменив. Я обнаружил, что доверие и искренность могут быть вредны, у нескольких равнодушных учителей я обучился началам лжи и притворства; с этого все и началось. Медленно, но верно увяли и в моей душе первые цветы, постепенно, сам того не подозревая, и я выучил известную фальшивую песню жизни, обрел умение склоняться перед «действительностью», перед законами взрослых, научился приспосабливаться к миру – «такому, какой он есть». Я давно уже знаю, почему в песенниках у взрослых стоят эти слова: «О детство! О детство! Какое блаженство!» – и у меня в жизни тоже часто бывали часы, когда я завидовал тому, кто был еще ребенком.

Когда в двенадцать лет речь зашла о том, учить ли мне греческий, я, не раздумывая, согласился, ибо мне непременно хотелось стать со временем таким образованным человеком, как мой отец, а по мере возможности – и таким, как мой дед. Но с этого момента жизнь моя начала подчиняться плану; мне предстояло учиться либо на священника, либо на филолога, потому что там полагались стипендии. Дед тоже когда-то с этого начинал.

На первый взгляд в этом не было ничего дурного. Только теперь у меня вдруг появилось будущее, только теперь на моем пути стоял дорожный указатель, и теперь каждый день и каждый месяц приближал меня к назначенной цели, все направляло меня в одну сторону, все уводило прочь – прочь от забав и сиюминутности моей прежней жизни, которая не была ни бессмысленна, ни бесцельна, но никакого будущего не было. Жизнь взрослых тянула меня – сначала за волосок или за пальчик, но вскоре она грозила втянуть меня и захватить целиком, жизнь, где были цели и цифры, порядок и служба, профессии и экзамены; скоро пробьет и мой час, скоро я стану студентом, кандидатом, священником, профессором, буду наносить визиты в цилиндре, надевать для таких случаев кожаные перчатки, перестану понимать детей и начну им завидовать. Но ведь в глубине души я этого не хотел, я не хотел покидать свой мир, где было так хорошо, так чудесно. Между тем, когда я думал о будущем, для меня имела значение лишь одна тайная моя цель. Лишь одного я желал со всей страстью – я хотел стать волшебником.

Это желание, эта мечта долго владела мною. Но могущество ее слабело, у нее были враги, ей противостояло нечто другое, действительное, серьезное, неодолимое. Медленно-медленно увядал цветок, медленно безграничное обретало границы, и передо мной возникал мир действительности, мир взрослых. И постепенно мое желание стать волшебником, хотя оно и оставалось еще моей затаенной мечтой, утратило свою ценность, начало казаться мне самому каким-то ребячеством. Уже появилось что-то такое, в чем я не был ребенком. Бесконечный, тысячеликий мир возможного уже обрел границы, был поделен на клеточки и обнесен забором. Понемногу преображался дремучий лес моих дней, и рай вокруг меня окаменел. Я не смог остаться тем, кем был раньше – принцем и королем в стране возможного, – я не стал волшебником, я учил греческий, через два года к нему добавился еврейский, а через шесть лет я должен был стать студентом.

Незаметно связали меня по рукам и ногам, незаметно замерла вокруг магия. Волшебная история в книге деда была по-прежнему прекрасна, но она была рассказана на странице, номер которой я знал, там она и оставалась – и сегодня, и завтра – всегда, чудес больше не случалось. Спокойно улыбался танцующий индийский божок, он был бронзовый, я редко теперь на него смотрел, и никогда он на меня больше не косился. И – самое ужасное – я все реже и реже видел серого человечка. Повсюду вокруг исчезало волшебство, и то, что было некогда просторным, сделалось теперь тесным, а некогда драгоценное – жалким.

Но все это я ощущал лишь в глубине души, где-то под кожей. Я был пока полон радости и властолюбия, я учился плавать и кататься на коньках, в греческом я был лучшим, все шло на первый взгляд превосходно. Только краски слегка побледнели, потускнели звуки, только теперь было неохота идти к госпоже Анне; и потихоньку во всем, чем я жил, что-то терялось, что-то незаметное, так что потеря не ощущалась, но оно пропало, его не было. И если теперь мне хотелось вновь ощутить прежнюю жгучую полноту жизни, мне требовалась основательная встряска, приходилось как следует размяться и взять большой разбег. Мне полюбились теперь блюда, густо сдобренные пряностями, я стал лакомкой, я время от времени крал мелочь, чтобы побаловать себя каким-нибудь особенным образом, потому что иначе жизнь казалась мне недостаточно живой и прекрасной. Тогда же я стал интересоваться девочками; это было вскоре после того, как маленький человечек еще раз появился и еще раз отвел меня к госпоже Анне.

Перевод И. Алексеевой

КРАТКОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

Я родился в конце нового времени, незадолго до начала возврата к средневековью, под знаком Стрельца и в ласковых лучах Юпитера. Мое появление на свет свершилось ранним вечером в жаркий июльский день, и тепло этого часа я инстинктивно любил и искал всю свою жизнь, а когда его не было, с болью это ощущал. Я никогда не мог жить в холодных странах и, пускаясь в путешествия, всегда направлялся на юг. Я родился в благочестивой семье, нежно любил своих родителей и любил бы их еще больше, если бы меня уже в раннем детстве не познакомили с четвертой заповедью[103]103
  В христианско-православной традиции это пятая заповедь – о почитании родителей (Исход, 20, 12).


[Закрыть]
. Заповеди, какими бы правильными они ни были, оказывали на меня, к сожалению, роковое воздействие – я, от природы барашек, податливый, словно мыльный пузырек, когда дело касалось любой заповеди, особенно в юности, всегда упрямился. Стоило мне услышать: «Ты должен», как у меня внутри все переворачивалось, я становился закоснелым и невосприимчивым. Можно себе представить, какое огромное и вредное влияние оказала эта странность на мои школьные годы. Наши учителя, правда, растолковывая нам занятный предмет, именовавшийся ими всемирной историей, учили нас, что миром постоянно правят и преобразовывают его люди, руководствующиеся собственными законами и порывающие с законами, которые достались им от прежних времен, а посему, говорилось, они достойны уважения. Только это было такой же ложью, как и все прочее, чему нас учили, потому что если кто-нибудь из нас осмеливался с хорошими или дурными намерениями возражать против какой-либо заповеди, или глупого обычая, или моды, учителя не только не считали его достойным уважения и не ставили нам в пример, но издевались над ним и трусливо подавляли своей властью.

К счастью, я познал самое важное и ценное для жизни еще до школьных лет: я обладал живым, чутким и тонким чувством восприятия, которому мог доверять и которое доставляло мне много приятных минут, и, когда позднее я неизлечимо занемог соблазнами метафизики и даже иногда умерял свое чувственное восприятие и пренебрегал им, нежная чувственность, особенно зрительные и слуховые впечатления, все-таки постоянно оставалась верной мне и живо участвовала в мире моих идей, даже если они казались абстрактными. Таким образом я оказался снаряжен для жизни, как уже говорилось, задолго до начала школьных лет. Я знал наш родной город, птичьи дворы, леса, плодовые сады и мастерские ремесленников, разбирался в деревьях, птицах и бабочках, умел петь песни и свистеть сквозь зубы и еще делать многое другое, что ценится в жизни. К этому добавились также школьные знания, они давались мне легко и нравились, особенно латинский язык, от которого я получал истинное удовольствие, почему и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Искусством вранья и дипломатией я овладел на втором году школьных занятий заботами учителей – старшего и младшего – после того как своей детской откровенностью и доверчивостью навлек на себя одно несчастье за другим. Оба воспитателя с успехом разъяснили мне, что честность и правдолюбие – это не те качества, которые они ищут в учениках. Они приписали мне довольно невинное нарушение, случившееся в классе, хотя я был к нему абсолютно непричастен, и, не сумев заставить меня признаться, превратили дознание чуть ли не в судилище над государственным преступником и совместными усилиями вымучили и выколотили из меня если и не ожидаемое признание, то всякую веру в порядочность учительского клана. Правда, со временем я, слава Богу, познакомился с настоящими, достойными глубокого уважения учителями, но зло свершилось, и мое отношение не только к учителям, но и ко всем авторитетам было отныне ненатуральным и исполненным горечи. В целом, начальные, семь или восемь лет я хорошо учился, во всяком случае постоянно сидел среди первых учеников моего класса. Только с началом тех самых противоборств, которые не минуют никого, кому суждено стать личностью, я стал все больше и больше конфликтовать со школой. Что крылось за этими конфликтами, я понял лишь спустя два десятилетия, а в то время они просто существовали и, вопреки моему желанию, окружали меня как нечто ужасное.

Дело обстояло так: к тридцати годам я окончательно понял, что хочу или стать поэтом, или вообще не стать никем. Одновременно с этим я мало-помалу осознал одну неприятную вещь: можно стать учителем, священником, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, а также музыкантом, художником или архитектором – для всех специальностей на свете существуют предпосылки, пути подхода, школы и методы обучения. Только для поэта ничего такого не существует! Быть поэтом не возбранялось и даже было почетно: под этим подразумевались удача и известность, обычно посмертные. Но стать поэтом, как я вскоре понял, невозможно, а хотеть им стать смешно и стыдно. Я очень быстро во всем разобрался: поэтом можно только быть, но не стать. И еще: тяга к поэтическому творчеству и поэтический талант вызывали у учителей опасение, за это не только брали на заметку или высмеивали, но даже часто смертельно оскорбляли. С поэтами дело обстояло точно так же, как с героями и со всеми сильными или прекрасными, храбрыми и незаурядными личностями и стремлениями: в прошлом они великолепны, все учебники воздают им хвалу, но те, кто живет в настоящее время, современники – изгои, и учителя, вероятно, призваны и обучены, по возможности, препятствовать становлению замечательных, свободных людей и свершению великих деяний.

Таким образом, между собой и своей далекой целью я не видел ничего, кроме пропасти, все было неопределенно, только одно не вызывало у меня сомнений: я хотел стать поэтом независимо от того, легко ли это или тяжело, смешно или почетно. Ощутимые последствия моего решения – или скорее веления злой судьбы – были следующими.

Когда мне исполнилось тринадцать лет и конфликт едва начинался, мое поведение как в стенах родительского дома, так и в школе, оставляло настолько желать лучшего, что меня отправили в ссылку в латинскую школу другого города[104]104
  В латинскую школу города Геппингена, где Гессе проучился с февраля 1890 года по май 1891 года, готовясь для поступления в теологическую семинарию. Об этой школе Гессе вспоминал с благодарностью.


[Закрыть]
. Годом позднее я стал слушателем теологической семинарии[105]105
  Благополучно сдав экзамены, Гессе поступил в Маульбронскую теологическую семинарию, в которой проучился с сентября 1891 по март 1892 года. Этот период описан в повести «Под колесами».


[Закрыть]
, учил древнееврейский алфавит и уже почти понимал, что означает «дагеш форте имплицитум»[106]106
  «дагеш сильный скрытый» (лат.) – в древнееврейском языке «дагеш» – удвоение определенных согласных звуков.


[Закрыть]
, когда внезапно на меня обрушились бури, которые вырвались из глубин моей души и привели к бегству из монастырской школы, наказанию строгим карцером и прощанию с семинарией.

Какое-то время я старался продолжать учение в некой гимназии[107]107
  Гимназии города Каннштадта, где Гессе учился с ноября 1891 по октябрь 1892 года.


[Закрыть]
, но и там все кончилось карцером и исключением. Потом я был три дня учеником продавца в книжной лавке, снова сбежал и на несколько дней и ночей, к великому беспокойству родителей, исчез. Полгода я помогал отцу, полтора года был практикантом в механической мастерской и на заводе башенных часов[108]108
  Владельца завода башенных часов, где Гессе с 1894 по 1895 год был практикантом, звали Генрих Перро. Этим именем – Бастиан Перро – Гессе назвал изобретателя «игр в бисер» (см. роман «Игра в бисер», т. 4 настоящего издания).


[Закрыть]
.

Короче говоря, более четырех лет все, что со мной пытались предпринять, шло шиворот-навыворот, ни одна школа не хотела меня терпеть, а я не мог выдержать никакого учения. Любая попытка сделать из меня полезного человека неизменно кончалась неудачей, сопровождавшейся зачастую скандалом и позором, побегом или исключением, и тем не менее везде признавали у меня хорошие способности и даже видели какие-то проблески доброй воли! Кроме того, хотя я постоянно отличался изрядным прилежанием, – великая добродетель праздности всегда вызывала у меня глубокое уважение, но мне никогда не удавалось стать искусным бездельником. С пятнадцати лет, после того как мне не повезло со школой, я начал осознанно и энергично заниматься самообразованием, и, на мое счастье, в доме отца была огромная дедова библиотека, принесшая мне блаженство, целый зал, полный старых книг, среди которых были и такие, что содержали всю немецкую поэзию и философию восемнадцатого века. Между шестнадцатью и двадцатью годами я не только исписал гору бумаги первыми виршами, но прочел за это время половину мировой литературы и трудился над историей искусства, иностранными языками, философией с упорством, которого с лихвой хватило бы для обычной школы.

Потом я стал книготорговцем, чтоб наконец самому зарабатывать себе на жизнь. Книги, как-никак, привлекали меня больше, чем тиски и чугунные шестерни, с которыми я мучился, будучи механиком. Сначала я чуть ли не с упоением плавал в море новой и новейшей литературы и, можно сказать, захлебывался ею. Но через некоторое время я обнаружил, что в духовной области жить лишь сегодняшним днем, новым и новейшим, невыносимо и бессмысленно, что только постоянная связь с прошлым, с историей, стариной и древностью, только она дает возможность жить духовной жизнью. И вот, после того как от первой радости не осталось и следа, возникла потребность вернуться от пресыщения новейшим к старине, и я удовлетворил ее, перейдя из книжной лавки в магазин антикварных изделий. Этой работы я не менял до тех пор, пока она могла обеспечить мне существование. В возрасте двадцати шести лет, с первым литературным успехом[109]109
  Имеются в виду «Посмертные сочинения и стихи Германа Лаушера» (1901) и «Стихотворения» (1902).


[Закрыть]
, я отказался и от нее.

Итак, после столь многих потрясений и жертв, я достиг своей цели: я стал поэтом, какой бы несбыточной мечтой это ни казалось, выиграл длительное жестокое противоборство с окружающим миром. Горькие годы ученичества и становления, когда я часто был на краю гибели, забылись и уже вызывали насмешку, и даже родственники и друзья, потерявшие было веру в меня, теперь мне дружески улыбались. Я победил, и даже мои глупые и ничего не стоящие сочинения все находили восхитительными, и я точно так же сам восхищался ими. Только теперь, поняв, в каком ужасном одиночестве, подвергаясь лишениям и опасностям, жил я год за годом, я стал нежиться в теплом ветерке похвал и начинал превращаться в довольного человека.

Внешне моя жизнь сравнительно длительное время текла спокойно и приятно. У меня были жена, дети, дом и сад[110]110
  В 1904 году Гессе женился на Марии Бернулли (1868–1963), уроженке Базеля, переехал в собственный дом в деревне Гайенгофен на берегу Боденского озера и провел там восемь лет жизни. В течение этого времени у него родились сыновья: Бруно, Хайнер и Мартин.


[Закрыть]
. Я писал книги, считался достойным поэтом и жил в добром согласии с миром. В 1905 году я помогал основать журнал[111]111
  В 1907–1912 годах Гессе совместно с писателем Людвигом Тома и издателем Альбертом Лангеном издавал в Мюнхене оппозиционный журнал «Март», названный так в честь мартовской революции 1848 года.


[Закрыть]
, направленный в первую очередь против личной власти Вильгельма Второго[112]112
  Вильгельм Второй – прусский король и император всей Германии с 1888 по 1918 год.


[Закрыть]
, правда, словно бы не принимая душой всерьез этой политической цели. Я с удовольствием путешествовал по Швейцарии, Германии, Австрии, Италии и Индии[113]113
  Имеется в виду поездка 1911 года, нашедшая отражение в книге «Из Индии», 1913 (см. комм. т. 1 настоящего издания).


[Закрыть]
. Все, казалось, обстояло благополучно.

И вот пришло лето 1914 года, и внезапно все изменилось и внешне, и по существу. Оказалось, что наше прежнее благополучие покоилось на ненадежном фундаменте и теперь начались, таким образом, плохие времена, пришло великое воспитание. Нагрянуло так называемое великое время, и я не могу сказать, будто был к нему более подготовлен, более достоин его и встретил его лучше, чем все остальные. Что меня отличало, так это отсутствие воодушевления – того великого утешения, ощущавшегося всеми. Это заставило меня вернуться к самому себе и вступить в конфликт со всем окружающим меня миром, я снова попал в школу, снова должен был разучиваться жить в добром согласии с самим собой и со всем миром и лишь с такими чувствами переступил через порог посвящения в тайну жизни.

Я никак не могу забыть небольшое событие, происшедшее на первом году войны. Я посетил большой лазарет в поисках возможности добровольцем осмысленно приноровиться к изменившемуся окружающему миру, что в то время казалось мне возможным. В этом госпитале для раненых я познакомился с пожилой незамужней женщиной, в хорошие времена не имевшей определенных занятий и работавшей теперь в этом лазарете сиделкой. Она рассказала мне с трогательным воодушевлением, что очень рада и горда тем, что живет в такое необыкновенное время. Я понимал ее волнение, так как потребовалась война, чтобы превратить вялое и чисто эгоистическое существование старой девы в деятельную и полноценную жизнь. Но когда она говорила со мной о своем счастье в коридоре, который был заполнен изрешеченными, забинтованными солдатами и который тянулся вдоль палат, где лежали человеческие обрубки и умирающие, мое сердце содрогнулось. Прекрасно понимая воодушевление этой тетушки, я тем не менее не мог разделять и поддерживать его. Если на каждые десять раненых приходилась одна такая восторженная сиделка, то счастье таких дам обходилось весьма дорого.

Нет, я не мог разделять радость по поводу великого времени, и вышло так, что с начала войны эта радость приносила лично мне ужасные страдания и я целый год защищался от обрушившегося, казалось, извне, с ясного неба, несчастья, в то время как все вокруг меня во всем мире поступали так, словно радостное воодушевление, вызванное этим несчастьем, переполняло их. И оттого, что я читал газетные статьи писателей, расписывавших открытую ими благодать войны, и призывы профессоров, и все военные стихи из кабинетов прославленных поэтов, мне становилось еще горше.

В один из дней 1915 года у меня вырвалось публичное признание этой горечи и слово осуждения так называемых людей духа, занимавшихся не чем другим, как проповедью ненависти, распространением лжи и восхвалением несчастья. Но стоило мне только довольно робко высказать свои сетования, как пресса моей родины объявила меня изменником – это привело к новым переживаниям, потому что, несмотря на многократные соприкосновения с прессой, я еще не попадал в положение человека, оплеванного большинством. Статья с обвинением в мой адрес[114]114
  10 октября 1915 года Гессе опубликовал в «Новой Цюрихской газете» статью «Снова в Германии». В ответ «Кельнская дневная газета» назвала писателя трусом и предателем, и эту статью перепечатали многие немецкие газеты. Второго ноября Гессе еще раз выступил в «Новой Цюрихской газете» со статьей «В свою защиту». Его поддержали двое друзей: редактор журнала «Март» Теодор Хойе и сотрудник журнала юрист Конрад Хаусман. Вслед за этими выступлениями «Кельнская дневная газета» напечатала опровержение.


[Закрыть]
была перепечатана двадцатью газетами страны, и из всех моих, казалось, многочисленных друзей в прессе лишь двое отважились выступить в мою защиту. Старые друзья говорили мне, что они пригрели на груди змею и что сердце в этой их груди будет биться лишь для императора и империи, но не для меня, отщепенца. Я получил большое количество оскорбительных писем, а книготорговцы довели до моего сведения, что автор с такими недостойными убеждениями для них больше не существует. На многих письмах я впервые узрел украшение в виде маленького круглого штампа с надписью: «Боже, покарай Англию».

Можно подумать, что над этим недоразумением я долго смеялся. Но не тут-то было. Эта сама по себе незначительная встряска повлекла за собой второе большое превращение в моей жизни.

Вспомним: первое превращение началось в ту минуту, когда у меня созрело решение стать поэтом. С этого момента бывший лучший ученик Гессе превратился в плохого ученика, его стали наказывать, исключать, он ничего не делал хорошо, доставлял себе и своим родителям одни заботы – и все только потому, что не видел возможности примирения между окружающим его миром в том виде, в каком этот мир был и, казалось, будет, и голосом своего сердца. Теперь, в годы войны, это повторилось заново. Я снова оказался в конфликте с окружающим миром, с которым до этого жил в добром согласии. Меня снова преследовали неудачи, я снова оказался в плачевном одиночестве, снова все, о чем я говорил и думал, наталкивалось на неприязнь и непонимание. Между окружающей меня действительностью и тем, что казалось мне желательным, разумным и добрым, я снова увидел непреодолимую пропасть.

Тем не менее на этот раз мне пришлось заняться самоанализом. Прошло немало времени, и я увидел, что должен искать причину своих страданий не вне себя, а в себе самом. Ибо мне стало ясно: упрекать весь мир в безумии и жестокости не имеет права ни один человек, ни одно божество, а обо мне и говорить не приходилось. Таким образом, если я не в ладу со всем миром, это значит, источник беспорядка должен находиться внутри меня. И действительно, великий беспорядок оказался налицо. Я не испытывал никакой радости от необходимости заменить беспорядок внутри себя каким-то порядком. При этом в первую очередь выяснилось, что добрые отношения, которые связывали меня с окружающим миром, не только стоили мне слишком дорого, они точно так же прогнили, как и добрые отношения в нем самом. Я предполагал, что длительными тяжелыми противоборствами в юности завоевал себе место в окружающем мире и право быть поэтом. Тем временем успех и благополучие повлияли на меня обычным образом: я жил в довольстве и обленился, а когда присмотрелся к себе повнимательнее, то не смог отличить поэта от писаки. Мне слишком хорошо жилось. И вот теперь о плохой жизни, которая всегда была хорошей, основательной школой, позаботились как следует, и я все больше и больше учился пускать события окружающего мира на самотек и смог поразмышлять, какова доля моего участия во всеобщей вине и всеобщем смятении. Я предоставляю читателям вычитать самим эти размышления из моих книг. И я все еще питаю тайную надежду, что со временем мой народ, не весь, но очень многие бдительные и ответственные его представители, проведут аналогичный анализ и вместо жалоб и брани по поводу войны, злых врагов и злой революции заставят тысячи сердец задать себе вопрос: каким образом я стал соучастником? И как я снова могу стать невиновным? Потому что можно в любое время снять с себя вину, стоит только распознать эти свои вину и боль и выстрадать их до конца, а не искать других виноватых.

Когда случившееся со мной новое превращение начало проявляться в моих сочинениях и образе жизни, многие мои друзья качали головами. Многие отвернулись от меня. Все это так же входило в изменившуюся картину моей тогдашней жизни, как и утрата дома, семьи и других благ и удобств. Это происходило в то время, когда я ежедневно прощался с очень многим и ежедневно удивлялся тому, что смог вынести и такое, и все еще живу, и все еще кое-что в этой странной жизни люблю, хотя казалось, она приносит мне лишь боль, разочарования и потери.

Впрочем, чтобы восполнить упущенное: даже в годы войны мне покровительствовало нечто вроде доброй звезды или ангела-хранителя. Пока я со своими страданиями чувствовал себя очень одиноким и вплоть до начала превращения ежечасно воспринимал и проклинал свою судьбу как злосчастье, моя страдальческая жизнь и одержимость этими страданиями служили мне броней и защитой от внешнего мира. Я провел военные годы в такой ужасной обстановке политических страстей, шпионажа, подкупа и конъюнктурных ухищрений, какую даже в то время в столь концентрированном виде можно было встретить только в немногих уголках земного шара, а именно в Берне, в среде немецкой, нейтральной и вражеской дипломатии, в городе, который внезапно оказался перенаселенным и прежде всего сплошь дипломатами, политическими агентами, шпионами, журналистами, скупщиками и спекулянтами. Я жил среди дипломатов и военных, общался, кроме того, с людьми многих, в том числе вражеских, стран, воздух вокруг меня был сетью, сотканной из шпионажа и контршпионажа, провокаций, интриг, политической и личной деятельности, и всего этого я в течение всех этих лет даже не заметил! Меня подслушивали, провоцировали, за мной шпионили, меня подозревали враги, нейтралы, а иногда и соотечественники, а я ничего этого не замечал и лишь спустя много лет узнавал то об одном, то о другом и не понимал, как я мог безмятежно, ничего не ведая, жить в такой атмосфере. Но это мне удалось.

С концом войны совпали завершение моего превращения и кульминация испытания страданиями. Эти страдания больше не зависели ни от войны, ни от судьбы человечества, даже поражение Германии, которого мы, эмигранты, ожидали уже в течение двух лет, в тот момент больше не казалось ужасным. Я целиком погрузился в себя, в собственную судьбу, правда, с ощущением, что дело идет о судьбе человечества в целом. Я снова находил в себе жажду войны, кровожадность окружающего мира, его легкомыслие, грубое сладострастие и трусость, снова переставал себя уважать, потом переставал себя презирать, и мне не оставалось ничего другого, как пронаблюдать хаос до конца, то надеясь, то отчаиваясь снова найти по другую сторону хаоса живую природу и беспорочность. Всякий человек, который обрел способность прислушиваться к окружающему миру и по-настоящему воспринимать его, проходит один, а то и несколько раз по этой узкой тропинке через пустыню – разговор на эту тему с другими был бы бесполезной тратой времени.

Когда друзья изменяли мне, я иногда тосковал, но не испытывал неудобств, воспринимая это больше как подтверждение избранного мною пути. Эти бывшие друзья были полностью правы, когда говорили, что, будучи прежде таким симпатичным человеком и поэтом, я стал, решая свои теперешние проблемы, просто несносным. К тому времени я уже давно перестал обсуждать вкусы и характеры, не осталось никого, кому мое слово было бы понятно. Бывшие друзья были, возможно, правы, когда упрекали меня в том, что мои писания потеряли красоту и гармонию. Их слова вызвали у меня только смех – что значит красота или гармония для того, кто приговорен к смерти, кто, спасая свою жизнь, мечется среди рушащихся стен? Но может быть, я, вопреки тому, во что верил всю свою жизнь, никакой не поэт и моя деятельность в эстетической области лишь заблуждение? Почему бы и нет, и это тоже не имело уже никакого значения Большинство из того, что встречалось мне во время адского странствования по собственной душе, было надувательством и ничего не стоило; вполне возможно, к этому относилась и слепая вера в собственное призвание или собственную одаренность. Насколько это все вообще не имело значения! Также не существовало больше и того, что я из неуемного тщеславия и детской радости считал своей задачей. Уже длительное время я видел свою задачу, вернее, свой путь к спасению, уже не в лирике или философии или еще в какой-либо специальной области, но только в том, чтобы дать возможность жить собственной жизнью той малости живого и сильного, что существовало во мне, в безусловной верности тому, что, я чувствовал, было еще живо во мне. Это была жизнь, это был Бог. После того как времена высокого и опасного для жизни напряжения прошли, все видится до странности по-другому, потому что содержание прежних основополагающих положений и их названия стали иными и то, что еще позавчера было свято, может сегодня звучать чуть ли не смешно.

Весной 1919 года, когда война кончилась, в том числе и для меня, я уехал в отдаленный уголок Швейцарии[115]115
  Весной 1919 года Гессе переехал в италоязычную Швейцарию, в кантон Тессин, где и прожил до конца жизни в деревне Монтаньола, недалеко от озера Лугано.


[Закрыть]
и стал отшельником. Из-за того что я всю свою жизнь (наследие, полученное от родителей и деда с бабкой) очень много занимался изучением индийской и китайской мудрости и мои новые переживания иногда выражал по-восточному иносказательно, меня часто называли буддистом, хотя, собственно говоря, ни от какого учения не был я так далек, как от этого. И все-таки это было верно, была в этом крупица правды, которую я распознал лишь немного позже. Если в какой-то мере было бы возможно, чтобы человек сам выбирал себе религию, то я бы наверняка из-за глубокого душевного томления примкнул к консервативной религии: конфуцианству, брахманизму или римской церкви. Я сделал бы это из устремленности к противоположному полюсу; не по зову крови, потому что сыном благочестивых протестантов родился лишь случайно, а протестантом был и остался и в душе, и по существу (чему моя глубокая антипатия к нынешним протестантским вероисповеданиям отнюдь никак не противоречит). Ибо настоящий протестант противится собственной церкви, как любой другой, потому что внутренняя суть побуждает его чтить больше становление, чем неизменное бытие. И в этом смысле Будда, пожалуй, тоже был протестантом.

Таким образом, со времени моего превращения вера в то, что я призван быть поэтом, и в плодотворность моего литературного труда была выкорчевана. Писание больше не приносило мне подлинной радости. Но у человека должна быть радость, и я тоже при всех своих бедах притязал на нее. Я мог отказаться от справедливости, здравого смысла, от разума в жизни и в окружающем мире, я видел, что он, этот мир, прекрасно обходится без всяких таких абстракций – но я не мог отказаться от малой толики радости, и желание этой малой толики радости было во мне одним из тех язычков пламени, в которые я еще верил, надеясь заново создать из них свой мир. Часто я искал радость, мечту, забытье в бутылке вина, и очень часто она мне помогала, за что ей следует воздать должное. Однако только этого мне было недостаточно. И вот в один из дней я открыл для себя совершенно иную радость. Внезапно в сорокалетием возрасте, я начал заниматься живописью. Не то чтобы я считал себя художником или хотел им стать. Но заниматься живописью так чудесно, вы становитесь более жизнерадостным и снисходительным. После этого у вас пальцы не черные, как от писания, а красные и синие. Многие мои друзья сердятся на меня и за мое малевание тоже. В этом мне не слишком везет – всегда, когда я начинаю что-нибудь по-настоящему необходимое, удачное и красивое, люди ожесточаются. Им бы очень хотелось, чтобы человек оставался таким, каким он был, чтобы его видение не изменялось. Но мое видение сопротивляется, оно часто желает изменяться, в этом его потребность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю