Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Медленно приближался Гольдмунд к своей цели, и как раз в это время на него подчас нападал страх: он опасался, что, не достигнув ее, подцепит чуму и умрет в какой-нибудь конюшне. Теперь он не хотел умирать, нет, пока не насладится счастьем еще раз стоять в мастерской и отдаваться творчеству. Впервые в жизни мир казался ему слишком огромным, а Германская Империя слишком большой. Ни один красивый городок не манил его отдохнуть, ни одна красивая деревенская девушка не могла удержать дольше, чем на одну ночь.
Как-то он проходил мимо церкви, на портале которой в глубоких нишах, несомых в виде украшения небольшими колоннами, стояло много каменных фигур очень древних времен, фигур ангелов, апостолов, мучеников; подобных им он уже видел не раз, и в его монастыре, в Мариабронне, было немало фигур такого рода. Раньше, юношей, он охотно, но без увлечения рассматривал их; они казались ему красивыми и полными достоинств, но слишком торжественными, чопорными и старомодными. Позднее же, после того как в конце своего первого большого странствия он таким восхищением проникся к фигуре прелестной печальной Божьей Матери мастера Никлауса, он стал находить эти древнефранкские торжественные каменные фигуры чересчур тяжелыми, неподвижными и чуждыми; он рассматривал их с определенным высокомерием и в новой манере своего мастера видел намного более живое, искреннее, одушевленное искусство. И вот сегодня, когда он, полный образов, с душой, иссеченной рубцами и заметами, возвращался из мира сильных переживаний и приключений, был полон болезненной тоски по осмыслению и новому творчеству, эти древние строгие фигуры вдруг тронули его сердце с необычайной силой. Сосредоточенный, стоял он перед почтенными фигурами, в которых, застыв в камне, тлену вопреки, продолжала жить душа давно минувших времен; столетия спустя представляли они страхи и восторги давно исчезнувших поколений. В его одичавшем сердце с ужасом и смирением поднялось и чувство благоговения, и отвращение к собственной растраченной и прожженной жизни. Он сделал то, чего не делал бесконечно давно: нашел исповедальню, чтобы покаяться и понести наказание.
Однако исповедальни в церкви были, но не было ни одного священника: они умерли, лежали в больнице, бежали, боясь заразиться. Церковь была пуста, глухо отражали каменные своды шаги Гольдмунда. Он опустился на колени перед одной из исповедален, закрыл глаза и прошептал в решетку: «Господи, посмотри, что со мной стало. Я возвращаюсь из мира дурным, бесполезным человеком, я попусту растратил свои молодые годы, как мот, осталось уже немного. Я убивал, воровал, я распутничал, я бездельничал и объедал людей. Господи, почему Ты создал нас такими, зачем ведешь нас такими путями? Разве мы не дети Твои? Разве не Твой Сын умер за нас? Разве нет святых и ангелов, чтобы руководить нами? Или все это красивые вымышленные слова, которые рассказывают детям, а сами пастыри смеются над ними? Я разуверился в Тебе, Бог Отец. Ты сотворил дурной мир и плохо поддерживаешь порядок в нем. Я видел дома и улицы, полные валяющихся трупов, я видел, как богатые запирались в своих домах или бежали, а бедные оставляли своих братьев непогребенными, подозревали один другого и убивали евреев, как скот. Я видел, как множество невинных страдает и погибает, а множество злых купается в благополучии. Неужели ты нас совсем забыл и оставил, разве Твое Творение Тебе совсем опротивело и Ты хочешь, чтобы все мы погибли?»
Вздыхая, прошел он через высокий портал и посмотрел на молчащие каменные фигуры ангелов и святых: худые и высокие, стояли они в своих одеяниях, застывших складками, неподвижные, недоступные, сверхчеловеческие и все-таки созданные людьми и человеческим духом. Строго и немо стояли они там высоко в своем малом пространстве, недоступные никаким просьбам и вопросам, и все-таки были бесконечным утешением, торжествующей победой над смертью и отчаянием, стоя вот так в своем достоинстве и красоте и переживая одно умирающее поколение людей за другим. Ах, если бы здесь стояли также бедная прекрасная еврейка Ребекка, и бедная, сгоревшая вместе с хижиной Лене, и прелестная Лидия, и мастер Никлаус! Но они будут когда-нибудь стоять и останутся надолго, он поставит их, и их фигуры, внушающие ему сегодня любовь и мучения, страх и страсть, предстанут позднее перед живущими, без имен и историй, тихие, молчаливые символы человеческой жизни.
Глава пятнадцатаяНаконец цель была достигнута и Гольдмунд вступил в желанный город, через те же ворота, в которые прошел когда-то в первый раз – столько лет тому назад – в поисках своего мастера. Некоторые сведения из епархиального города дошли до него еще в пути, во время приближении к нему, и он узнал, что и тут была чума, а возможно, еще и не прекратилась; ему рассказали о волнениях и народных восстаниях и о том, что в город был прислан наместник императора, чтобы установить порядок и отдать необходимые срочные распоряжения для защиты имущества и жизни граждан, потому что епископ бежал, сразу после того как разразилась чума, и обосновался далеко за городом в одном из своих замков. Все эти сведения мало касались путешественника. Лишь бы город еще стоял и мастерская, где он собирался работать! Все остальное было для него неважно. Когда он прибыл, чума стихала, ждали возвращения епископа, радовались отъезду наместника и возобновлению привычной мирной жизни.
Когда Гольдмунд вновь увидел город, в сердце его хлынуло волной чувство родины, никогда ранее не испытываемое, и ему пришлось сделать непривычно строгое лицо, чтобы овладеть собой. Все было на месте: ворота, прекрасные фонтаны, старая неуклюжая колокольня собора и стройная новая – церковь Марии, чистый звон у Святого Лаврентия, огромная сияющая рыночная площадь! О, как хорошо, что все это ждало его! Видел же он, странствуя, как-то во сне, будто пришел сюда, а все чужое и изменившееся, частью разрушено и лежит в развалинах, частью незнакомо из-за новых построек и странных неблагоприятных знаков. Он чуть не прослезился, проходя по улицам, узнавая дом за домом. В конце концов и оседлым можно позавидовать: их красивым надежным домам, их мирной жизни обывателей, их покойному крепкому чувству родины, своего дома с комнатой и мастерской, с женой и детьми, челядью и соседями.
Было далеко за полдень, и с солнечной стороны улицы дома, вывески хозяев и ремесленных цехов, резные двери и цветочные горшки стояли, освещенные теплыми лучами, ничто не напоминало о том, что и в этом городе свирепствовала смерть и царил безумный страх. Прохладная, светло-зеленая и светло-голубая, струилась под звучными сводами моста чистая река; Гольдмунд посидел немного на набережной, внизу в зеленых кристаллах все так же скользили темные, похожие на тени рыбы или стояли неподвижно, повернув головы против течения; все так же вспыхивал из сумрака глубины здесь и там слабый золотистый свет, так много обещая и поощряя воображение. И в других реках бывало это, и другие мосты и города выглядели красиво, и все-таки ему казалось, что он очень давно не видел и не чувствовал ничего подобного.
Двое молодых помощников мясника гнали смеясь теленка, они обменивались взглядами и шутками с прислугой, снимавшей белье на крытой галерее над ними. Как быстро все прошло! Еще недавно здесь горели противочумные костры и правили страшные больничные прислужники, а сейчас жизнь опять шла дальше, люди смеялись и шутили; да и у него самого на душе было так же. Он все еще сидел на набережной, был в восторге от встречи с прошлым и чувствовал себя благодарным и даже полюбил оседлых, как будто не было ни горя, ни смерти, ни Лене, ни еврейской принцессы. Улыбаясь, он встал и пошел дальше, и только когда приблизился к улице, на которой жил мастер Никлаус, и проходил опять по дороге, которой годы тому назад ходил каждый день на работу, сердце его защемило от беспокойства. Он пошел быстрее, желая еще сегодня поговорить с мастером и узнать ответ, – дело не терпело отлагательства, ждать до завтра было невозможно. Неужели мастер все еще сердится на него? То было так давно, теперь это не имело никакого значения; а если это все же так, он смирится. Если только мастер еще там – он и мастерская, то все будет хорошо. Поспешно, как бы боясь что-то забыть в последнюю минуту, он подошел к хорошо знакомому дому, дернул ручку двери и испугался, когда нашел ворота запертыми. Значило это что-то недоброе? Раньше никогда не случалось, чтобы эту дверь держали на запоре днем. Он громко постучал дверным молотком и принялся ждать. У него вдруг стало очень тоскливо на сердце.
Вышла та же самая старуха служанка, которая встретила его когда-то при первом посещении этого дома. Безобразнее она не стала, но совсем постарела и стала еще менее приветливой. Гольдмунда она не узнала. С робостью в голосе спросил он мастера. Она посмотрела на него тупо и недоверчиво:
– Мастер? Здесь нет никакого мастера. Уходите от нас, никого не велено пускать.
Она хотела было вытолкнуть его за ворота, он же, взяв ее за руку, крикнул:
– Поговори со мной, Маргит, ради Бога! Я Гольдмунд, ты что, не узнаешь меня? Мне нужно к мастеру Никлаусу.
Дальнозоркие, наполовину угасшие глаза приветливее не стали.
– Здесь нет больше мастера Никлауса, – сказала она отчужденно, – он умер. Уходите, уходите поскорее, я не могу тут стоять и болтать!
Гольдмунд, чувствуя, как все в нем рушится, отодвинул старуху в сторону, та с криком побежала за ним, он поспешил через темный проход к мастерской. Она была заперта. Сопровождаемый жалобами и ругательствами старухи, он взбежал по лестнице наверх, заметив в сумраке знакомого помещения стоящие фигуры, собранные Никлаусом. Громким голосом он позвал барышню Лизбет.
Дверь комнаты открылась, и появилась Лизбет, и когда он лишь со второго взгляда узнал ее, сердце у него сжалось. Если все в этом доме с того момента, как он нашел ворота запертыми, казалось призрачным и заколдованным, как в дурном сне, то теперь при взгляде на Лизбет он содрогнулся от ужаса. Красивая гордая Лизбет стала робкой, сгорбленной старой девой, с желтым болезненным лицом, в черном платье без всяких украшений, с неуверенным взглядом и пугливой манерой держаться.
– Простите, – сказал он, – Маргит не хотела меня впускать. Вы не узнаете меня? Я – Гольдмунд. Ах, скажите, это правда, что ваш отец умер?
По ее взгляду он понял, что теперь она его узнала, и сразу же увидел, что здесь его добром не поминают.
– Так вы – Гольдмунд? – сказала она, и в ее голосе он услышал отзвуки прежней высокомерной манеры. – Вам не следовало утруждать себя этим визитом. Мой отец умер.
– А мастерская? – вырвалось у Гольдмунда.
– Мастерская? Закрыта. Если вы ищете работу, вам надо пойти куда-нибудь в другое место.
Он попытался взять себя в руки.
– Уважаемая Лизбет, – сказал он дружелюбно, – я не ищу работу, я хотел лишь проведать мастера и вас. Меня огорчило то, что пришлось здесь услышать! Я вижу, вам было нелегко. Если благодарный ученик вашего отца может вам чем-нибудь служить, скажите, это было бы для меня радостью. Ах, уважаемая Лизбет, у меня сердце разрывается оттого, что я нашел вас в такой глубокой печали.
Она отошла обратно к двери комнаты.
– Благодарю, – сказала она, помедлив. – Вы не можете больше ничем послужить ему – и мне тоже. Маргит вас проводит.
Плохо звучал ее голос – наполовину зло, наполовину боязливо. Он почувствовал: если бы ей хватило мужества, она выставила бы его за дверь с руганью.
Вот он уже внизу, вот уже старуха заперла за ним ворота и задвинула засовы. Он еще слышал удары обоих засовов, словно крышку гроба заколачивали.
Он вернулся на набережную и сел опять на старое место над рекой. Солнце зашло, от воды тянуло холодом, холодным был камень, на котором он сидел. Прибрежный переулок затих, у столбов моста плескалось течение, глубина темнела, золотой блеск уже не играл на ней. «О, – думал он, – если бы мне теперь упасть и исчезнуть в реке! Опять мир полон смерти». Прошел час, и сумерки превратились в ночь. Наконец он смог заплакать. Он сидел и плакал, сквозь пальцы падали теплые капли. Он оплакивал умершего мастера, утраченную красоту Лизбет, он оплакивал Лене, Роберта, девушку-еврейку, свою увядшую. растраченную молодость.
Совсем поздно он очутился в одном погребке, где когда-то часто кутил с товарищами. Хозяйка узнала его, он попросил кусок хлеба, она дала ему по дружбе и бокал вина. Он не пошел вниз. На скамье в погребке проспал ночь. Хозяйка разбудила его утром, он поблагодарил и ушел, доедая по дороге кусок хлеба.
Гольдмунд пошел к рыбному рынку, где находился дом, в котором у него когда-то была комната. Возле фонтана несколько рыбачек предлагали свой живой товар, он загляделся на красивых, блестящих рыб в садках. Часто видел он это раньше, ему вспомнилось, что нередко он испытывал жалость к рыбам и ненависть к торговкам и к покупателям. Как-то, припомнил он, ему пришлось здесь тоже провести утро, он восхищался рыбами и жалел их и был очень печален, с тех пор прошло много времени и утекло немало воды. Он был очень печален, это он помнил хорошо, но из-за чего – уже забыл. Вот так: и печаль прошла, и боль и отчаяние прошли так же, как радости; они прошли мимо, поблекшие, утратив свою глубину и значение, и наконец пришло время, когда уже и не вспомнить, что же причиняло когда-то такую боль. И страдания тоже отцветали и блекли. Поблекнет ли сегодняшняя боль когда-нибудь и потеряет ли свое значение его отчаяние из-за того, что мастер умер, так и не простив его, и что не было мастерской, чтобы испытать счастье творчества и скинуть с души груз образов? Да, без сомнения, устареет и утихнет и эта боль, и эта горькая нужда, и они забудутся. Ни в чем нет постоянства, даже в страдании.
Стоя так, уставившись на рыб и предаваясь этим мыслям, он услышал тихий голос, приветливо называвший его по имени.
– Гольдмунд, – звал его кто-то робко, и когда он поднял голову, увидел, что перед ним стояла девушка, хрупкая и несколько болезненная, но с прекрасными темными глазами, она-то и звала его. Она была ему незнакома. – Гольдмунд! Это ты? – произнес тот же робкий голос. – Ты давно опять в городе? Не узнаешь меня? Я – Мария.
Но он ее не узнавал. Ей пришлось напомнить, что она дочь его бывших хозяев квартиры и что когда-то ранним утром перед его уходом она напоила его в кухне молоком. Она покраснела, рассказывая это.
Да, это была Мария, бедное дитя с поврежденным суставом бедра, так мило позаботившаяся о нем тогда. Теперь он все вспомнил: она ждала его прохладным утром и была так грустна из-за его ухода, она напоила его молоком, и он отблагодарил ее поцелуем, который она приняла тихо и торжественно, словно причастие. Никогда больше он не думал о ней. Тогда она была еще ребенком. Теперь она стала взрослой, и у нее были очень красивые глаза, но она по-прежнему хромала и выглядела несколько болезненно. Он подал ей руку. Его обрадовало, что все-таки кто-то в городе еще помнил его и любил.
Мария взяла его с собой, он почти не сопротивлялся. У ее родителей, в комнате, где все еще висела написанная им картина, а его красный рубиновый бокал стоял на полке над камином, ему пришлось отобедать, и его пригласили остаться на несколько дней: здесь были рады снова увидеться с ним. Здесь же он узнал, что произошло в доме его мастера. Никлаус умер не от чумы, а вот прекрасная Лизбет чумой заболела, она лежала смертельно больная, и отец так ухаживал за ней, что довел себя до кончины, так и не дождавшись ее выздоровления. Она была спасена, но красота ее пропала.
– Мастерская пустует, – сказал хозяин дома, – и для толкового резчика наготове налаженное и выгодное дело. Подумай-ка, Гольдмунд. Она не откажет. У нее нет выбора.
Он узнал еще то да се из времен чумы: что толпа сначала подожгла больницу, а потом захватила и разграбила несколько богатых домов, какое-то время в городе совсем не стало порядка и защиты, потому что епископ сбежал. Тогда император, который был как раз неподалеку, прислал сюда наместника, графа Генриха Ну так вот, господин этот не промах – с несколькими своими рыцарями и солдатами навел порядок в городе. Но теперь-то уж скоро его правление кончится: ждут обратно епископа. Граф немало требует для себя от горожан, да и его наложница Агнес порядком надоела всем, вот уж поистине исчадие ада. Ну да ничего, скоро они отбудут, совет общины давно сыт ими по горло, вместо доброго епископа имеешь у себя на шее такого придворного и вояку, он ведь любимчик императора и постоянно принимает посланцев и депутации, что твой государь.
Теперь и гостя спросили о его приключениях.
– Ах, – сказал он грустно, – что об этом говорить! Я бродил и бродил, и всюду была чума, и вокруг лежали мертвые, и повсюду сумасшедшие и злые от страха люди. Вот остался в живых, возможно, все это когда-нибудь забудется. Я вот вернулся, а мастер мой умер! Позвольте мне остаться на несколько дней и отдохнуть, а потом я пойду дальше.
Он остался не для отдыха. Он остался потому, что был разочарован и нерешителен, потому, что воспоминания о более счастливых временах в городе были ему дороги, и потому, что любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог ответить ей взаимностью, не мог дать ей ничего, кроме приветливого сострадания, но ее тихое, смиренное поклонение все-таки согревало его. Однако больше, чем все это, его удерживала здесь жгучая потребность снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть как-то по-другому.
Несколько дней Гольдмунд только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумагу и перья, и вот он сидел в своей комнате и часами рисовал, заполняя большой лист то быстро набросанными, то с любовью выписанными нежными фигурами, изливая на бумагу переполненную образами душу. Он много раз рисовал лицо Лене, с улыбкой, полной удовлетворения, любви и жажды крови после убийства бродяги, и лицо Лене в ее последнюю ночь, уже готовое истаять в бесформенности, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого когда-то увидел лежащим мертвым на пороге комнаты родителей, со сжатыми кулачками. Он рисовал телегу, полную трупов, запряженную тремя усталыми клячами, сопровождаемую живодерами-прислужниками с длинными шестами, с глазами, мрачно косящими из прорезей в черных противочумных масках. Он снова и снова рисовал Ребекку, стройную, черноокую еврейку, ее узкие гордые губы, ее лицо, полное боли и отчаяния, ее прелестную юную фигуру, казалось созданную для любви, ее высокомерную горькую складку у рта. Он рисовал самого себя странником, любящим, убегающим от косящей смерти, танцующим на оргиях жадных до жизни людей, пирующих во время чумы. Самозабвенно склонялся он над бумагой, рисовал высокомерное, строго очерченное лицо девицы Лизбет, каким он его знал раньше, уродливую физиономию старой служанки Маргит, дорогое и внушающее страх лицо мастера Никлауса. Несколько раз он намечал также тонкими неопределенными штрихами большую женскую фигуру матери-земли, сидящую с руками на коленях, с легкой улыбкой на лице, с печальными глазами. Бесконечно благодатно действовало на него это излияние, чувство рисующей руки, власть над видениями. За несколько дней он полностью изрисовал все листы, которые принесла ему Мария. От последнего листа он отрезал кусок и нарисовал на нем скупыми штрихами лицо Марии с прекрасными глазами, отрешенным ртом. Его он подарил ей.
Благодаря рисованию он освободился, нашел выход и облегчение от чувства тяжести, застоя и переполненности в душе. Пока он рисовал, он не знал, где он: его миром были только стол, белая бумага, по вечерам свеча, и ничего больше. Теперь он проснулся, вспоминая недавно пережитое, видел перед собой неизбежность нового пути и начал бродить по городу со странным двойным ощущением – наполовину встречи с прошлым, наполовину прощания с ним.
Во время одной из таких прогулок он встретился с женщиной, вид которой дал всем его чувствам, вышедшим из обычной колеи, новое направление. Женщина ехала верхом, статная блондинка с любопытными, несколько холодноватыми голубыми глазами, крепким налитым телом и цветущим лицом, полным жажды наслаждений и власти, полным чувства собственного достоинства и предвкушения новых чувственных впечатлений. Несколько властно и высокомерно держалась она на своей гнедой лошади, привыкшая повелевать, однако не замкнувшаяся в себе или все отвергающая; об этом говорили подвижные ноздри, открытые всем запахам мира и как бы возмещавшие некоторую холодность ее глаз, а большой чувственный, ненапряженный рот, казалось, в высшей степени был способен брать и давать. В момент, когда Гольдмунд увидел ее, он совершенно проснулся и был полон желания помериться силами с этой гордой женщиной. Завоевать ее казалось ему благородной целью, а сломать на пути к ней шею – неплохой смертью. Он сразу понял, что с этой белокурой львицей они похожи, одинаково богаты чувствами и душой, доступны всем бурям, так же дики, как и нежны, искушены в страстях по опыту крови, унаследованному от далеких предков.
Она проскакала мимо, он смотрел ей вслед; меж развевающимися белокурыми волосами и воротником голубого бархата выступала ее сильная и гордая шея с нежнейшей кожей. Она была, так ему казалось, самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел. Эту шею он хотел держать в своих руках, хотел раскрыть тайну ее холодных голубых глаз. Кто она такая, нетрудно было выспросить. Вскоре он узнал, что она живет в замке и что это Агнес, возлюбленная наместника, это его не удивило, она могла быть и самой императрицей. Он остановился у водоема фонтана и посмотрел на свое отражение. Отражение и блондинка походили друг на друга, как брат и сестра, только у него был слишком одичалый вид. В тот же час он разыскал знакомого цирюльника и попросил его коротко остричь и как следует расчесать волосы и бороду.
Два дня длилось преследование. Агнес выходила из замка – незнакомый блондин уже стоял у ворот и восхищенно смотрел ей в глаза. Агнес скакала вокруг укреплений – из ольшаника выходил незнакомец. Агнес была у ювелира – выходя из мастерской, встречала его опять. Она сверкнула на него властным взором, при этом крылья носа ее заиграли, дрожа. На другое утро, найдя его при первом выезде стоящим опять наготове, она улыбнулась ему, принимая вызов.
Графа-наместника он тоже видел: это был статный и смелый мужчина, он был серьезным соперником; но у него уже была седина в волосах, и на лицо легла тень забот, Гольдмунд почувствовал свое превосходство над ним.
Эти два дня сделали его счастливым, он сиял от вновь обретенной молодости. Прекрасно было показать себя этой женщине, предложив ей помериться силами. Прекрасно было утратить свободу ради такой красавицы. Прекрасно и очень увлекательно было чувствовать, что ставишь свою жизнь на эту единственную карту.
Наутро третьего дня Агнес выехала из ворот замка верхом в сопровождении конного слуги. Ее глаза сразу же стали искать преследователя, задорно и несколько беспокойно. Так и есть, он уже тут. Она отправила слугу с поручением; оставшись одна, она медленно поехала вперед, медленно выехала за ворота, проехав мост. Только раз она оглянулась. Увидела, что незнакомец следует за ней. На дороге, ведущей к церкви Святого Витта для паломников, где в это время было совсем пустынно, она ждала его. Ей пришлось ждать с полчаса: незнакомец шел не спеша, он не хотел, чтобы его видели запыхавшимся. Свежий и улыбающийся, он наконец подошел с веточкой ярко-красного шиповника во рту. Она сошла с лошади и привязала ее; прислонившись к увитой плющом отвесной подпорной стене, она встречала преследователя взглядом. Подойдя к ней вплотную, глядя ей прямо в глаза, он остановился и снял шапку.
– Почему ты преследуешь меня? – спросила она. – Что тебе от меня надо?
– О, – ответил он, – я хотел бы скорее подарить тебе кое-что, чем брать у тебя. Я хотел бы предложить тебе, прекрасная женщина, в подарок себя, а ты делай затем со мной что захочешь.
– Хорошо, я посмотрю, что с тобой можно сделать. Но если ты думаешь, что здесь, в безопасности, можешь сорвать цветочек, то ты ошибаешься. Я люблю только таких мужчин, которые в любви при необходимости рискуют жизнью.
– Ты можешь распоряжаться мной.
Медленно сняла она со своей шей тонкую золотую цепочку и протянула ему:
– Как же тебя зовут?
– Гольдмунд.
– Хорошо, Гольдмунд, я проверю, оправдываешь ли ты свое имя. Слушай меня внимательно: вечером в замке ты покажешь эту цепочку и скажешь, что нашел ее. Ты не должен выпускать ее из рук, я сама получу ее обратно от тебя. Ты придешь в своем обычном виде, неважно, что тебя могут принять за нищего. Если кто-нибудь из слуг накричит на тебя, оставайся спокоен. Имей в виду, что в замке у меня только два надежных человека: конюх Макс и моя камеристка Берта. Одного из них ты должен будешь найти, чтобы попасть ко мне. Со всеми остальными в замке, включая графа, веди себя осторожно: они враги. Я тебя предупредила. Это может тебе стоить жизни.
Она протянула ему руку, с улыбкой он взял ее, нежно поцеловал и слегка потерся щекой о нее. Потом спрятал цепочку у себя и пошел прочь, вниз по направлению к реке и городу. Виноградники были уже голы, с деревьев падал один желтый лист за другим. Гольдмунд, улыбаясь, покачал головой, когда, поглядев вниз на город, нашел его таким приветливым и милым. Всего несколько дней тому назад он был так печален, печален даже из-за того, что и горе, и страдания преходящи. И вот они действительно уже прошли, упали, как золотая листва с ветки. Ему казалось, что никогда еще сияние любви не исходило для него так, как от этой женщины; ее статная фигура и белокурое смеющееся жизнелюбие напомнили ему образ его матери, который он носил в сердце мальчиком в Мариабронне. Позавчера он счел бы невозможным, что мир еще раз так радостно засмеется ему в глаза, что он еще раз почувствует, как поток жизни, радости, молодости так полно и напористо течет в его крови. Какое счастье, что он еще жив, что за все эти страшные месяцы смерть пощадила его!
Вечером он появился в замке. Во дворе было оживленно, расседлывали лошадей, прибывали посыльные, небольшую группу священников и высокопоставленных духовных лиц слуги провожали через внутренние ворота к лестнице. Гольдмунд хотел пройти за ними, но привратник остановил его. Он достал золотую цепочку и сказал, что ему приказано никому не отдавать ее, кроме самой госпожи или ее камеристки. Ему дали в сопровождение слугу, он долго ждал в проходах. Наконец появилась милая расторопная женщина; проходя мимо него, она тихо спросила: «Вы – Гольдмунд?» – и дала знак следовать за собой. Бесшумно исчезла за дверью, появилась через некоторое время опять и дала ему знак войти.
Он вошел в небольшую комнату, где сильно пахло мехом и сладкими духами и висело множество платьев и плащей, женских шляп, надетых на деревянные болванки, всякого рода обувь стояла в открытом ларе. Здесь он остановился и ждал добрых полчаса, вдыхая аромат надушенных платьев, проводя рукой по мехам и с улыбкой рассматривая внимательно все красивые вещи, висевшие тут.
Наконец внутренняя дверь отворилась и вошла не камеристка, а сама Агнес, в светло-голубом платье с белой меховой оторочкой вокруг шеи. Медленно приближалась она к ожидавшему, шаг за шагом; строго глядели на него холодно-голубые глаза.
– Тебе пришлось ждать, – сказала она тихо. – Я думаю, теперь мы в безопасности. У графа представители духовенства, он ужинает с ними и, видимо, будет еще вести долгие переговоры; заседания со священнослужителями всегда затягиваются. В нашем распоряжении час. Добро пожаловать, Гольдмунд.
Она наклонилась ему навстречу, ее жаждущие губы приблизились к его губам, молча приветствовали они друг друга в первом поцелуе. Его рука медленно обвилась вокруг ее шеи. Она провела его через дверь в свою спальню, освещенную высокими яркими свечами. На столе была сервирована трапеза, они сели, заботливо предложила она ему хлеб и масло и что-то мясное и налила белого вина в красивый голубоватый бокал. Они ели, пили оба из этого голубоватого сосуда, играя руками друг с другом и как бы друг друга испытывая.
– Откуда же ты прилетела, моя дивная птица? – спросила она. – Ты воин, или музыкант, или просто бедный странник?
– Я – все, что ты пожелаешь, – засмеялся он тихо, – я весь твой. Если хочешь, я музыкант, а ты моя сладкозвучная лютня, и, если положу пальцы на твою шею и заиграю на тебе, мы услышим ангельское пение. Пойдем, сердце мое, я здесь не для того, чтобы есть твои яства и пить белое вино, я здесь только из-за тебя.
Осторожно снял он с ее шеи белый мех и ласково освободил от одежды ее тело. Пусть придворные и священнослужители совещаются, пусть снуют слуги и тонкий серп луны полностью выплывает из-за деревьев – любящие ничего не хотели знать об этом. Для них цвел рай: увлекая друг друга, поглощенные друг другом, они забылись в своей благоуханной ночи, знакомились со своими белеющими в сумраке тайнами, срывали нежными благодарными руками заветные плоды. Еще никогда не играл музыкант на такой лютне, еще никогда не звучала лютня под такими сильными и искусными пальцами.
– Гольдмунд, – шептала она ему пылко на ухо, – о, какой же ты волшебник! От тебя, милый Гольдмунд, я хотела бы иметь ребенка. А еще больше я хотела бы умереть от тебя. Выпей меня, любимый, заставь меня растаять, убей меня!
Глубоко в его горле запело счастье, когда он увидел, как растворялась и слабела твердость в ее холодных глазах. Как нежная дрожь умирания, пробежал трепет в глубине ее глаз, угасающий, подобно серебристому ознобу умирающей рыбы, матово-золотистый, подобно блесткам волшебного мерцания в глубине реки. Все счастье, какое только способен пережить человек, казалось ему, сосредоточилось в этом мгновении.
Сразу после этого, пока она, трепещущая, лежала с закрытыми глазами, он тихо поднялся и скользнул в свое платье. Со вздохом сказал ей на ухо:
– Радость моя, я тебя оставляю. Мне не хочется умирать, я не хочу, чтобы меня убил этот граф. Сначала мне хотелось бы еще раз сделать тебя и себя такими счастливыми, какими мы были сегодня. Еще раз, еще много, много раз!
Она продолжала лежать молча, пока он совсем оделся. Вот он осторожно закрыл ее покрывалом и поцеловал в глаза.
– Гольдмунд, – сказала она, – о, тебе нужно уходить! Приходи завтра опять! Если будет опасно, я предупрежу тебя. Приходи, приходи завтра!
Она потянула за шнур колокольчика. У двери гардеробной его встретила камеристка и вывела из замка. Он с удовольствием дал бы ей золотой, в этот момент он постыдился своей бедности.