412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Джордж Уэллс » Антология Фантастической Литературы » Текст книги (страница 1)
Антология Фантастической Литературы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:45

Текст книги "Антология Фантастической Литературы"


Автор книги: Герберт Джордж Уэллс


Соавторы: авторов Коллектив,Гилберт Кийт Честертон,Франц Кафка,Редьярд Джозеф Киплинг,Льюис Кэрролл,Рюноскэ Акутагава,Хорхе Луис Борхес,Франсуа Рабле,Хулио Кортасар,Лорд Дансени
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)

Антология Фантастической Литературы

Составили
Хорхе Луис Борхес
Адольфо Бьой Касарес
Сильвина Окампо

И. А. Айрленд

Окончание фантастического рассказа

– Как странно! – сказала девушка, осторожно подвигаясь вперед. – Какая тяжелая дверь! – Говоря это, она притронулась к двери, и та внезапно захлопнулась.

– Боже мой! – сказал мужчина. – Мне кажется, что у нее с нашей стороны нет щеколды. Вы же заперли нас обоих!

– Обоих? Нет. Только одного, – сказала девушка.

Она прошла сквозь дверь и исчезла.

«Гости» (1919)

Акутагава Рюноскэ

Святой

В старину жил один человек. Он пришел в город Осака наниматься на службу. Полное его имя неизвестно, и поскольку он пришел из деревни, чтобы поступить в услужение, его называли, говорят, просто Гонскэ.

Пройдя за занавеску конторы по найму слуг, Гонскэ обратился с просьбой к чиновнику, сосавшему трубку с длинным чубуком.

– Господин чиновник, я хочу стать святым. Определите меня на такое место, где бы я мог им стать.

Чиновник так и остался сидеть, не в силах произнести ни слова, будто его хватил солнечный удар.

– Господин чиновник! Не слышите, что ли? Я хочу стать святым и поэтому прошу подыскать мне подходящую службу.

Чиновник наконец пришел в себя.

– Искренне сожалею, – промолвил он, снова принимаясь сосать свою трубку, – но дело в том, что нашей конторе еще ни разу не приходилось определять кого-нибудь в святые. Может быть, вы обратитесь в другое место?

Но Гонскэ, с недовольным видом выставив вперед колени, обтянутые светло-зелеными штанами, стал протестовать.

– Что-то вы не то говорите. Разве вы не знаете, что написано на вывеске вашей конторы? Разве не говорится там: «Определяем на любую службу»? А раз пишете «на любую», значит, и должны устраивать на любую, какую бы от вас ни потребовали. Или ваша вывеска только для того, чтобы людей обманывать?

Действительно, если взглянуть на дело с этой стороны, то у Гонскэ были все основания возмущаться.

– Нет, на нашей вывеске все сущая правда, – поспешил уверить его чиновник. – И если уж вы непременно хотите, чтобы мы подыскали вам службу, где можно стать святым, зайдите завтра. А мы постараемся сегодня разузнать, нет ли поблизости чего-нибудь подходящего.

И чтобы хоть как-нибудь оттянуть время, чиновник принял просьбу Гонскэ. Но откуда было ему знать, на какой службе можно выучиться ремеслу святого? Поэтому, едва выпроводив Гонскэ, чиновник сразу же отправился к лекарю, жившему неподалеку. Изложив ему суть дела, он обеспокоенно спросил:

– Как же быть? Не знаете ли вы, сэнсэй, куда лучше определить человека, чтобы он выучился на святого?

Такой вопрос, естественно, и лекаря поставил в тупик. Некоторое время он сидел, скрестив руки, тупо уставившись на сосну во дворе. Но тут вступила в разговор злая жена лекаря, по прозвищу Старая Лиса, которая слышала рассказ чиновника:

– А вы его к нам присылайте. В нашем доме он за два-три года наверняка узнает все, что нужно, чтобы стать святым, – уверила она чиновника.

– Да что вы говорите? – обрадовался тот. – Как хорошо, что я зашел к вам! Премного благодарен! Я всегда чувствовал, что у вас, врачей, есть что-то общее со святыми!

И невежественный чиновник, отвешивая поклон за поклоном, удалился.

Лекарь с кислой миной выпроводил чиновника, а затем обрушился с проклятиями на жену:

– Что за чушь ты тут нагородила? Вообрази, что будет, если этот деревенщина поднимет скандал, убедившись, что, сколько бы лет он ни прожил у нас, никакого секрета бессмертия не узнает?

Однако жена и не думала оправдываться.

– Помолчал бы лучше. С таким честным дураком, как ты, в этом жестоком мире и на чашку риса не заработаешь, – презрительно усмехаясь, парировала она упреки мужа.

Итак, на следующий день, как и было договорено, бывший деревенский житель Гонскэ в сопровождении чиновника явился в дом лекаря. На этот раз на нем было хаори с гербами, – наверное, он считал, что так и полагается быть одетым, когда приходишь в первый раз знакомиться, – и теперь он по виду ничем не отличался от простого крестьянина. Как раз этого-то, видимо, никто и не ожидал. Лекарь так и уставился на Гонскэ, словно перед ним был диковинный зверь из заморских краев. Пристально глядя в глаза Гонскэ, он подозрительно спросил:

– Говорят, ты хочешь стать святым. А почему, собственно, у тебя появилось такое желание?

– Да никакой особой причины нет. Просто, глядя как-то на Осакский замок, я подумал, что даже такие выдающиеся люди, как Тоетоми Хидэеси, в конце концов все-таки умирают. Выходит, что человек, как бы ни велики были его дела, все равно умрет.

– Значит, ты готов выполнять любую работу, только бы стать святым? – воспользовавшись моментом, вмешалась в разговор хитрая лекарша.

– Да, чтобы стать святым, я согласен на любую работу.

– Тогда поступай ко мне на службу сроком на двадцать лет, и на последнем году я обучу тебя искусству святого.

– Да что вы говорите? Вот уж счастье-то мне привалило! Премного вам благодарен.

– Но все двадцать лет ты будешь за это служить мне, не получая ни гроша платы.

– Хорошо, хорошо, я согласен!

С той поры Гонскэ двадцать лет работал на лекаря. Воду носил. Дрова колол. Обед варил. Дом и двор подметал. И вдобавок таскал ящик с лекарствами за лекарем, когда тот выходил из дому. И при этом он ни разу не попросил ни гроша за свою службу. Такого бесценного слуги не сыскать было во всей Японии.

Но вот прошло наконец двадцать лет, и Гонскэ, надев, как и в первый день своего прихода, хаори с гербами, предстал перед хозяином и хозяйкой. Он почтительно поблагодарил их за все, что они для него сделали в эти прошедшие двадцать лет, и сказал:

– А теперь мне хотелось бы, чтобы вы, по нашему давнему уговору, научили меня искусству святого – быть нестареющим и бессмертным.

Просьба Гонскэ привела лекаря в замешательство: он не знал, что ответить слуге. Ведь нельзя же теперь, после того как Гонскэ прослужил двадцать лет, не получив ни гроша, сказать ему, что, мол, искусству святого они научить его не могут. Ничего не оставалось лекарю, как холодно ответить:

– Это ведь не я, а моя жена знает секрет, как стать святым. Пусть она тебя и научит.

И сказав это, лекарь отвернулся от Гонскэ.

Однако жена его и глазом не моргнула.

– Что ж, я научу тебя секретам святого, но ты должен будешь исполнить в точности все, что я тебе велю, как бы трудно это ни было. Если же ты не исполнишь хотя бы один мой приказ, ты не только не станешь святым, но должен будешь служить мне без всякой платы еще двадцать лет. Иначе тебя постигнет страшная кара, и ты умрешь.

– Слушаюсь! Я постараюсь в точности исполнить все, что вы изволите приказать, как бы трудно это ни было.

Гонскэ, радуясь всей душой, ждал, что прикажет ему сделать хозяйка.

– В таком случае заберись на сосну, что растет во дворе, – последовал приказ лекарши. Разумеется, она не могла знать никакого секрета, как стать святым. Просто она хотела, наверное, дать Гонскэ очень трудный, невыполнимый приказ и заставить его служить задаром еще двадцать лет. Однако едва Гонскэ услышал слова хозяйки, как тотчас же вскарабкался на сосну.

– Выше! Еще, еще выше! – командовала лекарша, стоя на краю веранды и глядя на Гонскэ, взбиравшегося на дерево.

И вот уже хаори Гонскэ с гербами развевается на самой верхушке высокой сосны, растущей во дворе дома лекаря.

– Теперь отпусти правую руку!

Гонскэ, изо всех сил уцепившись левой рукой за толстый сук, осторожно разжал правую руку.

– Теперь отпусти левую руку!..

– Эй, подожди! – раздался голос лекаря. – Ведь стоит этому деревенщине отпустить левую руку, как он тут же шлепнется на землю. Там ведь камни, и ему наверняка не уцелеть.

И на веранде появился лекарь со встревоженным лицом.

– Не суйся не в свое дело! Положись во всем на меня. ...Так отпускай же левую руку!

Не успели замолкнуть эти слова лекарши, как Гонскэ, собравшись с духом, отпустил и левую руку. Что ни говори, трудно рассчитывать, чтобы человек, взобравшийся на самую верхушку дерева, не упал, если отпустит обе руки. И в самом деле, в тот же миг фигура Гонскэ в хаори с гербами отделилась от вершины сосны. Но, оторвавшись от дерева, Гонскэ вовсе не думал падать на землю – чудесным образом замер он неподвижно среди светлого неба, словно кукла в спектакле «дзерури».

– Премного вам благодарен за то, что вашими заботами и я смог причислиться к лику святых.

Произнеся с вежливым поклоном эти слова, Гонскэ спокойно зашагал по синему небу и, удаляясь все дальше и дальше, скрылся наконец в высоких облаках...

Что потом стало с лекарем и его женой, никто не знает. Сосна же, что росла во дворе их дома, прожила еще очень долго. Говорят, что сам Тацугоро Едоя велел специально пересадить это огромное, в четыре обхвата, дерево в свой сад, чтобы любоваться им, когда оно покрыто снегом.

Ричард Фрэнсис Бертон

Поэт и его герои

Индусский поэт Тулсидас сложил поэму о боге Ханумане и его обезьяньем воинстве. Много лет спустя царь повелел заточить поэта в каменную башню. Тот в застенке собрался с мыслями и вызвал в уме Ханумана и всех его обезьян. Они захватили город, разрушили башню и спасли поэта.

Макс Бирбом

Энох Сомс

Когда мистер Холбрук опубликовал свой труд о литературе двух последних десятилетий XIX века, я с жадностью стал искать в указателе имя СОМС ЭНОХ. Я боялся, что его не найду. И действительно, не нашел. Все прочие имена там были. Многие писатели, которых я совсем забыл или помнил лишь смутно, снова ожили для меня – и они, и их произведения – на страницах книги мистера Холбрука Джексона. Написана она была столь же обстоятельно, сколь блестяще. Поэтому обнаруженный мною пробел был тем более убийственным свидетельством полного краха надежд бедняги Сомса оставить в литературе тех лет память о себе.

Подозреваю, что я был единственным человеком, заметившим этот пробел. Да, Сомс потерпел полнейший крах! Здесь не помогало даже такое соображение, что если бы он достиг хоть небольшого успеха, я все равно забыл бы его имя, как многие другие, воскресшие для меня только благодаря напоминанию историка. Разумеется, будь его таланты – каковы бы они ни были – признаны при жизни, он никогда бы не совершил той сделки, заключенной в моем присутствии, сделки престранной, из-за последствий которой он прочно запечатлелся в моей памяти. Но именно эти последствия явили всю глубину его злополучия.

Впрочем, написать о нем побудило меня вовсе не сочувствие. Для блага этого бедняги я бы предпочел промолчать о нем. Нехорошо смеяться над мертвыми. А как я могу писать об Энохе Сомсе, не выставляя его в смешном свете? Или вернее – как я могу скрыть постыдный факт, что он и впрямь был смешон? Я на это не способен. Однако рано или поздно мне придется написать о нем. Вы сами убедитесь в должное время, что альтернативы у меня нет. Посему лучше уж я сделаю это сейчас.

Во втором семестре 1893 года на Оксфорд свалился с ясного неба метеорит. Он глубоко вонзился в почву и прочно там засел. Преподаватели и студенты, слегка побледневшие, стояли вокруг него и только о нем и толковали. Откуда он явился, этот метеорит? Из Парижа. Его имя? Уилл Ротенстайн. Его намерения? Сделать литографическим способом двадцать четыре портрета. Он затем опубликует их в лондонском издательстве «Бодли Хэд». Дело было срочное. Уже ректор А и магистр Б, а также профессор В смиренно ему позировали. Почтенные, смущающиеся старцы, которые никогда никому не позировали, не смогли устоять перед напористым малорослым пришельцем. Он не просил – он приглашал; он не приглашал – он приказывал. Ему был двадцать один год. Очки его сверкали, как ни у кого другого. Он был остроумен. Он был переполнен идеями. Он был знаком с Уистлером. С Эдмоном де Гонкуром. Он был знаком со всеми в Париже. Близко знаком. В Оксфорде он представлял Париж. Шел слух, что, когда он управится с отбором преподавателей, он включит в свою коллекцию нескольких студентов. Для меня это был большой день – день, когда меня туда включили. Ротенстайн внушал мне восхищение и опаску, между нами возникла дружба, с каждым годом становившаяся все более прочной и все более дорогой для меня.

В конце семестра он переселился, или, вернее – как метеор перенесся в Лондон. Ему я обязан первым знакомством с неизменно очаровательным замкнутым мирком Челси и с Уолтером Сикертом и другими величавыми старцами, там обитавшими. Это он, Ротенстайн, привел меня на Кембридж-стрит посмотреть в Пимлико на молодого человека, чьи рисунки уже славились в кругу немногих, звали его Обри Бердслей. С Ротенстайном я впервые посетил «Бодли Хэд». Он ввел меня в другой центр интеллекта и дерзаний – в зал для домино в «Cafe Royal»[1]1
  «Королевское кафе» (франц.).


[Закрыть]
.

Там октябрьским вечером – да, именно там, в этой роскошной обстановке, среди позолоты и алого бархата, между всеми этими взаимоотражающими зеркалами и стойкими кариатидами, в клубах табачного дыма, поднимающихся к расписанному мифологическими сюжетами потолку, под гул разговоров, разумеется, циничных, то и дело прерываемых стуком костяшек домино по мраморным столикам, я с глубоким вздохом сказал себе: «Вот это настоящая жизнь!»

До обеда оставался час. Мы выпили вермута. Знавшие Ротенстайна указывали его тем, кто знал его только по имени. Через вращающиеся двери непрестанно входили все новые посетители и медленно бродили по залу в поисках свободного столика или столика, занятого друзьями. Один из этих ищущих заинтересовал меня – я был уверен, что он жаждет привлечь внимание Ротенстайна. С неуверенным видом он дважды прошел мимо нашего столика, но Ротенстайн, поглощенный чтением труда о Пюви де Шаванне, его не видел. То был сутулый, нескладный субъект, довольно высокий, очень бледный, с длинноватыми каштановыми волосами. У него была невыразительная, редкая бородка – вернее, у него был скошенный подбородок, который прикрывали прядки слегка вьющихся волос. Вид у него был странный, однако в девяностых годах люди со странной внешностью встречались, мне кажется, чаще, чем теперь. Молодые писатели тех лет, – а я был уверен, что он писатель, – добросовестно старались выделиться своим видом. Этот парень тоже старался, но безуспешно. На нем была мягкая черная шляпа, вроде пасторской, но с претензией на богему, и серый непромокаемый плащ, который, быть может, из-за своей непромокаемости имел отнюдь не романтический вид. Я решил, что для него mot juste[2]2
  Точное слово (франц.).


[Закрыть]
будет «тусклый». Я тогда уже пытался писать и был чрезвычайно озабочен этим mot juste, некоей чашей Святого Грааля той эпохи.

Тусклый парень опять приблизился к нашему столу, на сей раз он набрался храбрости и остановился возле нас.

– Вы меня не помните, – сказал он бесцветным голосом.

Ротенстайн быстро глянул на него.

– Как же, помню, – сказал он секунду спустя, скорее с гордостью, чем с радостью, – с гордостью за свою безотказную память. – Эдвин Сомс.

– Энох Сомс, – сказал Энох.

– Энох Сомс, – повторил Ротенстайн тоном, показывающим, что довольно и того, что он вспомнил фамилию. – Мы встречались в Париже два или три раза, когда вы там жили. Встречались в кафе «Грош».

– А однажды я приходил к вам.

– Сожалею, что вы меня не застали.

– Да нет же, застал. Вы мне показали несколько ваших картин. Не припоминаете? Я слышал, что теперь вы живете в Челси.

– Да.

Меня удивило, что после этого односложного ответа Сомс не ушел. Он терпеливо остался стоять, как покорная скотинка, как осел, тупо глядящий на загородку. Да, меланхолическая фигура, ничего не скажешь! Мне пришло на ум, что mot juste было бы для него «алчущий», но алчущий чего? Он скорее казался потерявшим аппетит. Мне стало его жаль, а Ротенстайн, хоть и не пригласил его в Челси, предложил ему сесть и чего-нибудь выпить.

Усевшись, этот малый осмелел. Он откинул назад полы плаща жестом, который, – не будь они непромокаемыми, – мог сойти за вызов всему миру. И попросил полынной водки.

– Je me tiens toujours fidele, – сказал он Ротенстайну, – a la sorciere glauque[3]3
  Я всегда остаюсь верен этой зеленой травке-колдунье (франц.).


[Закрыть]
.

– Как бы она вам не навредила. Это злой напиток, – сухо сказал Ротенстайн.

– Что значит «злой»? – сказал Сомс. – Dans ce monde il n’y a ni de bien ni de mal[4]4
  В этом мире нет ни добра, ни зла (франц.).


[Закрыть]
.

– Ни добра, ни зла? Что вы имеете в виду?

– Я все объяснил в предисловии к «Отрицаниям».

– Отрицаниям?

– Да. Я ведь дал вам экземпляр.

– Ах, да, конечно. Но неужели вам удалось доказать, например, что не существует разницы между хорошим и плохим синтаксисом?

– Нет, – сказал Сомс. – В искусстве Добро и Зло существуют. Но в Жизни... нет. – Он стал закуривать сигарету. Руки у него были слабые, белые, не очень чистые, кончики пальцев пожелтели от никотина. – В жизни у нас есть иллюзия добра и зла, но... – тут его голос перешел на шепот, где едва слышались слова «vieux jeux»[5]5
  Старые игры (франц.).


[Закрыть]
и «rococo»[6]6
  Рококо (франц}.


[Закрыть]
. Возможно, он сознавал, что не наделен красноречием, и боялся, как бы Ротенстайн не уличил его в какой-нибудь неточности.

– Parlons d’autre chose,[7]7
  Поговорим о чем-нибудь другом (франц.).


[Закрыть]
– сказал он, кашлянув.

Вы, пожалуй, решите, что Сомс был глуп? Я так не думал. Я был молод, и мне не хватало проницательности, которой обладал Ротенстайн. Сомс был старше нас лет на пять-шесть. Кроме того, он уже издал книгу.

Издал книгу. Как это прекрасно!

Не будь там Ротенстайна, я бы выказал Сомсу свое восхищение. Но и так я был преисполнен почтения к нему. И уже готов был восхититься, когда он сказал, что вскоре опубликует еще одну. Я осведомился, какого рода будет эта книга.

– Мои стихи, – ответил Сомс.

Ротенстайн спросил, не название ли это.

Поэт подумал над этим вариантом, потом сказал, что решил не давать ей названия.

– Если книга хороша... – начал он, размахивая сигаретой.

Ротенстайн заметил, что отсутствие названия может повредить продаже книги.

– Вот зайду я в книжную лавку, – настаивал он, – и спрошу: Есть ли у вас...? Имеется ли у вас экземпляр...? Как они поймут, что мне нужно?

– Ну разумеется, на обложке будет стоять моя фамилия, – поспешно возразил Сомс. – И мне было бы приятно, – прибавил он, пристально глядя на Ротенстайна, – увидеть свой портрет на фронтисписе.

Ротенстайн согласился, что это блестящая идея, и упомянул о том, что собирается в деревню и пробудет там некоторое время. Затем он взглянул на часы, удивился, как уже поздно, расплатился с официантом, и мы вдвоем отправились обедать. Сомс остался за столиком, верный своей полыни.

– Почему вы так решительно не хотите его рисовать?

– Его рисовать? Его-то? Как можно рисовать человека, который не существует?

– Да, он какой-то тусклый, – согласился я. Но мое mot juste осталось незамеченным. Ротенстайн повторил, что Сомс не существует.

Однако Сомс издал книгу. Я спросил Ротенстайна, читал ли он «Отрицания». Он сказал, что просмотрел книгу.

– Но, – с живостью прибавил он, – я ничего не смыслю в литературе.

То была типичная для той эпохи оговорка. Тогдашние художники не разрешали ни одному профану судить о живописи. Этот закон, высеченный на скрижалях, которые Уистлер привез с вершины Фудзиямы, накладывал некоторые ограничения. Если прочие искусства, кроме живописи, были не вовсе непонятны людям, стало быть, закон рушился – сия доктрина Монро имела, так сказать, изъян. Поэтому ни один живописец не высказывал свое мнение о книге, не предупредив, что его мнение никакой ценности не представляет. Я не знаю человека, более верно судящего о литературе, чем Ротенстайн, но в те дни было бы бесполезно говорить ему об этом, и я знал, что мнение об «Отрицаниях» мне придется составить самостоятельно.

Не купить книгу, с автором которой я лично познакомился, было бы для меня в те времена совершенно немыслимой жертвой. Когда я возвратился в Оксфорд к началу занятий, у меня уже был экземпляр «Отрицаний». Обычно он лежал у меня в комнате на столе, как бы случайно забытый там, и когда какой-нибудь приятель брал его в руки и спрашивал, о чем эта книга, я говорил:

– О, это книга весьма примечательная. Ее автор – мой знакомый.

О чем эта книга, мне так и не удалось себе уяснить. Я ничего не мог понять в этой тонкой зеленой книжице. В предисловии я не нашел ключа к убогому лабиринту содержания, а в самом этом лабиринте ничто не помогало понять предисловие.

 
«Придвинься к жизни. Придвинься ближе, очень близко.
Жизнь – это ткань, она не основа, не уток, но ткань.
Потому-то я католик по вере и по мыслям, но я
Позволяю быстрой Фантазии вплетать в эту ткань все,
Что челноку Фантазии заблагорассудится».
 

Таковы были первые фразы предисловия, что ж до следующих, их было уже не так легко понять. Затем шел рассказ «Недвижимый» о мидинетке, которая, насколько я мог уразуметь, убила или же собиралась убить манекен. Он показался мне похож на один рассказ Катюля Мендеса, где переводчик либо пропускает, либо сокращает каждое второе предложение. Далее шел диалог между Паном и святой Урсулой, в котором, по-моему, не хватало «огонька». Далее – несколько афоризмов (озаглавленных «Афорисмата»). В книге в целом, надо признать, было большое разнообразие форм, и образец каждой формы был тщательно выписан. Но содержание от меня ускользало. Да и было ли там содержание? Только теперь мне пришло в голову – а не был ли Сомс... просто глуп! Но мгновенно возникла и противоположная догадка: может, это я глуп! Свое сомнение я был готов решить в пользу Сомса. Я читал «L’Apres-midi d’un Faune»[8]8
  «Послеполуденный отдых Фавна» (франц.).


[Закрыть]
, не находя там ни крохи смысла. Но Малларме – о, конечно! – был мэтр. Как мне узнать, а вдруг Сомс тоже мэтр? В его прозе была некая музыкальность, не слишком яркая, но, думал я, возможно, что она завораживает и полна столь же глубокого смысла, как у самого Малларме. С открытой душой я ждал его новых стихов.

Я ждал их прямо-таки с нетерпением, после того, как встретился с ним во второй раз. Произошло это как-то вечером в январе. Войдя в уже описанный мною зал для домино, я прошел мимо столика, за которым сидел бледный господин с лежавшей перед ним раскрытой книгой. Он посмотрел на меня, и я, оглянувшись, посмотрел на него со смутным чувством, что я должен был его узнать. Я подошел к нему и поздоровался. Мы обменялись несколькими словами, потом я, бросив взгляд на раскрытую книгу, сказал:

– Я, кажется, вам помешал.

И хотел уже попрощаться, но Сомс своим матовым голосом возразил:

– Я рад, что мне помешали.

Повинуясь его жесту, я сел за столик и спросил, часто ли он здесь читает.

– Да, здесь я читаю вещи такого рода, – ответил он, указывая на название книги – «Стихи Шелли».

– Те, которые вы по-настоящему... – я собирался сказать «любите?» Однако из осторожности не закончил фразу и был этому рад, ибо Сомс с необычным пафосом сказал:

– Так, всякие второсортные вещи...

Шелли я читал мало, но все же пробормотал:

– Конечно, он очень неровен.

– Я бы сказал, что, напротив, он слишком ровен. Убийственно ровен. Потому-то я читаю его здесь. Шум в зале перебивает ритм стихов. Здесь они звучат сносно.

Сомс взял книгу и полистал ее. Он рассмеялся. Смех Сомса – это был короткий, однократный и невеселый гортанный звук без какого-либо движения в лице или искорки во взгляде.

– Какая эпоха! – сказал он, отложив книгу. И прибавил: – Какая страна!

Я с некоторым замешательством спросил, не думает ли он, что Китс более или менее сохранил себя, несмотря на предрассудки времени и места. Он согласился, что «у Китса есть недурные пассажи», но не уточнил какие. Из «стариков», как он их называл, ему, кажется, нравился только Мильтон.

– Мильтон, – сказал он, – не был сентиментален. – И еще: – У Мильтона была смутная интуиция. – И затем: – Мильтона я всегда могу читать в читальном зале.

– В читальном зале?

– Да, в Британском Музее. Я туда хожу каждый день.

– В самом деле? Я там был только раз. Мне показалось, что там какая-то гнетущая обстановка. Она... она словно подавляет жизненные силы.

– Это верно. Потому-то я и хожу туда. Чем меньше в человеке жизненных сил, тем чувствительнее он к великому искусству. Я живу недалеко от Музея. Моя квартира на Дайотт-стрит.

– И вы ходите в читальный зал читать Мильтона?

– Да, обычно Мильтона. – Он посмотрел на меня. – Именно Мильтон, – твердо прибавил он, – обратил меня в сатанизм.

– Сатанизм? В самом деле? – сказал я с безотчетным смущением и желанием быть вежливым, которые возникают у вас, когда кто-то говорит о своей вере. – Вы... вы поклоняетесь Дьяволу?

Сомс отрицательно покачал головой.

– Собственно, это не совсем поклонение, – определил он, отхлебнув глоток абсента. – Скорее поиски надежности и поддержки.

– Ах, да... Но из предисловия к «Отрицаниям» я понял, что вы католик.

– Je I’etais a cette epoque[9]9
  В то время я им был (франц.).


[Закрыть]
. Возможно, и сейчас им являюсь. Да, я католик-сатанист.

Это признание он сделал как бы мельком. Я заметил, что больше всего он оценил тот факт, что я читал «Отрицания». Его тусклые глаза впервые заблестели. Я почувствовал себя как экзаменующийся, которого сейчас, viva voce[10]10
  Устно (ит.).


[Закрыть]
, спросят то, что он хуже всего знает. Я поспешно осведомился, скоро ли выйдут его стихи.

– На следующей неделе, – ответил он.

– И они будут опубликованы без названия?

– Нет, я наконец придумал название. Но я вам его не скажу. – Словно я был настолько нахален, чтобы спрашивать. – Я не уверен, что оно вполне меня удовлетворяет. Но это лучшее, что я мог придумать. Оно как-то намекает на характер стихов... Странная поросль, естественная и дикая, но в то же время изысканная, – прибавил он, – богатая нюансами и полная ядов.

Я спросил, какого он мнения о Бодлере. Он издал хриплый звук, изображавший у него смех, и сказал:

– Бодлер был bourgeois malgre lui[11]11
  Буржуа помимо своей воли (франц.).


[Закрыть]
. – По его мнению, у Франции был только один поэт – Вийон, «и две трети Вийона – чистая журналистика». Верлен был «epicier malgre lui»[12]12
  Бакалейщик помимо своей воли (франц.).


[Закрыть]
. – В целом он, к моему удивлению, ставил французскую литературу ниже английской. Да, у Вилье де Лиль-Адана есть «пассажи». Однако я, – заключил он, – Франции ничем не обязан. – Он мне кивнул. – Вот увидите, – предсказал он.

Но когда книга вышла, я этого не увидел. Мне показалось, что автор «Фунгоидов»[13]13
  От лат. «fungus» – «гриб».


[Закрыть]
– бессознательно, разумеется, – был кое-чем обязан молодым парижским декадентам, или молодым английским декадентам, которые были кое-чем обязаны французам. Я и теперь так думаю. Небольшая эта книжка – купленная в Оксфорде – лежит сейчас передо мною, когда я это пишу. Бледно-серая обложка и серебряные буквы со временем поблекли. То же можно сказать и о содержании. С меланхолическим любопытством я перечитывал стихи. Они не Бог весть чего стоят. Но когда они только вышли, у меня было смутное подозрение, что, возможно, стихи хороши. Думаю, дело не в том, что стихи бедняги Сомса стали слабее, а ослабела моя способность верить...

МОЛОДОЙ ЖЕНЩИНЕ
ТЫ, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
 
Напевы бледные струятся,
мелодий древних эхо,
исторгнутые флейтою старинной
с бряцанием кимвалов вместе,
украшенных густою пылью,
тут же формы странные, двуполые,
лежат окровавленные в пыли,
и в них несчетные зияют раны.
И древний слышу я ответ —
Тебя и не было и нет!
 

Мне показалось, что между первым стихом и последним есть какое-то противоречие. Нахмурив брови, я попытался понять его. В своей неудаче я не стал винить отсутствие смысла в стихотворении. Быть может, это, напротив, свидетельство глубокого смысла? Что ж до техники, «украшенные пылью» показались мне удачной находкой, а «тут же» вместо «и» было приятной неожиданностью. Я спросил себя, кто была эта «молодая женщина» и какой смысл она-то увидела в этих стихах. Однако даже теперь, если отказаться от попыток найти смысл в этом стихотворении и прочитать его только ради звучания, в его ритме все же есть какое-то изящество. Сомс был художником – если он, бедняга, вообще был кем-то!

Когда я в первый раз читал «Фунгоиды», мне, как ни странно, показалось, что сатанинская сторона Сомса наиболее удачна. Сатанизм словно бы оказывал веселое, даже целительное влияние на его жизнь.

НОКТЮРН
 
По площади безлюдной в час ночной
Мы с Чертом, об руку рука, кружили.
Ни звука вкруг, лишь стук копыт глухой,
Да хохот наш, мы весело шутили
И черное вино распили.
 
 
«Учитель, вам ведь не догнать меня!» —
Задорно крикнул я, и он ответил:
«Какая разница! Пусть и отстану я,
Чего бояться мне, мои надежны сети
При этом мутном лунном свете!»
 
 
Тогда в глаза ему я посмотрел
И рассмеялся громко: что меня морочить!
Я вижу, он от страха обомлел,
Он стар, как мир, а все резвиться хочет.
Да, стар, и очень!
 

В первой строфе меня подкупил какой-то порыв – нотка радостного и бесшабашного товарищеского чувства. Вторая, пожалуй, была несколько истеричной. Но третья мне определенно понравилась – она была столь дерзко кощунственна, даже по отношению к принципам особой секты, к которой причислял себя Сомс. Вот вам и «надежность и поддержка»! Сомс, с ликованием обзывающий Дьявола «старым» и «громко» хохочущий, – фигура весьма ободряющая! Так думалось мне – тогда. Теперь же, в свете всего происшедшего, ни одно из его стихотворений не действует на меня так угнетающе, как «Ноктюрн».

Я поинтересовался, что пишут столичные критики. Они как будто делились на две категории: на тех, кто мало что мог сказать, и на тех, кто ничего не говорил. Вторых было больше, а слова первых были достаточно прохладны: «У него везде звучит нотка современности... Эти легкие ритмы». «Престон телеграф» — было единственной приманкой, предложенной публике издателем Сомса. Я понадеялся, что, когда в следующий раз увижу его, то смогу поздравить с успехом книги: я подозреваю, что он не был так уж уверен в своем духовном величии, как это казалось. Но при следующей нашей встрече я сумел лишь довольно неловко сказать: я, мол, надеюсь, что продажа «Фунгоидов» «идет блестяще». Он посмотрел на меня сквозь стакан с абсентом и спросил, купил ли я экземпляр. Издатель сказал ему, что всего продано три. Я рассмеялся, словно то была шутка.

– Надеюсь, вы не думаете, что меня это огорчает? – сказал он, хмыкнув. Я решительно подтвердил. Он прибавил, что он-то отнюдь не коммерсант. Я кротко заметил, что также не принадлежу к их числу, и пробормотал, что художнику, давшему миру истинно новые, великие творения, всегда приходилось долго ждать признания. Он сказал, что не дал бы за признание и одного су. Я согласился, что награда поэту сам акт творчества.

Если бы я считал себя полным ничтожеством, его угрюмый вид, вероятно, меня бы отпугнул. Но – разве Джон Лейн и Обри Бердслей не предложили мне написать очерк для замечательного, задуманного ими журнала «Желтая книга»? И разве Генри Гарленд, издатель его, не принял мой очерк? И разве его не напечатают в первом же номере? В Оксфорде я все еще был in statu pupillari[14]14
  На положении ученика (лат.).


[Закрыть]
. В Лондоне я чувствовал себя уже вполне солидным человеком – которого никакой Сомс не собьет с толку. Отчасти из похвальбы, отчасти из искреннего расположения я предложил Сомсу сотрудничество в «Желтой книге». Из его гортани вырвался презрительный смешок. По адресу этого журнала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю