355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Адамович » Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) » Текст книги (страница 6)
Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:39

Текст книги "Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)"


Автор книги: Георгий Адамович


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Выделю, все-таки, вне связи с общей темой этой статьи, из числа берлинских поэтов одного – Н. Белоцветова. В его стихах слышится музыка, отсутствующая у других авторов «Рощи», может быть, и более искусных. Со всеми оговорками, это, все-таки, какое-то дополнение и добавление к настоящей русской поэзии («вклад в сокровищницу», как принято выражаться, – хоть и крошечный вклад), а не просто строфы, в ней бесследно и бесцельно растворяющиеся.

Стихотворный отдел «Чисел» более полон, да и составлен более тщательно, чем в каком-либо другом журнале за время существования эмиграции. Приверженность к стихам отчасти дает «Числам» их своеобразный облик… Поэзию здесь не только допускают, как во всех или почти всех иных изданиях, – ее поощряют, ценят, насаждают. К ней в «Числах» крайне внимательны. Поэтому, особенно интересно прочесть стихи, помещенные в журнале: это не случайное собрание случайных авторов, а процеженный отбор их, без пристрастия к «именам».

Как ни интересно чтение, оно на радостные, оптимистические мысли тоже не настраивает.

Один старший «дореволюционный» поэт в новом номере «Чисел» – Н.Оцуп. Его шесть стихотворений были, кажется, сразу всеми признаны прекрасными, – и я это мнение вполне разделяю, особенно относительно последнего стихотворения. Но какие это «трудные» стихи! Как, по-видимому, мучительно было их возникновение! Вот уж где все обескровлено, вот где критическое ясновидение мастера все разъело, как серная кислота… Нечего продолжать, нечему радоваться: слишком много ясности. Все слова – будто последние, «поздне-римские», стерилизованные. Поэт доводит откровенность до того, что сознается, – у него одно только желание:


 
в кровать
И спать, и спать, подольше спать.
 

Ищут «новых путей» те, кто литературно моложе Оцупа: Бакунина с убедительностью скорее жизненной, нежели словесной, Поплавский, всегда талантливый, но слишком словоохотливый для того, чтобы дать своему таланту отстояться и окрепнуть, Холчев, не совсем отчетливо понимающий разницу между великим «народным» искусством и лубком, наконец, Червинская, остроумно перекладывающая в рифмованные строчки какие-то свои полусны, получувства, полудогадки.

Все это, повторяю, очень интересно (точнее, может быть, любопытно). «Числа» хорошо делают, что отстаивают поэзию от равнодушия или нападок. Хорошо вообще плыть «против течения», – а здесь, в прошлом, такие «вершины, такое сияние!»

Но есть, все-таки, разница между культом былого и творчеством. Невольно вспоминается: «предоставьте мертвым»… Только здесь, в области слова, отказ не так страшен, выбор не так резок: поэзия не умерла, она спит. Не нужно лишь тормошить ее во время отдыха – надо уметь ждать. Она проснется.


<«ЖИЗНЬ КЛИМА САМГИНА» М.ГОРЬКОГО >

Странная судьба у нового, огромного романа Максима Горького – «Жизнь Клима Самгина». По единодушному признанию всех пишущих в советских газетах, начиная с Луначарского и кончая каким-нибудь «кружковцем-колхозником», – это одно из величайших произведений мировой литературы. Его долго сравнивали с «Войной и миром». Но этого показалось недостаточно: недавно «Жизнь Клима Самгина» назвали «нашей Илиадой»… Автор – новый Гомер – на вершине славы. Критики перед ним раболепствуют. Казалось бы, десятки и сотни статей о «Климе Самгине» должны заполнить московские журналы. Но, к явному смущению самих московских литераторов, статей нет почти совсем. Попадаются только восторженные восклицания и ахания с обещанием дать в ближайшее время разбор горьковского шедевра. Но обещания остаются обещаниями.

На одном из последних литературных совещаний в Москве было сделано предположение, что, очевидно, «Клим Самгин» нашим критикам «не по зубам». Слишком, мол, глубоко, слишком величественно и необыкновенно. Критики нашли, что лучше оставить эту обидную для них догадку без ответа, чем пускаться в рискованную авантюру истолкования гениальной, сложной эпопеи. Осторожнее промолчать, подождать пока выскажутся другие. В результате, появляются подробные и кропотливые статьи о всех третьестепенных беллетристах, а о Горьком и «Климе Самгине», кроме коротких однообразных комментариев, – ни полслова.

Не думаю, чтобы комплименты были вполне искренни. Не думаю, чтобы комплименты были вполне искренни. «Жизнь Клима Самгина», несомненно, крупнейшее произведение Максима Горького, – но крупнейшее только по размерам, а не по достоинствам. Роман прежде всего необычайно тяжел, монотонен, сбивчив и… скучен. Оценка может показаться излишне субъективной: что одному скучно, то другому интересно! Но в данном случае мнения едва ли разойдутся. «Жизнь Клима Самгина» скучна не столько по материалу или теме, сколько по манере изложения: бесконечный, медленный поток лиц, разговоров, событий и картин, без всякого развития и, в сущности, даже без фабулы… Такой поток – «le roman fleuve» – мог бы оказаться увлекателен, если бы передавал и отражал величавое, широкое, бездумное течение жизни. Но, увы, Горький не Толстой, не Бальзак, даже не Золя. Дыхания у него на «роман-реку» не хватает. В «Климе Самгине» встречается множество удачнейших, живых и очень ярких эпизодов, но в целое они будто «вкраплены» для развлечения читателя и тягучую ткань романа лишь иллюстрируют, как вставные картинки, с ней не сливаясь. Да и количество персонажей в романе таково, что их под конец становится трудновато помнить. Очерчены они, большей частью, искусно… однако все же не так метко, не так своеобразно и неповторимо, чтобы в нескольких строчках дан был весь человек. Не так, как в «Войне и мире», одним словом! И по мере того как появляются все новые и новые люди, каждый образ заслоняется другим, – и приблизительно к третьему тому остается в памяти лишь толпа призраков, то возникающих из небытия, то вновь в него возвращающихся. Горький – не романист, он мастер коротких, беглых зарисовок, перворазрядный «очеркист», если воспользоваться модным сейчас советским словечком. Никогда это не было так ясно, как при чтении «Жизни Клима Самгина».

Повествование начинается с рождения героя, в середине семидесятых годов. Автор сразу вводит нас вереду революционной интеллигенции – и чем далее «Жизнь» читаешь, тем больше убеждаешься, что книга эта и есть, по замыслу автора, некая «история русского интеллигента». В центре – образ Клима. Но тип этот вовсе не так значителен или характерен, чтобы возбудить чисто психологический интерес к себе… Горького он интересует, по-видимому, исторически, и так как один тип не может исчерпать всей сложности понятия «интеллигент», то Горький окружает его несметным количеством образов дополнительных.

К Климу автор относится отрицательно. Иногда отношение авторов к героям бывает не ясно, но здесь сомнений быть не может: Горький судит Клима Самгина и судит его сурово. Поскольку суд этот ограничен лично Климом, – т.е. его индивидуальным, а не собирательным образом, – точка зрения автора будет разделена всяким беспристрастным читателем. Клим – человек отталкивающий. Он не глуп, не бездарен, не имеет особо заметных пороков, – но это какой-то слизняк, а не человек. С детства он думает только о себе, за каждой мыслью своей следит, каждое ощущение взвешивает и проверяет. Всему, что как-либо его касается или от него исходит, Клим придает необычайное значение. Он боится жить, потому что жизнь требует страсти, смелости, а порой и жертвы. Он склонен был бы только иронически и высокомерно наблюдать за людьми и их борьбой, – но его затягивает «водоворот», а сил из водоворота выбраться у Клима Самгина нет. Поэтому он оказывается революционером без всякой охоты к тому. В качестве марксиста он ведет споры с народниками, – впрочем, не столько спорит, сколько «отделывается» презрительными замечаниями вроде «старо!» или «плоско!», – принимает участие в демонстрациях, ходит на митинги, даже исполняет опасные партийные поручения. Когда его спрашивают, каковы его взгляды, Клим отвечает: «социал-демократ». Иногда он даже причисляет себя к большевикам. Но, по существу, Климу Самгину все все равно: если он «работает» на революцию, то потому, во-первых, что его «закрутило», а, во-вторых, потому что это тешит его самолюбие. А Клим Самгин очень самолюбив. Приятно недельки две посидеть в тюрьме и потом прослыть героем. В глубине души Клим глубоко презирает всех, кто его окружает. Он хотел бы только покоя. Но «он привык к мыслям о революции, как привыкают к затяжным дождям», «он чувствует себя рекрутом, который неизбежно должен отбывать воинскую повинность». Притом он мелочно завистлив и одержим духом противоречия: случается, его потянет к «декадентам», – но там лишь только услышит он себе что-либо родственное, как сейчас же пожимает плечами. «Старо!», «плоско!». Климу обидно услышать от кого бы то ни было мысли, которые мог бы высказать и он сам: ему кажется, что его обокрали…

Этого «революционера поневоле» окружают люди, не схожие с ним по характеру, но одинаково болтливые. Кто не застал или не помнит той эпохи, которую описывает Горький – (последняя четверть девятнадцатого века и первые годы двадцатого), – должен неминуемо, по речам Клима Самгина, составить себе представление, что образованные люди тогда главным образом разговаривали. Разговоры заполняют весь горьковский роман. Все беседы вертятся вокруг революции, и все они отвлеченны, туманны и как-то беспредметны. Одно исключение – Кутузов. Это единственный «положительный тип» в романе, единственный человек, который всегда оказывается прав и которого автор изображает в так называемых «теплых тонах». Само собой разумеется, что Кутузов – большевик: иначе теплых тонов, вероятно, не было бы. Он ссылается на Ленина, говорит кратко и веско, на все явления смотрит трезво. Интеллигенцию он разоблачает.

– Великолепный ваш мятежный человек ищет бури лишь потому, что он, шельма, надеется за бурей обрести покой.

Его упрекают в грубости. Кутузов отвечает: «Что же, человек я грубоватый, с тем и возьмите». Конечно, говорит он это не без гордости и удовольствия, как бы противопоставляя себя болтунам и неврастеникам. Кутузову внутренне близок некий «товарищ Яков», с которым Самгин встречается на баррикадах во время московского восстания. Он тоже деловит и напрасно слов не тратит.

Остальных персонажей легко было бы с одинаковым основанием разгруппировать по признаку времени и возраста, или по общему характеру их, или по политической ориентации. Роман Горького можно рассматривать в нескольких «разрезах»: он дает и картину жизни двух поколений, и сводку взглядов передовой интеллигенции за тридцать лет, – наконец, это и просто повествование о людях, о «людях вообще», вне связи с эпохой. Наудачу выделим некоторых из пестрой толпы: вот Марья Романовна, акушерка, блюстительница чистоты шестидесятнических идеалов, строго останавливающая:

– Опомнитесь!

всякого, кто от служения идеалам уклоняется; Тимофей Варавка, отчим Самгина, утверждающий, что для России социальная революция «это, прежде всего, замена посконных штанов приличными брюками», делец, променявший иллюзии на коммерцию; брат Клима – Дмитрий – недалекий и незадачливый «социалист»; Туробоев, деклассированный дворянин, тоже по-своему «революционер»; купчик Лютов, для которого главное было бы о чем поболтать; рабочие, адвокаты, врачи, студенты… Одна за другой проходят сцены. То исторические: въезд Николая II в Москву на коронацию, Ходынка, Нижегородская выставка, 9 января в Петербурге, похороны Баумана в Москве, московское восстание. То бытовые: поднятие колокола в деревне, ловля сома, радение у сектантов, импровизированное выступление Шаляпина в ресторане в «дни свободы». Некоторые сцены сами по себе очень хороши. Но, как я сказал уже, это лишь эпизоды.

Нет никакой возможности передать содержание романа, если понятие «содержание» свести к тому, «что происходит». Не происходит в «Жизни Клима Самгина» ничего. Клим живет, рассуждает, разговаривает. Любовь занимает в его существовании скромное место, – во всяком случае, автор уделяет ей мало внимания. Однако все-таки несколько женщин играют в жизни Клима Самгина роль: «декадентка» Нехаева, дочь Тимофея Варавки – Лидия, простоватая Варвара, наконец, Марина Зотова, купчиха сектантка, властная и умная красавица.

Смысл «Жизни Клима Самгина», ее идейное содержание, ее острие и «актуальность», – конечно, в переоценке значения и роли интеллигенции в русской истории. Нельзя сказать, чтобы самая «оценка» у Горького была когда-нибудь отчетлива и ясна. Как все знают, его долго упрекали за колебания и нерешительность и справа, и слева: одним казалось, что он к интеллигенции слишком жесток, другим – что он к ней чересчур снисходителен. Горький то кланялся в ножки «рыцарям духа», то не без злобы посмеивался над ними и высокомерно учил их уму-разуму. Но это было давно. До октября, до безоблачной дружбы с большевиками, до «самокритики», столь же обязательной для Горького, как и для самого маленького советского писателя. Горький самокритику проделал. Не так давно он писал, что «после ряда фактов подлейшего вредительства со стороны части спецов, обязан был переоценить, – и переоценил, – свое отношение к работникам науки и техники. Такие переоценки кое-чего стоят, особенно на старости лет».

Нам неизвестно, чего «стоила» Горькому «Жизнь Клима Самгина». Но, несомненно, этот его огромный труд – плод тех же настроений, которые побудили его «отречься от спецов». Он решил написать эту своеобразную историю интеллигенции с тем, чтобы от интеллигенции окончательно отречься. Он приглашает пролетарских читателей «Клима Самгина» как бы в картинную галерею: «смотрите, вот кто "делал революцию", – вот они, говоруны, мечтатели, проходимцы, самовлюбленные гамлетики. Они хотели свергнуть царя, чтобы им, только им, жилось получше; неудивительно, что как только рабочий класс заявил притязание на власть, они оскалили зубы, как волки». Даже те эпитеты, которые Горький, как бы случайно, применяет к своим героям, – характерны: пошленький, злобненький, хитренький, глупенький, красивенький… Горький всячески высказывает свое презрение к тем, кого изображает. Давая свои авторские комментарии к историческим событиям, он сбивается на стиль публицистов из «Правды» или «Известий».

Если это и «Илиада», то написана она Гомером, который сильно озабочен своей «созвучностью» господствующим партийным веяниям и указаниям.


НОВЫЕ ВЕЯНИЯ

Недели две назад один из сотрудников московской «Литературной газеты» беседовал на разные темы с популярными советскими юмористами Ильфом и Петровым… Интервью было лишь наполовину серьезно. Писатели в ответах своих пытались потешить публику. Но одно их замечание, – тоже рассчитанное на смех, – по существу, вероятно, вполне точно выражает чувства многих литераторов, живущих и работающих сейчас в России.

– Что вам больше всего понравилось в «Литературной газете» за 1932 год?

Ильф и Петров ответили:

– Постановление ЦК партии от 23 апреля.

Советскому читателю не надо напоминать, что это за постановление. О нем невозможно забыть: нет теперь критической статьи, нет речи или доклада, где бы об этой «исторической» резолюции не говорилось. Оратор восклицает: «Ныне, в свете решений 23 апреля…» – и сразу ясно, что он имеет в виду. Кстати, даже и это выражение «в свете решений» вошло теперь в неизменный обиход при упоминании об апрельской резолюции ЦК, так что, завидев или заслышав этот «свет», советский читатель или слушатель сразу почтительно настораживается – как у Достоевского, кажется, бедный господин Прохарчин вздрагивал и вскакивал с постели, едва произносили при нем канцелярские слова: «неоднократно замечено»…

Здесь у нас положение иное. Несмотря на то, что и в эмиграции, – в частности, в нашей газете, – писалось об апрельской партийной резолюции немало, о ней существует лишь смутное представление. В лучшем случае читатель помнит только, что по этой резолюции была уничтожена Российская ассоциация пролетарских писателей – РАПП в сокращении. Но что произошло дальше, и чем эта мера была вызвана, он почти совсем не знает. Отдельные газетные сведения противоречивы и сбивчивы… Между тем, переворот, произведенный в апреле на верхах советской литературы, действительно значителен. Последствия его начинают сказываться. Если это и не событие «исторического значения», как утверждают в Москве, то, во всяком случае, крупнейшее явление такого рода со времени памятной резолюции 1925 года, когда партия вмешалась в спор Воронского с напостовцами.

Результаты же могут быть еще заметнее… Тогда случилось нечто странное. Партия стала на сторону сравнительно либерального Воронского, но юркие напостовцы ее перехитрили и быстро прибрали все к своим рукам. Они для виду поколотили себя в грудь, покаялись в ошибках, но тут же обнаружили в резолюции новый скрытый смысл, убедили кого надо в своей правоте – и через год-два оказались господами положения. Произойдет ли и теперь что-нибудь подобное – предсказать трудно. Ничего невозможного в этом нет. Приверженцы «плановой пролетарской диктатуры» в словесности могут оказаться у власти снова. Но теперь у борющихся больше опыта… Поэтому есть основание думать, что сегодняшние победители буду отстаивать свои «достижения» упорнее и ловчее, нежели их предшественники.

Постановлением 23 апреля были распущены все пролетарские литературные ассоциации. Л. Авербах, их главный руководитель и идеолог, был смещен со своего «командного поста» и повергнут в прах. Партия указала, что несколько лет тому назад она сама «всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и искусства». Но за эти годы «выдвинулись новые писатели и художники с заводов, фабрик и колхозов». Прежние рамки стали «узкими и тормозящими». Появилась опасность превращения пролетарских организаций в «средство культивирования кружковой замкнутости от политических задач современности и от значительных групп писателей и художников, сочувствующих социальному строительству». Поэтому вместо РАППа учреждается «единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем».

Текст постановления сдержан и лаконичен. По сравнению с обширным трактатом 1925 года он неясен: чего, собственно, хочет партия, что скрывается за борьбой лиц и личных честолюбий, – понять сразу было невозможно. Естественно возникал вопрос, по форме и существу крайне простой, но вернее всего передающий общее беспокойство и ожидание: будет ли теперь лучше, чем было прежде, или будет еще хуже? Отдушина ли это или дальнейшее зажатие «тисков»?

Было много причин бояться, что второй ответ окажется правильным. Признаюсь, я лично на первых порах был в этом уверен… Правда, уже ходили слухи, что резолюция проведена под влиянием Горького, а Горький все-таки какой-то остаток своего былого престижа сохранил, и представить его себе в роли ревностного «удушителя литературы» было трудно. Правда, уже говорили, что в верхах, в кремлевских «сферах», поняли бесплодность окриков и так называемого «администрирования». Поняли – и отступили перед призраком полного исчезновения литературы. Но это были слухи. Проверить их было трудно. Уклончивые слова резолюции можно было толковать и так и иначе. Несомненно было только то, что настал конец РАППа и что Авербах в борьбе со своими врагами потерпел полное поражение.

Как ни странно на первый взгляд, именно это-то и внушало пессимизм.

При Авербахе советская литература еле-еле дышала. Ей жилось очень тяжело и трудно. Но все-таки она жила. Когда с год тому назад публицист из «Комсомольской правды» вместе с бесстыдным доносчиком вроде Безыменского затеяли против рапповцев поход, казалось, что в случае их победы настанут для советской литературы самые черные времена. По справедливому выражению одного заезжего московского гостя, «в литературу шел хулиган»… Авербах от лица «пролетариата» требовал для себя диктаторской власти над сознанием и совестью литературы. Конечно, это было нестерпимо, но все-таки надо сказать, что властью своей рапповцы пользовались разумнее, чем могло бы оказаться. Они, например, отстаивали необходимость «живого человека» в литературе (вместо ходульно-добродетельного коммунистического героя). Они указывали на важность «психологии». Они допускали даже, что современный советский писатель может уделить внимание таким темам, как любовь или смерть. Для комсомольцев с Безыменским все это были «расслюнявленные размышления над проблемой женских волос». Помимо того, рапповцы отстаивали понятие литературы, как чего-то требующего знаний и мастерства – против тех же комсомольцев, склонных решать вопросы о творчестве по методу «даешь – берешь».

Таким образом, была диктатура, было администрирование, но внутри этого круга, за рапповской изгородью, были все-таки сохранены условия, при которых могли кое-как теплиться «огоньки» литературного творчества.

Осенью прошлого года произошло открытое, решительное столкновение комсомольцев с РАППом. Авербах капитулировал, отступил, – и стало ясно, что дни его сочтены. Месяцев четыре-пять длилось междуцарствие. Резолюция 23-го апреля положила ему конец и установила новый строй.

Кто же одержал победу? Комсомольцы? Нет, во всяком случае, не только они одни; победителей много, они не объединены в какую-либо группу и это-то и заставляет советских писателей радоваться. Победил дух свободы… Конечно, в советских условиях слову «свобода» надо придавать значение весьма ограниченное и скромное… Однако сомнение возможно: теперь стало лучше, чем было.

Если действительно переворот был вдохновлен Горьким, то, по-видимому, приняли в нем участие все антирапповские силы… Все хлынули, как в прорванную плотину; все принялись добивать общего противника. Разумеется, застрельщики схватки, «крайние» типа Безыменского, немедленно заявили претензию на главенство и влияние. Отчасти они этого добились: поэтому рассматривать происшедшую перемену как чистое, простое «поправение» нельзя. Лозунг «живого человека», например, сейчас опять считается упадническим и реакционным. Опять рекомендуется изображать только героев и только в «наиболее героических аспектах». Опять взята под подозрение «психология»… Но все это не беда. Неважно, что былые оппоненты получили возможность развивать свои глупые и невежественные теории, – важно, что тут же рядом им можно возразить, важно, что исчез непогрешимый надсмотрщик, устанавливавший законы, важно, что вместо литературы, управляемой по регламенту, может возникнуть литература вольного соревнования. Рапповский регламент не был вполне безграмотен; повторяю, он был приемлемее многих иных теорий, – но сейчас хорошо то, что никакого регламента нет. Исчезла диктатура. В журналах – полная разноголосица: кто в лес, кто по дрова. Авербах, вероятно, за голову хватается, видя, что делается в его цитаделях. Одно утешение у него: теория вообще отходит на второй план… В этом, кстати сказать, одна из главных особенностей нового курса.

При владычестве РАППа «теоретизирование» было как бы основным делом литературы. Критики вели между собой непрерывные споры. Дискуссии сменялись дискуссиями. «Руководящие товарищи» объявляли, наконец, свой приговор по тому или иному вопросу. Тогда появлялась какая-нибудь новая теория: пища для новых критических совещаний… Писатель в споры вступал редко. Он не всегда мог понять, чего от него хотят. Осуждена была, например, теория «двух струй» (была и такая!). Писатель пишет рассказ. Две струи в его рассказе, одна струя или никаких струй вовсе – как знать? Рассказ напечатан. Писатель трепещет. «Руководящий товарищ» может найти, что это «вылазка классового врага» – и тогда хлопот не оберешься. Может и оказаться, что по части струй не все благополучно… Полная неизвестность вообще. На верхах безостановочно шли отвлеченные «идеологические» беседы, приправленные цитатами из «классиков марксизма». Внизу, в толпе, писатель писал робко, озираясь на начальство. Иной связи между литературой и критикой не было.

Сейчас споры стихают. Лозунги еще выставляются, но они ни для кого не обязательны. Подлинная литература отвоевывает себе некоторую самостоятельность… Это становится с каждой новой книжкой советских литературных журналов все заметнее. Журналы, бесспорно, делаются живее. Еще нет в них сколько-нибудь значительных произведений, отражающих эту сравнительную свободу творческого замысла, – но дух, стиль и состав журналов иной: в основу их кладется лишь общее сочувствие революции и «строительству», без прежнего почтительного следования очередным рапповским предначертаниям. Комсомольцам, желавшим Авербаха свалить, не удалось захватить ту «командную вышку», на которой он держался. В советской литературе нет больше администрирования. Партия восстановила в правах принцип внутренней «перестройки», не подчиненной окрикам и механическим указаниям свыше. По существу, это довольно близко к тому, чего добивался Воронский, в чем он был поддержан в 1925 году и за что потом поплатился.

Не случайно из всех требований, предъявлявшихся Авербахом к литературе, ему сейчас настойчивее всего инкриминируется лозунг «союзник – или враг». Лозунг этот явился на смену понятию «попутчик» и выражает требование немедленного, решительного выбора без каких-либо колебаний или отступлений – с нами или против нас? В свое время он вызвал восторженное одобрение всей московской печати. Всем писателям, насчет которых могли еще быть сомнения в отношении их «классовой благонадежности» – Федину, Олеше, Вс. Иванову, Зощенко, Бабелю и другим – был в упор поставлен этот вопрос: сообщник или враг? Сейчас… Сейчас это «левацкое вульгаризаторство». Вновь признается естественным, что писатель может сомневаться, медлить, искать пути: партия не должна в это время покрикивать на него, партия должна помочь ему обрести единственный в мире источник света – ленинизм.

Кто-то сравнил теперешнее оживление советской литературы с первыми месяцами НЭПа. Сравнение довольно меткое. Государство отказалось от управления литературой, оно как бы согласилось на некий свободный обмен в этой области… В России сейчас, может быть, больше спрашивается с писателя, чем прежде, но и дается ему больше. Он чуть-чуть меньше чиновник, чем был раньше, чуть-чуть больше творец. Опека ослаблена: осталась в полной силе цензура, конечно, – но зато уменьшилось дотворческое внушение.

Долго ли это продержится? К чему приведет? Гадать можно только впустую. Но отметить улучшение в судьбе русской литературы надо. В Кремле как будто сообразили, наконец, что пресловутый «план» к словесному творчеству неприменим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю