355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Граубин » Полустанок » Текст книги (страница 12)
Полустанок
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:24

Текст книги "Полустанок"


Автор книги: Георгий Граубин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

СМЕРТЬ ХРУСТАЛИКА

Хрусталику было совсем плохо. Он метался в жару, то приходя в себя, то снова теряя сознание, Славка остался дома и ни на шаг не отходил от деда.

– А что, Шлава, япошки еще не выступили? – в полузабытье опрашивал дедушка, сухонькими пальцами шаря по одеялу. – Ты бы зарядил берданку, да положил рядом. Снилось мне, что япошки выступили.

Славка делал вид, что заряжает берданку, а дедушка снова:

– Сбегай, Шлава, на станцию, будь ласка. Узнай, не выступили ли япошки. – И, закрыв глаза, шепеляво напевал:

 
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы,
И скачет он взад и вперед,
И громко трубит он тревогу.
 

Бабка начинала быстро креститься и, плача, уходила за занавеску.

А дедушка продолжал:

 
И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи-кирасиры.
 

Глафира каждый день приносила Хрусталику порошки и таблетки, делала уколы. Дед Кузнецов дымил у порога трубку за трубкой и тоскливо повторял:

– Я виноватый, я! И што я наделал, а-а-а!

Он совсем ссутулился и почернел. Борода его стала еще всклокоченней и помятей.

Все ходили на цыпочках, говорили шепотом. На душе было смутно.

В один из таких тревожных дней на полустанке остановился пассажирский поезд с большими красными крестами в белых кругах. Это был первый санитарный поезд с запада. Нас только что отпустили на большую перемену, и мы наперегонки побежали на станцию. Окна вагонов были плотно зашторены. Из тамбуров выглядывали санитарки.

На перроне стояли двое: высокий смуглый майор и низенький усатый толстяк. Левый рукав шинели майора был заправлен в карман, а правой он держал чемодан. Усатый, жестикулируя, что-то говорил майору, и усики его смешно подпрыгивали.

– Итак, дорогой, поправляйся, набирайся сил, а через недельку покажешься. Да не говори, что я для тебя поезд останавливал, а то всыпят по первое число. Хоть транспорт и называют артерией, эта артерия пока не подчиняется хирургии.

– Яков Андреевич, здравствуйте,– несмело подошел я к нему. – Не узнаете?

– О, молодой любознательный друг! – ничуть не удивился хирург. – Ну, в животе не бренчит, не дзенькает? А то я скарпеля найти не могу, вдруг, думаю, в животе у тебя забыл?

– А я Ивана Андреевича видел, на фронт проезжал, – похвастался я.

– Как же, наслышан, наслышан, встречал я его в дороге, – охотно отозвался хирург. – Сейчас сибиряки под Москвой дают прикурить фрицам. Крепко ведь дают, Леонид Никифорович? А я, брат, тоже военным стал. И на том спасибо. – И Яков Андреевич широко улыбнулся.

Из школы без пальто, в одном платке прибежала бледная Елизавета Петровна.

– Лешенька! – бросилась она на грудь майору. – Приехал наконец-то! А я все глаза проглядела! – и она осыпала его поцелуями.

– Ну вот, начинается семейная сцена. Не люблю, когда плачут. Дежурный, отправляй поезд! – обратился Яков Андреевич к Зуйкову. Потом снял очки, наспех протер стекла и подозрительно зашмыгал носом.

* * *

За Славкиным отцом увязалась вся школа. Он был первый, кто вернулся оттуда, с фронта. На крыльце домика Лапиных стоял Кузнецов.

– Ты, Василий, проходи, а вы, остальные, кыш! – сурово прикрикнул он на ребят. – Поправится свояк, тогда приходите, а сейчас штоба я вас тут не видел.

Но ребятишки, особенно малышня, поминутно открывали двери, пялились в окна. Наконец во двор вышла Елизавета Петровна и попросила:

– Дети, я вас очень прошу, разойдитесь. У нас тяжело болен дедушка. Леонид Никифорович завтра придет в школу и все вам про войну расскажет.

Только после этого ребятишки разошлись. Но от соседей отбою все равно не было.

– Левонид, Левонид, – без конца повторял дедушка, пристально вглядываясь в лицо сына и гладя его единственную руку. – Неужели это ты, хрусталик ты мой? Я же говорил, что запросто так сын мой не сгибнет. Скажи, Левонид, правду: япошки еще не выступили?

– Что ты, папа, – успокаивал его Славкин отец, – теперь япошки уже не выступят. Немцев от Москвы погнали, до Берлина без остановки катиться будут.

– Вот и хорошо, Левонид, – успокоился дедушка.

Глаза его просветлели, и сам он стал каким-то возвышенным, одухотворенным.

– А я было думал, не доживу до тебя. Теперь спокойно умереть могу. Спасибо, хрусталик. – Дедушкино лицо озарилось счастливой улыбкой, и он задремал.

* * *

Сегодня Вовка Рогузин заявился в класс самым первым, чего с ним никогда не случалось. Он, нахохлившись, сидел возле печки, бездумно уставившись в одну точку.

– Уж не ночевал ли ты тут, – поприветствовал я его, но Вовка ничего не ответил.

– А может, заболел, а? – приложил я к его голове ладонь. – Что-то у тебя глаза не такие.

– Да иди ты, – ожесточился Костыль, сердито сбрасывая мою руку. – Тоже мне, доктор нашелся!

«Переживает, – подумал я. – Зря Надя выкинула с ним дурацкую шутку. Сказала бы ему наедине, а то раззвонила на всю школу».

Почти у каждого из нас был в то время альбом, в который ребята по очереди писали все, что они знали и что только могло прийти в голову: стихи, песни, всякую чепуху, наподобие этой:

 
Если вы меня не любишь,
На реку Кура пойдем,
Вы нас больше не увидишь,
Мы как рыбка поплывем!
 

Или:

 
Живу на горке,
Пишу на корке,
Кто напишет ниже меня,
Тот больше любит тебя.
 

Это четверостишие писалось обычно в самом конце.

Кто-то сочинил новую «арифметику».

Один одиннадцать двадцать один – вы мне нравитесь.

Два двенадцать двадцать два – можно с вами познакомиться?

Три тринадцать тридцать три – давай дружить.

Четыре четырнадцать двадцать четыре – давайте встретимся после уроков.

Пять пятнадцать двадцать пять – я вас люблю. И дальше в таком же духе.

Все ребята переписали эту «арифметику» в свои альбомы.

После очередного «оч. пл.», полученного Костылем по арифметике, Надя лукаво сузила глаза и на весь класс объявила:

– Зато другую арифметику он знает на «оч. хор.». Видите, какую шпаргалку подсунул. – И показала листок, на котором куриным Вовкиным почерком было крупно написано: «пять пятнадцать двадцать пять».

Вовка покраснел, молча взял сумку и, не дожидаясь звонка, дерзко вышел из класса. В тот день на уроках он больше не появлялся.

Леонид Никифорович пришел в школу перед самым концом занятий. Разделся он в каморке и вышел к нам в гимнастерке с заправленным под ремень рукавом.

– Вот, ребята, я и пришел к вам, – белозубо улыбнувшись, просто сказал он. – А что рассказать вам, право, не знаю. Спрашивайте.

Все молчали, не отводя глаз от пустого рукава, заправленного под ремень, и с ордена Красной Звезды на гимнастерке.

– Дядя Леня, а на войне очень страшно бывает? – спросила Надя, сузив и без того узкие глаза.

Кто-то засмеялся, но на него тут же зашикали.

– Кому как, все зависит от человека. Есть люди, которые темноты боятся, мышиного писку. А храбрый и на медведя пойдет с рогатиной. Все зависит от выдержки и хладнокровия. Волевому, закаленному человеку не страшна никакая неожиданность.

Когда немцы начали бомбить Киев, на нашей казарме загорелась крыша. Некоторые бойцы растерялись, бегают по двору, суетятся. А один младший сержант кошкой вскарабкался на крышу, схватил пилоткой зажигательную бомбу и швырнул вниз: «Ну чего психуете, зажигалок не видели?» И тут все успокоились, стали разбирать из пирамиды оружие.

А вот другой пример. Попали мы в окружение, выбираемся к своим через буковый лес. Вдруг один из головного дозора закричал: «Немцы!» – начал беспорядочную стрельбу. Рядом было шоссе, и в это время по нему проходила колонна автомобилей. Услышав стрельбу, немецкие солдаты бросились прочесывать лес. Так из-за трусости одного мы потеряли чуть не целую роту.

Все слушали затаив дыхание. Кунюша глядел на Леонида Никифоровича, оттопырив губу и задумчиво подперев щеку ладонью. Захлебыш обхватил голову руками. Вовка-Костыль сидел неподвижно и о чем-то сосредоточенно думал. Лицо его осунулось, нос неестественно заострился.

– Фашисты – это настоящие изверги,– продолжал Леонид Никифорович. – Я собственными глазами видел повешенных ими женщин и детей. Когда мы выходили из окружения, не раз натыкались на сожженные дотла села. Страшно это: как призраки белеют в ночи печные трубы да жалобно скулят бездомные псы.

Леониду Никифоровичу не дали договорить. В класс вбежала взволнованная Глафира и, ни на кого не взглянув, что-то зашептала ему на ухо.

– Извините, ребята, у меня дома не все в порядке, – расстроенно сказал он. – С вами мы еще встретимся, и я постараюсь ответить на все ваши вопросы.

Накинув шинель, он торопливо ушел за Глафирой.

* * *

Вечером я зашел к Славке. Петр Михайлович Кузнецов горемычно сидел на порожке и курил в приоткрытую дверь. Пахло камфорой и еще какими-то лекарствами. Дедушка бредил. Около его постели сидела вся семья: Славка, его мать, отец, бабушка.

Я присел рядом с Кузнецовым. Все удрученно молчали.

– Шлава, Шлава, – чуть слышно позвал дедушка, – от Леонида какие известия есть? Япошки еще не выступили?

– Да что ты, папа, я здесь,– наклонился к нему Леонид Никифорович. – Успокойся, папа, все будет хорошо.

Глафира сделала укол, и через несколько минут дедушка пришел в себя. Слабо улыбнувшись, он погладил руку сына и дрожащим голосом сказал:

– Ни креста, ни пирамидки мне, хрусталик, не надо. Флаг над могилкой повесь, будь ласка. – И по его щеке покатилась медленная дрожащая слезинка.

В полночь дедушка умер. И в то же время, как прощальный салют, где-то во мраке ночи глухо прогремел одинокий винтовочный выстрел, и эхо долго перекатывалось по промозглым логам и распадкам.


ВЫСТРЕЛ В НОЧИ

А произошло вот что.

Накануне ночью Вовка-Костыль проснулся от возбужденного шепота. Мать испуганно разговаривала с кем-то за дощатой перегородкой. Шепот то нарастал, то становился почти неслышным. Вовка приподнял голову и прислушался.

– Донеси только, изо всех души вытрясу, – грозил кто-то. – Уж на тебя-то, Марея, я надеялся, как на каменную гору. Все-таки в детях кровь не чужая, моя.

– Что же ты про эту кровь поздно вспомнил? – со злобой сказала мать. – Хоть бы денег когда прислал, ведь неплохо, поди, на приисках зарабатывал. Мне детям сказать нечего, говорю, что утонул их отец. Детей я переписала на девичью фамилию, Рогузины они теперь, не Коломейцы. И как ты после всего, что было, смеешь являться в наш дом, да еще в таком виде?

– Успокойся, Марея, – примирительно прозвучал тот же осипший голос. – Вот окончится война, всех заберу на свои прииска. Ух, и житуха там!

– Что ты мне голову крутишь, ведь у тебя там семья! – опять повысила срывающийся голос мать. – Всю жизнь врал и опять врешь. Чует сердце, что неспроста ты явился.

– Т-с-с! – прошипел неизвестный, – дети услышат, разболтать могут. Мне бы до весны дотянуть, там все изменится. Уедем отсюда, куда хочешь. У меня золото припрятано, много золота. Заживем с тобой, у-ух!

Что говорили дальше, Вовка не слышал. В висках противно застучало, на лбу выступил пот. Страх я обида душили Вовку: страх перед отцом, которого он совсем не знал я который возник как в сказке, неизвестно откуда, ужас перед ребятами, которые будут тыкать в него пальцами, обида за себя, не видевшего отцовской ласки.

Вовка хотел вскочить и позвать на помощь соседей, но его тело словно прилипло к кровати. В голове мелькали обрывки каких-то несвязных мыслей, его колотило, словно в лихорадке, временами ему казалось, что он куда-то проваливается.

Пришел он в себя утром, когда в доме уже никого не было. Заглянув в соседнюю комнату, Вовка увидел под столом вещмешок, а на печке – сохнущие портянки.

– В подполье уполз, – сообразил Вовка. – До ночи будет отсиживаться.

В школе Вовка никому не сказал ни слова, побоявшись, что над ним начнут издеваться. А когда в класс пришел Леонид Никифорович, решил: «Вот закончит, отведу его в сторону и все расскажу. Будь что будет».

Вдруг Леонид Никифорович неожиданно ушел. Вовка растерянно побродил по поселку, потом машинально повернул домой. Чуть не до полуночи он ходил вокруг дома, прислушиваясь к биению своего сердца. Ему казалось, что в груди ухает молот.

Когда в поселке погасли огни, он осторожно поднял щепкой крючок и вошел в сени. В кладовке под кучей старья он нащупал винтовку, проверил патроны и взвел курок. Осторожно на цыпочках, Костыль вошел в кухню, осторожно снял с печки валенки и спрятал их под матрац.

Хотел спрятать туда же и лежащие на табурете брюки, но передумал, срезал с них пуговицы и положил брюки на место. Вовкины колени тряслись, в горле першило.

Костыль побольше ввернул фитиль лампы, открыл в сени дверь и негромко позвал:

– Батя, а батя!

За перегородкой натужно заскрипела кровать.

– Наконец-то, сынок, я тебя заждался.

Раздвинулась ситцевая занавеска и из комнаты вышел обросший детина с побуревшей правой щекой.

– Здорово, батя, – не своим голосом сказал Вовка, поднимая винтовку. – Одевайся, пойдем на станцию, тебя уже заждались.

– Да ты что, спятил? Ну-ка, убери, живо! – вытаращил глаза отец. – Закрывай двери, соседи услышат.

– Пусть все слышат, – возвышая голос, повторил приказание Костыль. – Все знают, что у меня нет отца, а ты мне не отец. Мой отец утонул в Байкале. Погиб геройски, понял?

Дрожащими руками детина стал надевать брюки, исподлобья наблюдая за Вовкой. Бледная, как стенка, мать остановилась в дверях и судорожно вцепилась в ручку. Казалось, она вот-вот упадет.

– А если я тебя зашибу? – испытующе покосился бывший отец. – Кулаком, а?

– Я «Ворошиловский стрелок», батя. Прошью как иглой.

Детина неожиданно прыгнул к двери. Вовка, не целясь, выстрелил. Жалобно звякнула вьюшка, с печки посыпалась известка. Детина шарахнулся назад.

– Вот, гадина, выдал, – запричитал он, – родного отца выдал!

На выстрел прибежал сосед, печник Филатов.

– Чего балуешь, – сердито прикрикнул он, сонно протирая глаза. – Пьяный, что ли? Всех детей встормошил!

– Несите ружье, дезертира поймал, – чуть не плача, попросил Вовка. – Убежать может.

Филатов принес ружье, и Вовка неуклюже скомандовал:

– Ну, пошли, не задерживай! Брюки-то держи, упадут.

– Хоть бы валенки отдал, на улице холодно.

– В носках пойдешь, ничего не случится. Ноги обморозишь, зато в лес не сбежишь, – все еще дрожа, ответил Костыль.

На станции стоял воинский эшелон, в тендер паровоза шумно лилась вода. Двери вагонов заиндевели и смутно белели во тьме.

– Заберите вот, дезертира поймали, – выдавил Вовка, обращаясь к спрыгнувшему с площадки часовому. – Фронта испугался, в лес убежал. – Он сплюнул под колесо и отвернулся.

На востоке занималась зябкая утренняя, заря. Шел первый день нового тысяча девятьсот сорок второго года.


ОТ АВТОРА

Иногда мне приходится проезжать мимо полустанка, на котором прошло мое детство. Подъезжая к нему, я всегда начинаю волноваться. Вот мимо окон вагона проплывают развалины старой бани, потом дом дедушки Кузнецова. Кто в нем живет, я не знаю: Петр Михайлович умер в самом конце войны. На месте магазина и усадьбы Савелича густо растет крапива. Новый магазин построили в центре поселка, а недостроенный дом Савелича конфисковали для детского сада и перенесли в центр.

Нашего дома нет тоже. Судя по тому, что там крапива пониже и на том месте, где было подполье, чернеет яма, разобрали его позже.

Я перехожу ка противоположную сторону и вижу все то же станционное здание, скверик, опустевшее здание водокачки. Паровозы ушли в отставку, а тепловозам вода не нужна.

Левее, на горе, виднеется новая, с большими окнами школа. Правее, ка сопке, угадывается поселковое кладбище. Над ним полощется красный флаг. Кто заменяет полотнище над могилой Хрусталика, когда оно выгорает, я не знаю: бабушка умерла, а Славкины родители уехали в Киев.

Японцы в поселке все-таки были. Они приехали не как завоеватели, а в качестве пленных. Два года в окрестных лесах они пилили дрова и заготавливали бревна. После окончания семилетки, я работал у них десятником. Когда, потирая руки, они говорили «самы», что означает «мороз, холодно», мне каждый раз вспоминалось начало войны, суровая зима тревожного сорок первого года.

Позже тоже было не сладко: холод, голод, недосыпание. Но на душе было легче: пусть победа была еще не близко, но в ходе войны наступил перелом. И уже в трудном сорок втором нам добавили по карточкам хлеба, мяса и сахара.

Прав был Цырен Цыренович, когда сравнивал просторы России с «шибко большой» медведной. Сколько ни приходило к нам завоевателей, редко кто из них уходил живым. Не ушли и новые гунны.

Все военные и послевоенные годы мы жили в тревожном ожидании: вдруг каким-то чудом отыщется отец и вернется домой. В июле сорок третьего года мы получили извещение: пропал без вести. Последнее письмо было датировано третьим июлем. Письмо было из-под Курска. Отец писал, что наши окопы находятся в полутораста метрах от немецких и он явственно слышит немецкую речь. Пятого июля немцы перешли в наступление. Представляю, что там творилось...

От Славки я изредка получаю поздравительные открытки. Он работает в конструкторском бюро, проектирует новые самолеты. Генка Монахов служит в Морфлоте, Мишка Артамонов работает на железной дороге, Захлебыш стал журналистом, часто печатает хлесткие, ядовитые фельетоны.

Вовка Рогузин живет в Клюке. Он – линейный электромонтер. Жену его зовут Надей. Это та самая Надя Филатова, которая училась в нашем классе и жила с ним в одном доме.

О Кунюше ничего не слыхать: говорят, он уехал работать на шахту и как в воду канул.

Об остальных мне ничего неизвестно...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю