444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Чулков » Годы странствий » Текст книги (страница 20)
Годы странствий
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:11

Текст книги "Годы странствий"


Автор книги: Георгий Чулков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

На родине

Из Румынии мы поехали на Киев. Там пошел я в Софийский собор[871] смотреть мозаики. Прекрасна по краскам и композиции внутренняя стена алтаря; изумительна по глубокой своей символике и по красоте и законченности мастерства «Евхаристия»,[872] расположенная в алтарном полукруге за престолом; чудесен и белый ангел на своде перед иконостасом – все эти сокровища мирового значения потрясли меня. Я как-то почувствовал, что не только мрачная и жестокая «византийская идея»,[873] но и нечто светлое и прекрасное унаследовано Русью от греческой культуры XI века. Я почувствовал историю, «связь времен», органическое единство всех народов, таинственную летопись событий. Но вместе с тем мысль, что Россия как некое культурное единство существует уже тысячу лет, т. е. достигла «нормального возраста нации», пугала меня. Неужели, думал я, мы живем в конце какого-то исторического цикла? Неужели мы александрийцы? Неужели мы в самом деле декаденты? Мне суждено было в том же Киеве найти подтверждение этому невеселому утверждению.

Из Софийского собора отправился я на противоположный конец города смотреть Врубеля в Кирилловской церкви.[874] Здесь я воочию убедился еще раз, что мы в самом деле александрийцы. Да не будут мои слова истолкованы в том смысле, что Врубель ниже, хуже, недостойнее каких-то иных мастеров, коим посчастливилось жить в эпоху органическую и цельную. Нет, я не хочу умалить гений Врубеля. Но если вглядеться в его работы, разгадать дух этих превосходных живописных достижений, то придется в смущении и тревоге признать великолепного мастера провозвестником критической культуры. Четыре иконостасных образа и в том числе образ Богоматери[875] – вещи красоты неописуемой. Ученик Тициана, Тинторетто и прочих веницианцев одержал верх над своими учителями. Нашедший более строгий колорит и более тонкую гармонию, он не утратил изящного благородства итальянского Возрождения. Я не в первый раз был в Кирилловской церкви. Должен признаться, что ранее я не сознавал с такой отчетливостью опасности Врубеля. Теперь же, когда шумела мировая война, я почувствовал историю. Я стал различать в ней, в истории, все «реальности» и все «мнимости» с зоркостью, до тех дней мне еще не свойственной. Я понял, что Врубель опасен.

Еще опаснее он в своей громадной и как будто бы монументальной стенописи «Сошествие Св. Духа на апостолов». В этой колоссальной композиции, несмотря на гениальный замысел, я вижу все-таки связанность художника психологическим заданием. И как характерно, что Врубель пользовался как моделями для своих апостолов теми несчастными сумасшедшими, которые бродили тут же рядом, за стеной лечебницы для душевнобольных. Странный выбор натурщиков указывает на духовную слепоту Врубеля, которая впоследствии сопровождалась, как известно, и физической слепотой.[876] Наконец, что сказать о «Плаче Богородицы» художника? Здесь на первый взгляд торжествует дивный монументальный стиль Византии; здесь как будто художник свободен от психологизма. Но всмотритесь в эту живопись, сравните ее хотя бы с мозаиками Софийского собора, и вы убедитесь, что у Врубеля стилизованная монументальность. Тогда, в XI веке, она вытекала из глубины мироотношения. В наши дни это гениальное прозрение в глубину веков, а не наш сегодняшний опыт. Конечно, это не слащавые красивости Васнецова,[877] которыми восхищаются обыватели во Владимирском соборе. У Врубеля все серьезно и убедительно. Но тем страшнее. Одним словом, в стенописи Кирилловской церкви можно уже предугадать будущих «демонов», коими соблазнился художник.[878]

Под этими киевскими впечатлениями вернулся я в Петербург, именовавшийся тогда Петроградом. Я помню, как негодовали на это переименование многие, между прочим, Мережковские. А ведь это переименование не было новостью: северную столицу называли Петроградом и Пушкин и Боратынский.[879] По-видимому, это название было в ходу в 20-х годах. Оно встречается у многих мемуаристов, напр., у Вигеля.[880]

Итак, я вернулся в Петербург не тем человеком, каким я жил в нем когда-то. Мне хотелось ознаменовать свое отречение от двух начал – от нашего русского интеллигентского психологизма и от западноевропейского хитрого и лицемерного гуманизма. Обе эти темы были связаны с войною. В них надо искать оправдания двум тогдашним моим произведениям – «Поединок» и «Невеста». Обе вещи были написаны в драматической форме. «Поединок» не был, однако, предназначен для сцены. Я напечатал его в альманахе «Жатва».[881] Эта вещь заслуживает внимания, и я был рад, когда некоторые поэты, мною ценимые, отзывались о ней в лестных для меня выражениях. Вторая пьеса «Невеста» была поставлена осенью 1917 года на Александринской сцене.

К сожалению, я был тогда на фронте и приехал в отпуск лишь на две последние репетиции. Это было мое первое выступление как драматурга. Правда, еще ранее в студии П. М. Ярцева,[882] готовили к постановке мою «Тайгу», но я не видел ни одной репетиции, а потом студия закрылась, и моя пьеса не увидела света. «Невесту» ставил начинающий тогда, а теперь весьма известный режиссер Н. В. Петров,[883] но покойный Карпов[884] вмешивался в постановку и мешал молодому режиссеру себя проявить. По счастью, актеры отнеслись на редкость сочувственно к пьесе. Я с благодарностью вспоминаю Тиме,[885] Аполлонского,[886] Лаврентьева[887] и др. Все чутко прислушивались к тому, что я говорил им, и воспользовались моими советами. Спектакль имел у публики немалый успех,[888] но рецензенты упрямо старались доказать, что пьеса, хотя и написана «талантливым художником», но будто бы не театральна. Несмотря на эту враждебность прессы,[889] я был рад, что «Невеста» была показана публике. Я убедился в том, что могу писать для сцены, что владею драматургической формой, и убежден, что именно в драме суждено мне высказаться до конца как художнику.[890]

Швейцарские горы хотя и подкрепили меня, но исцелить меня не могли. Врачи посоветовали мне поселиться в Царском Селе. Я так и сделал. Мы наняли с женою квартиру на Малой улице. Я перевез сюда из Петербурга свои книги. Друзья навещали меня, но в то же время здесь не было городской суеты, и я мог работать. Казалось бы, все складывалось очень хорошо. Но, должно быть, на роду мне написано быть скитальцем. По состоянию моего здоровья я не мог, конечно, быть забран в солдаты, но мысль о том, что сейчас на фронте решаются судьбы мира, неотвязно меня преследовала. Я не склонен был к воинственности, и едва ли из меня мог бы выйти путный солдат, но мне казалось невозможным жить в тылу, не изведав вовсе трудностей и ужасов войны. Я решил под тем или другим предлогом ехать на передовые позиции. Благодаря любезности Н. В. Некрасова,[891] который потом был министром Временного правительства, я получил доступ на фронт и был причислен к Первому передовому сибирскому отряду Союза городов.

Надо сказать, что – как это ни странно – в университете я учился четыре года на медицинском факультете. Эта странность моей биографии объясняется фантастическими планами, какие увлекали меня, когда я кончал гимназию. Я никогда не сомневался, что буду писателем. Это убеждение созрело у меня еще в отрочестве. Вместе с тем, я решил тогда же, что должен быть во всеоружии учености. Я собирался кончить, по крайней мере, два факультета. Я мечтал получить основательное философское образование. Но философ должен быть и психологом, а чтобы чувствовать под ногами почву, надо знать физиологическую психологию. Я колебался между естественным факультетом и медицинским и решил в пользу медицинского, ибо на нем изучался по преимуществу человек, и, конечно, его мозг, его нервная система. Я вовсе не был позитивистом, но я хотел владеть методами точных наук. Медицинский факультет был для меня приготовительным классом в обширной ученой программе, мною начертанной так самонадеянно. Я знал, что на первом же курсе мне предстоит искушение примкнуть к революционному движению, и я старался убедить себя, что этого не случится, что я не буду вмешиваться в политику и буду беречь себя для науки. На самом деле все оказалось «совсем наоборот». Я не только присоединился к революционному движению, но вошел в Исполнительный комитет, стал врагом «академистов» и попал в Сибирь. Таким образом, философией и филологией мне пришлось заниматься за тюремной решеткой и в якутской ссылке. Но я не сетую на судьбу за то, что проработал четыре года в анатомическом театре, в химической лаборатории, в физическом кабинете и даже отчасти в клиниках. Я все-таки успел усвоить основательно методологию естествознания. И не раз, ипуди-руя философские книги, я радовался, что естественные науки для меня нечто весьма реальное и знакомое. Но медицинский факультет пригодился мне и в другом отношении. Я два раза в своей жизни занимался медицинской практикой: в 1902–1903 годах в селении Амга, в Якутской области, а во второй раз в 1916 году на фронте.

Попав в Первый передовой сибирский отряд в качестве лица без определенных занятий (я забыл даже, по какой должности я числился), натурально, я стал искать для себя какого-нибудь дела. По счастью, в отряде оказался весьма знающий и удачливый молодой хирург. Этот доктор И. А. Истомин, узнав, что я был когда-то на медицинском факультете, с чрезвычайной охотой предложил мне помогать ему при операциях. Этим делом в меру моих сил я и занимался, пока не пришлось мне замещать уполномоченного отряда. Отряд был большой. Многолюден был и медицинский персонал, и административный О величине отряда можно судить по тому, что одних нижних чинов было прикомандировано к нему 242 человека. В отряде был лазарет и летучка. Одним словом, хозяйство было немалое. У нас было 250 лошадей, около 40 штук рогатого скота. Само собою разумеется, что, приняв на себя заботы об отряде, я уже не мог продолжать моих хирургических занятий.

Я попал на фронт в середине августа. И должен признаться, что одно из самых ужасных впечатлений, какие довелось мне вынести в тот год, была моя первая поездка по узкоколейной ветке, которая вела непосредственно на позиции. Огни на станциях были потушены, и толпа солдат во мраке, бросившаяся в вагоны, чуть не сбившая меня с ног, подняла и втолкнула меня в темный вагон. Я едва не задохся там от смрада и спертого воздуха. Физические силы мои после перенесенной болезни были еще очень слабы, и я совершенно изнемог, втаскивая в вагон мой чемодан и портплед.[892] Кое-как приткнувшись на край скамьи, я старался бороться с обморочным состоянием, какое овладевало мною. Я обливался потом, и сердце стучало неровно и торопливо, время от времени падая в какой-то бездонный колодезь. В конце концов ко всему привыкаешь. Привык я и к этим жутким переездам с позиции на позицию и даже научился руководить этою разнузданною людскою стихией, слепой, как всякая стихия…

Мартовские дни

Только что мы наладили палатки на новых местах и разместились по землянкам в еловом, занесенном снегом лесу, как пришла к нам весть о событиях. Как странно, загадочно писали о них газеты. Дума еще заседала тогда. Упрямый и самолюбивый министр[893] все еще старался кому-то доказать, что старый порядок благополучно здравствует, но даже мы, оторванные от Петрограда и как будто забытые здесь среди сугробов снега, вблизи окопов, догадались по двум-трем словам, проскользнувшим в думском отчете, что началась революция.

«Она все-таки началась, – подумал я. – Она, долгожданная, пришла наконец… Но в какой час! В какой!»

Приехал из отпуска унтер-офицер Маныгин. Он стоял передо мною, отдавая честь, вытянувшись по-военному.

– Имею честь явиться, Ваше высокородие. Извольте принять отпускное свидетельство.

– В Москве был, Маныгин?

– Так точно, Ваше высокородие.

– Опустите руку, Маныгин, да расскажите толком, что там у вас в Москве делается.

– Так что революция, Ваше высокородие. В тот день, когда я уезжал, пришло известие из Петрограда, что господа министры арестованы.

Я смотрю на моего унтер-офицера и молчу. Он тоже смотрит на меня молча и медлит уйти. Этому Маныгину хочется, должно быть, сказать мне еще кое-что.

– Что? – говорю я. – Что, Маныгин?

Земляк мой вытягивается, отдает честь и говорит шепотом:

– Греха больше не будет…

Вот какие странные мысли бродили в голове моего унтера Маныгина. Он философ, оказывается, этот земляк.

Но мы с унтером Маныгиным не только философы: у нас много забот совсем не духовных. И все они как будто не ко времени. Но ничего не поделаешь. Прежде всего фураж. Мы, конечно, наших лучших лошадей уступили артиллерии, а слабосильных надо откормить.

А по нынешним временам не так легко добыть сена. С овсом дело наладилось, а относительно сена – беда. Это – во-первых. А во-вторых, немцы навезли немало баллонов с отравными газами, по-видимому, хотят нас выкурить, отбросить куда-нибудь подальше от озера. Слава Богу, комитет Союза щедро наделил нас противогазами, и у кого хорошие легкие, спокойно может ожидать газовой атаки. А вот у кого скверные легкие, как у меня, тому худо. Я, признаться, больше пяти минут не могу пробыть в противогазовой маске. Надо, впрочем, поупражняться, а без привычки как-то теряешь голову, когда наденешь на себя эту резиновую морду с болтающейся жестяною коробкою у рта. Особенно неприятно, когда запотеют очки и ничего не видишь, а чувствуешь себя связанным и беспомощным. Да, в газовой атаке есть что-то ужасное и для достоинства человека унизительное.

А смерть от газовой отравы – это, пожалуй, самое страшное, что довелось мне увидеть на войне. Какие у отравленных синие лица! И какой ужас в глазах! Они задыхаются, мечутся на койке, вскакивают и падают навзничь, зевая судорожно, как рыба на берегу.

Тех, кто умер, похоронили мы вчера в братской могиле. День был солнечный. Над нами кружился немецкий аэроплан, и все небо вокруг него было в белых пятнах от шрапнельных разрывов.

Молодой священник, который приехал к нам верхом на лошади, шел теперь впереди дровней с покойниками, широко шагая по глубокому снегу.

Какое было солнце! Больно было смотреть на белую равнину. Когда мы пришли к братскому кладбищу, там около большой ямы возились наши земляки. Двое стояли на дне могилы, раскладывая доски.

Слепительно блестел крест в руках священника. Санитары подымали, тяжело дыша, покойников и спускали их по доске в могилу.

– Не так кладешь, – сказал сердито рыжий санитар со шрамом на щеке. – Поверни его боком. К востоку покойники глядеть должны.

Повернули покойников лицом к востоку, закрыли досками и темным ельником. И священник, проваливаясь по колено в снег, подошел к краю могилы бросить горсть земли.

А у этих отравленных были жены, дети или невесты. И седая мать кого-нибудь из них сочиняет, быть может, сейчас сыну письмо, передавая десятки поклонов от всех родичей и свойственников ихней деревни.

Эти мужики умерли безропотно, не жалуясь на судьбу. И не дано им узнать того, что мы так доверчиво называем свободой здесь, на земле.

Свобода? Неужели в самом деле красные знамена алеют сегодня в Петрограде? Я иду в палатки, где настилают пол, потом в обоз, потом на соседнюю батарею, где у меня есть приятели, и опять к себе подписывать приказы и требования, а в голове у меня все одно и то же – эти два-три загадочных слова о событиях на улицах Петрограда.

Наступает ночь. Я выхожу из халупы, чтобы проверить дневальных. Потом ложусь на койку, не раздеваясь. Вот уже третью ночь я так сплю, прислушиваясь в полусне к полевому телефону, который висит у меня над ухом.

И вот опять тревожный гудок:

– Ту, ту, ту, ту…

Я считаю:

– Раз, два, три, четыре…

Это вызывают мой отряд.

– Кто говорит?

– Штаб дивизии. Телефонограмма. Спешно.

– Я слушаю.

«Начальника штаба Верховного главнокомандующего к главнокомандующим армиями фронтов».

«Почему у этого телефониста такой торжественный голос?» – думаю я.

«Ввиду обстоятельств подтверждаю… Незамедлительно… Манифест об отречении от престола государя императора…[894] Прочитать во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и командах…»

У меня такое чувство, как будто я выпил залпом стакан пьяного вина. Голова моя слегка кружится.

«Признали мы за благо отречься от престола государства Российского…»

– Как? Еще раз! Повторите еще раз!

Мне казалось, что я читаю какую-то огромную книгу. Это – всемирная история. Шурша лета страница на страницу. Новая часть, а на левой стороне надпись: Конец.

Надо было подумать о том, как я завтра соберу команду, что я скажу ей, но я об этом не думал. Я думал почему-то о том, как пятнадцать лет тому назад, когда волосы мои еще не были седыми, как теперь, довелось мне ехать на паузке по Лене. На паузке были солдаты и мы, арестанты. На мачте трепался на солнце лоскут алого кумача. Это было наше знамя. Мы его везли с собой все эти тысячи верст, ревниво оберегая от посягательств тюремщиков. Каким жалким, каким бессильным казался этот красный лоскут среди беспредельности тогдашней России. И вот я все думаю об этом красном лоскуте. Теперь, пожалуй, его вынесут в Петрограде на Сенатскую площадь, и москвичи, пожалуй, украсят им свои ветхие кремлевские стены.

Я вышел из халупы. Небо безмерное раскинулось, как великолепный шатер, надо мною. Белые звезды сияли торжественно и дивно.

Старший по команде, Брусин, крепкий парень, с откровенными и ясными, как у ребенка, глазами, собрал команду, и я вышел к ней читать манифест… Признаюсь, было у меня желание заглянуть в сердца этих солдат. Как чувствует себя вот этот простоватый рязанец, толстогубый и светлорусый? Или этот сибиряк, вчера рассказавший мне как-то неожиданно, как будто без всякого повода о своей жене, о которой он тоскует «мало-мало»?

Нет, никто не знал из них, как и я сам не знал, что именно сегодня придется читать мне здесь, среди замерзших озер, в чужом краю эту бумагу о бесславном конце императорского правительства. Слушайте, солдаты. Слушайте, товарищи.

Я кончил читать и смотрю на команду. Все молчат. Я не забуду этой тишины. Сколько времени протекло в этом молчании? Минута, секунда или час?

И вдруг грянул гром. Что такое? Это солдаты кричали «ура».

Все кричали «ура», все эти рязанцы, смоляки и сибиряки. Только один старик молчал, я видел его сжатый сурово рот, черную бороду и нахмуренные брови.

«Надо будет поговорить с этим стариком», – думаю я.

Какой это был странный день. Санитары носили в палатки раненых, которых привезли к нам из окопов; приехали из В. наши фуражировщики; из краснокрестного госпиталя приходил ко мне старший врач; потом приехали из пятой батареи офицеры и, как всегда, подвязав поводья, отпустили лошадей домой без всадников, и лошади помчались галопом мимо сигнальных шестов с подвязанными пучками соломы: все было по-прежнему, но лица у людей как будто изменились.

Письма[895]

Письма В. Я. Брюсова

I

Ноябрь 1902

Дорогой Георгий Иванович. Спасибо, что Вы вспомнили именно обо мне. Ваше письмо пришло ко мне лишь на этой неделе, пропутешествовав больше месяца. Вы не будете очень гневаться, что я промедлил несколько дней исполнить Ваши поручения. Тем более, что, вероятно, Вы получили уже книги, переданные мною для Вас (раньше В. письма) Кларе Борисовне Р.,[896] так что первый Ваш читательский голод утолен. Посылаю Вам для начала последнюю книгу Верхарна[897] и Монну Ванну[898] новейшее издание Скорпиона.[899] Это перваяпосылка, за которою последуют дальнейшие. Думаю, что Вам не интересно было бы получить всегоВерхарна. Он написал чрезвычайно много, и у него немало скучного. Еще две его книжки я выписал для Вас, они придут через две недели. Доставлю Вам любопытный роман Пшибышевского «Homo sapiens»[900] если только его пропустит цензура. Он уже напечатан, но цензура его задержала. Быть может, удастся нам его провести.

В литературе чрезвычайно мало нового. Этот год как-то особенно скуден. Аннунцио еще весной издал драму о Франческе и Паоло,[901] – на мой вкус слишком длинную и археологическую. Мережковский напечатал второй том своих исследований об Антихристе в русской литературе,[902] – то, что печаталось в Мире искусства. Интересует ли Вас эта книга? Если да, пришлю ее Вам. Около него же, т. е. около Мережковского, возникает в Петербурге новый журнал «Новый путь», полулитературный (конечно, нового направления) и полурелигиозный, богословский. Это «полу» его погубит. Впрочем в петербургском обществе религиозное движение очень явное.

В Москве затишье. Художествен, кружок[903] влачится по старым бороздам. По выбору дирекции устроена «Комиссия по организации вторников». Непостижимой случайностью попал туда и я. Мы собираемся и болтаем пустяки. Ах, не люблю я «комиссий» и всяких «собраний». Мое твердое убеждение, что делать что-либо возможно только по личной воле, а все коллегиальное, все, где будто бы работают сразу многие, – есть самообман; работают все же единицы, а собирающиеся только тешатся. Этот год в кружке собирается быть скучным.

Теперь обо мне. Летом уезжали мы в Италию. Страна, которая публично торгует своей красотой, но все же удивительно прекрасная. Вновь в Москве уже с июля. Очень томлюсь однообразием жизни, т. е. однообразием ее разнообразия. Те же волнения, то же блаженство, такое же отчаяние. Хочется взять тросточку и уйти, просто уйти вперед без цели, идти и не думать, не заботиться. А удерживает именно забота: написал я множество стихов, хочется их оформить, привести в порядок, издать.

Ваш сердечно Валерий Брюсов

II

Paris, 8 mai 903

Привет, дорогой Георгий Иванович. Очень Вами интересуется здесь A. C. Ященко.[904] Пишите ему. Он полюбился мне еще больше с тех пор, как я узнал его здесь больше. Эх! Уезжайте и Вы в Париж. Здесь можно жить и работать. Это один из истинно мировых городов, т. е. для всех.

Ваш Валерий Брюсов

III

Уважаемый Георгий Иванович. Посылаю Вам Вашу статью[905] с той небольшой «ретушью», которая нам показалась необходимой. Именно: мы пропустили несколько строк, где перечисляются довольно случайно сопоставленные имена Уистлера[906] М. Дениса,[907] Шопена[908] и др. и несколько строк в конце, где очень недоказательно утверждается (впрочем совершенно справедливая мысль), что Пушкин и Лермонтов были причастны этому чувству и вкусу вечности. Другие поправки ничтожны и касаются слов, напр., в начале слово «момент» заменено словом «мгновение» и т. п. Почти везде пропущено выражение «символическая» поэзия, поэт-«символист» и т. п., ибо мы ни в коем случае «символистами» себя не считаем.[909]

Что до заглавия, то, конечно, «Накануне» невозможно. Но и предложенное мной «Le goût de l’infini»[910] не очень хорошо.

Что, если оставить статью вовсебез заглавия, а эти французские слова поставить эпиграфом? На этот случай сообщите точно,из какой вещи у Бодлэра они взяты.[911]

Очень просим не замедлить ответом. Статья идет в первомлисте, который надо уже подписывать к печати.

Ваш Валерий Брюсов

IV

1904

Дорогой Георгий Иванович. Уступая просьбам Вяч. Иванова, посылаю Вам свои стихи о современности.[912] Ему кажется, что они нужный pendant[913] к его стихам. Мне мои стихи не нравятся. Решайте Вы и Дм. Вл.[914] Втайне желаю, чтобы мои стихи были осуждены.

Прилагаю обменное объявление.

Готовлю для Н. П. важную рецензию и большую (сравнительно) переводную вещь в стихах.[915]

Ваш Валерий Брюсов

V

1904, июль

Уважаемый Георгий Иванович. Во вчерашнем письме, написанном очень наспех, я забыл добавить, что если мои стихи не могут успеть идти вместе с стихами Вяч. Иванова, то лучше им вовсе не идти.

Стих 9-й: поправка для цензуры вместо подлинного:

Кто б ни был вождь, где б ни был случай.

Да. Кстати. В объявлении нашем опечатка: не von Bever,a van Bever.[916]

Пожалуйста, исправьте.

Ваш Валерий Брюсов

VI

Пятница, 9 июля 1904

Дорогой Георгий Иванович, Серг. Алекс.[917] уехал неожиданно в Омск. Я приехал, не зная этого, только сегодня.

Телеграмма Ваша, хотя и срочная, пришла в 12 часов дня. Итак, исполнить Вашего поручения не мог[918] – и на похоронах Чехова не был (не люблю я, когда великого человека хоронят маленькие, т. е. не люблю любоваться на это).

Стихи в августе ни в коем случае не печатайте. Бросьте их. Вы один в Н. П., я один в «Весах». Ровно один. Я и наш Василий. Ни сотрудников, ни помощников.

Да. Если будете перепечатывать первые страницы Н. П., обратите внимание на объявление «Скорпиона». Это устарелый список. Посылаю Вам правильную редакцию. Нельзя ли получить Ваше июльское объявление заранее, не позже как к 15.

Сердечно Ваш Валерий Брюсов

P. S.600 оттисков «Гнили»[919] тем не менее сделайте в том самом виде, как будет напечатано в журнале.[920] Адрес Бальмонта? Европа.

VII

1904

Дорогой Георгий Иванович. Очень досадно, что Вы дважды не заставали меня дома. Нам было о чем поговорить. Но я последние недели мучительно заняты «Весами» и (удивляйтесь) выборами в нашу Думу, в которых принимаю деятельное участие. Посылаю Вам вырезку «Русс, слова»,[921] подтверждающую мои слова. Итак, не сердитесь на меня. Напрасно Вы не оставили своего адреса: я бы сообщил Вам, где меня можно увидать, а то я подумал, что Вы в Москве на один вечер. Другой раз самое лучшее, прошу Вас об этом, извещайте меня заранее о своем приезде в Москву – и я приберегу для Вас свободное время.

Посылаю Вам опять стихи – увы! Опять в античной одежде, но право с содержанием очень современным. Все не удается мне закончить лучшей из предлагаемой мною для Н. Пути вещи: «Царь, народ и поэт» (может, будет называться и иначе – это приблизительно). Опасения мои относительно «Кинжала»,[922] к сожалению, оправдываются. «Русь»[923] (№ от 13 ноября) и «Русс. вед.»[924] (№ от 16 ноября) относят его прямо к нашим дням, когда дают предостережения «Нашей жизни»[925] и «Праву»[926] и когда студенты в Москве не могут придумать ничего лучшего, как отговаривать солдат идти на войну или освистывать народный гимн (в это воскресенье). Нет, я не это разумел, говоря о призывном громе. Скорей это те самые «зовы», над которыми можно только хохотать.

Сердечно Ваш Валерий Брюсов

VIII

Дорогой Георгий Иванович. Знаю, что поступил безбожно, не прислав до сих пор Мятежа.[927] Сам редактирую журнал и знаю, что такое авторская неаккуратность. Но дело вот в чем. Во-первых, самые стихи Верхарна не очень хороши и в переводе становились уже совсем тусклыми. Во-вторых, мой перевод был не особенно удачен и очень неровен: то без нужды близок к слабым местам подлинника, то пропускал лучшие строки французского текста. Исправить было его необходимо. Мне это удалось сделать только сегодня. Сегодня Вам его и посылаю. В конце концов перевод настолько удалился от оригинала, что я не осмеливаюсь поставить помету «Из Верхарна».

Не лучше ли просто эпиграф? Но если такая помета нужна для цензуры, конечно, пусть она стоит в казнь мне (и тогда не нужно эпиграфа). Подлинник Вы найдете во второй серии Poèmes,V, изд. Mercure,стр. 149. Посылаю это письмо для скорости простым, не заказным, поэтому не откажите ответить, получили ли. Очень вероятно, что стихи уже опоздали к январской книжке. В таком случае я думаю лучше их вовсе не печатать, так как они интересны как злободневный намек, а самостоятельной цены – ни как стихотворения, ни как перевода – в них нет.

У З. Н. есть мой перевод Ворона[928] Эдг. По,[929] назначенный для «Вопросов жизни». Нельзя ли Вам добыть его? Перевод далекий, но одобрен двумя «авторитетами», К. Бальмонтом и Н. Минским.

Сердечно Ваш Валерий Брюсов

P. S.Во 2-й строфе последняя строка «в умах» (через «м»), ради Бога не в «ушах».

IX

1905, февраль

Уважаемый и дорогой Георгий Иванович. Спасибо за № «Вопросов» и за гонорар (27 р.), который получил с аккуратностью изумительной. Мучительные занятия по «Весам» и чисто личные переживания все не дают мне закончить те стихи, которые я давно прочу для «Вопросов». Пока предлагаю Вам одно из классических стихотворений, в духе Шиллеровских баллад, сколько могу судить, безукоризненное по форме, но несколько холодное и отрешенное от жизни.[930] Располагайте им по своему усмотрению.

Хочу предложить «Вопросам» свои новые попытки (о, совсем новые) писать рассказы.[931]

Сердечно уважающий Вас Валерий Брюсов

X

1905, март

Уважаемый и дорогой Георгий Иванович. Спасибо за память. Рецензию Мирэ[932] еще не имел времени просмотреть.[933] Если не подойдет, верну по адресу. Но, если подойдет, «Весы» оставляют за собой право сократить ее. Очень спасибо за желание дать ряд моих стихов. Но сейчас ничего нет: все роздал или уже напечатал. Если напишется – пришлю. А не хотите ли ряд переводов из Верхарна? В том числе переводы таких поразительных вещей, как «Мор», «Звезды», «Мадонна на перекрестке»[934] Рассказ мой написан, да все некогда придать ему окончательную форму. Задерживают «Северные Цветы», где печатаю свою драму.[935]

XI

1905, апрель

Уважаемый и дорогой Георгий Иванович. Благодарю за полученный гонорар. Верхарна пришлю вскорости – с маленькой вступительной заметкой (страницы 2). Если мое P. S. было Вам невнятно,[936] значит, должен был обратить его к кому-то другому. Мне показалось, что это Вы спрашивали меня, что значит один стих в моем стихотворении «Фонарики»,[937] отданном для чеховского сборника.

Сердечно Ваш Валерий Брюсов

XII

18 мая 1905 г.

Дорогой Георгий Иванович. Я получил письмо и деньги для Андрея Белого, – получил с некоторым опозданием, п. ч. Ваш конверт почему-то был разорван, деньги выпали, и мне их выдали на почте не без некоторых «процедур». Сегодня пишу Белому, спрашивая, как ему переслать деньги – ибо он живет в имении, так что в общем свой гонорар он получит лишь в конце недели, но, право, не по моей вине.

Очень спасибо за песни Метерлинка.[938] Еще не успел перечитать ваши переводы, впрочем знакомые мне по «Новому пути». Издание – прекрасно. Французский оригинал давно библиографическая редкость и книжка должна «пойти» за границей. Прошу рецензировать[939] ее для «Весов» Вяч. Иванова.[940]

Верхарн все еще не готов. Мне хочется представить русским читателям его поэзию более или менее полно – сразу в 5–6 разнохарактерных образцах. А иное никак не удается воспроизвести по-русски. Хочется также предпослать переводам вступительные слова, – о, простые и деловые, – в которых объяснить, кто и что такое Верхарн. Думаю, однако, что в начале июня весь материал будет в ваших руках.

Раньше этого хочу Вам предложить несколько своих стихотворений, которые, если хотите, могут идти и в летние месяцы. Это античные образы, оживленные однако современной душой. Все говорят о любви. Полагаю, что и в дни, когда погибла эскадра Рожественского, а с нею пошла ко дну и вся старая Россия (ныне ия должен признать это), – любовь остается вопросом современным и даже злободневным. – Эти стихи вышлю Вам вскоре, завтра, послезавтра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю