Текст книги "Отец"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Ночь в засаде
Рассказ о «факультетах природы» был бы неполным, если бы я не поведал читателю о ружейной охоте, которая занимала в жизни отца не менее значительное место.
У отца было отличное ружье центрального боя, шестнадцатого калибра, легкое, изящное, бьющее очень метко и кучно – какой-то не то французской, не то бельгийской фирмы, подаренное ему еще в дни молодости заезжим богатым господином в знак благодарности за услуги на охоте. Он же подарил отцу и лягавую, очень ценной породы, собаку, которую я не помню. Была она, по словам отца, большая умница, отлично натасканная и послушная. С этой собакой приключилось потом несчастье: ее разорвали свирепые адабашевские овчарки.
Были годы, когда увлечение отца охотой то усиливалось, то ослабевало. Повышение интереса к охоте совпадало, как мне представляется теперь, с годами относительного семейного благополучия. Домашние затруднения, потеря одного за другим четверых детей выбили отца из нормальной колеи, и ружье было надолго запрятано в чехол. Увлечение пчелами также ослабило охотничью страсть.
Много эпизодов поведывал мне отец по возвращении с охоты. В них было все обычное для охотничьих выдуманных и невыдуманных рассказов: и диковинно крупная дичь, которую так и не удавалось убить, и стрельба без единого промаха, и хитрая лиса, которую нелегко было перехитрить, и многое-многое другое.
Не обходилось и тут без чертовщины, о чем рассказывалось приглушенным шепотом. То была, история о зайце с «человечьими глазами», который будто бы путал охотника с утра до ночи и которого не брала самая крупная дробь. Он чуть не извел охотника до смерти, а потом вдруг нечеловечески, по-козлиному, заблеял-захохотал и развеялся, «аки дым». И все потому, что охотник заряжал ружье в полночь под рождество и на рождество же, не помолившись богу, ушел на охоту.
Или возникал из ярких слов отца страшный рассказ о волке-людоеде, за которым вот уже какую зиму гоняются по степи охотники, а волк все живет, прячется где-то в тернах пустынной Бирючьей балки и оттуда совершает свои кровавые набеги. Совсем недавно будто бы пошла баба Мотря из соседнего села в другое село в гости, да и не вернулась, нашли в балке только ее ноги в валенках – волк будто бы съел всю бабу, а голени из валенок вытащить не смог, так и оставил…
Слушая эти побасенки, сидя на печке, я чувствовал, как замирает сердце и волосы на голове начинают вставать дыбом.
Со временем страшные рассказы перестали волновать меня, да и диковинное, сверхъестественное, стало как будто случаться в степи реже. На смену ему пришла сама реальность, а реальность иногда бывает или пострашнее самой изощренной выдумки, или светла, как ясный день. Она сияет всеми живыми, то радостными, то суровыми красками.
Потом я стал сам участником охотничьих былей; в них не было ничего сверхъестественного, а была красота, насыщавшая душу мою великим познанием вечно прекрасного живого мира.
Зимой отец часто уходил в ночные засады или, как их называли, да и теперь называют на юге, «заседы», откуда и велся отстрел зайцев и лисиц. Еще днем отец сооружал в саду под деревом укрытие, обставленное сухими ветвями, камышом и коноплей, мягко устланное соломой. Укрытие делалось с навесом – на случай метели – и всегда в таком месте, откуда хорошо видны садовая полянка и примыкающие к ней аллеи. Полянку забрасывали молодыми вишневыми побегами и капустными кочанами.
В десятом часу вечера отец надевал ватные штаны, куртку, валенки, а сверху натягивал еще громадный овчинный тулуп, брал рукавицы, ружье, патронташ и уходил в сад. Возвращался он перед самой зарей, обвешанный добычей. Однажды он принес восемь зайцев, и мать целую неделю готовила жаркое, казавшееся мне в то время необычайно вкусным.
Ударили морозы, когда отец, сдавшись на мою просьбу, согласился взять меня с собой на ночную охоту. Мать долго не соглашалась, а потом сдалась. Меня одели очень тепло, закутали в шубу, и с отцом на санках мы поехали в сад.
Конечно, многие охотники и даже малые ребята знают теперь, что такое охота в садах и лесах ночью на зайцев. Такая охота, наверное, кое-где ведется и теперь и не представляет собой ничего необыкновенного. Пожалуй, и не стоило бы подробно останавливаться на этой первой моей охотничьей ночи, но то, что я пережил тогда, о чем поведал мне в своих коротких, произнесенных шепотом словах отец, ничуть не устарело, кажется мне далеко не обыкновенным, имеющим не только личный интерес.
Ночь была морозная, тихая, лунная. «Хоть иголки собирай. Заячья ночь», – сказал отец. Молодой, недавно выпавший снег громко и как-то особенно весело поскрипывал под ногами и полозьями санок. В носу от мороза приятно пощипывало. Вокруг рта отца вилось, оседая на воротник тулупа, бороду и усы мохнатым инеем, легкое белое облачко.
В саду стояла глубокая, никогда еще не слыханная мной тишина. Полная луна висела над черным, видным насквозь садом, как серебряный ярко начищенный таз. Где-то на хуторе взлаивали собаки. Зайцы еще не появлялись. «У них свой, особый и всегда один и тот же час, – сказал отец. – Животная пугливая».
Отец не торопясь размял в укрытии, под толстой дуплистой грушей, солому, посадил меня, закутал тулупом ноги, уселся сам, положил на колени двустволку. В закуте, огороженной со всех сторон ветвями и камышом, было тепло. Перед глазами открывался вид на просторную, ярко освещенную луной полянку, на уходящие вдаль аллеи. Я не говорил ни слова, ни о чем не спрашивал, а только вбирал в себя каждый звук, каждую искринку на снегу.
Какая ясная, строгая и прекрасная была ночь! Я никогда еще не видел такой. Весь мир стал похож на непостижимо огромный сказочный дворец. Небо высокое, темно-фиолетовое, все в крупных, сияющих, как льдинки на солнце, трепетных звездах. Луна среди них, как царица, распустившая вокруг себя пышную, всю в серебряных, алмазных блестках, одежду.
Деревья, обнаженные и темные, словно воздевают к ней свои ветки. Одетая в снег, земля блестит, переливается мельчайшими синими огоньками. Черные тени от деревьев четко легли на снег, и иногда мне чудится – это не тени, а какие-то живые загадочные существа оплели землю.
Нет, никогда еще не видел я такой ночи!
Но когда же, когда прибегут зайцы и лисы? Я замирал от нетерпения, поеживался. Мороз стал проникать за мой овчинный воротник и покусывал нос, щеки. Отец иногда наклонялся ко мне, шепотом спрашивал: «Не замерз? Не холодно? – и тут же предупреждал: – Сиди смирно. Не шевелись. Теперь скоро».
Я сидел и старался не шевелиться. Но возраст и ночь взяли свое, и я не заметил, как сладко задремал. И вдруг меня разбудил протяжный и странный пронзительный звук, похожий на непрерывную трель свистка с дробинкой или горошинкой внутри, только более высокий и резкий. Я никогда не слыхал потом подобного звука. Отец сравнивал его с трелью кроншнепа, но никаких кроншнепов в зимнюю пору в саду не могло быть, и звук этот так и остался для нас неразгаданным.
Мое детское воображение сразу разыгралось. Таинственный звук словно подстегнул его. Отец осторожно достал часы, взглянул. Одиннадцать! Сейчас прибегут зайцы! Однако откуда этот звук? Он не был похож ни на крик совы, ни какой-либо другой степной птицы. Но звук, по словам отца, всегда предшествовал выходу зайцев на корм.
Ружье уже было в руках отца, курки взведены. Луна поднялась высоко, как сверкающий щит. Ночь сияла каким-то неистово синим, неземным пламенем. Было слышно, как от мороза потрескивали сучья, малейший шорох отдавался на большое расстояние…
И вдруг в просвете аллеи на снегу замелькали тени и донеслось мягкое, чуть слышное: «Трух-трух, трух-трух».
Зайцы бежали, то и дело останавливаясь, садясь на задние лапы и забавно поводя длинными ушами. Вот два-три из них выбежали после нескольких осторожных стоек и прыжков на полянку. Послышалось мирное похрустывание. Зайцы начинали свой поздний ужин. Я смотрел на полянку, до которой было не более двадцати пяти шагов, и не верил своим глазам. Иногда мне казалось, будто я вижу зайцев во сне, что все это продолжение слышанной накануне сказки. Мне чудилось, что я вижу забавные косоглазые зайчиные мордочки, их сверкающие при лунном свете миндалевидные глаза. У меня появилось желание крикнуть, вспугнуть их, спасти от неминуемой близкой гибели. А зайцы и не подозревали о смертельной опасности.
Я уже видел, как отец медленно, бесшумно поднимает ружье. Вот он целится, целится, мучительно долго и словно раздумывает: стрелять или подождать. А зайчишки прыгают, резвятся, похрустывают сухими ветками. На полянке их уже не менее шести штук. А там, по аллее, бегут другие:, «трух-трух, трух-трух».
«Я крикну – не могу больше! Зайчишки, убегайте!» – проносится в моей голове. И в это мгновение прямо передо мной вспыхивает молния, за ней другая, уши закладывает от оглушительного грома. Отец выпалил из двух стволов кряду с промежутком в полсекунды. Я дрожу, зажмурил глаза и, когда открываю их, вижу – полянка пуста, только на снегу – два неподвижных пятна.
Отец торопливо перезаряжает ружье. Стреляные гильзы падают мне на колени, издают запах, похожий на запах тухлых яиц.
– Двух подвалили, сынок, – радостно шепчет отец.
Он говорит «подвалили», как будто и я стрелял, и я убивал. Меня треплет нервная лихорадка. Странное чувство овладевает мной – там, на полянке, лежат убитые зайцы, а отец потирает руки, шепчет ласково:
– Не замерз?
– Бу-бу-бу… Н-нет, – отвечаю, стуча зубами, еле разнимая губы.
– Ну потерпи. Подождем. Сейчас еще прибегут. Не те, конечно, а другие.
Но ночь почему-то утратила для меня прежнюю волшебную красоту и очарование. В руках отца заячья смерть, она уже заговорила, разохотилась. Не знаю, сколько длилась в саду мирная тишина. Нос мой совсем онемел от мороза, ноги тоже начали коченеть – при неподвижности не спасает даже теплая овчина. Но я молчу, не жалуюсь.
Как сквозь дрему, я вижу выбегающих на полянку зайчишек: какие же они глупые, доверчивые! Тишина обманула их. Вот один подбежал к засаде совсем близко, не более чем на пять шагов, и, сидя на задних лапах, смешно водит ушами. И снова поднимается ружье в руках отца, снова огонь и гром.
Но что это? Заяц перекувыркивается, кружится и верещит совсем по-детски, страшно, жалобно. В его верещании – ужас, нет, не ужас, а что-то непередаваемое – звериное и вместе с тем человечье. Так, наверное, кричал бы ребенок, если бы его ранили.
Я вижу, как вскакивает отец, оставляя тулуп на сиденье, подбегает к зайцу и в охотничьем азарте бьет его носком обшитого кожей валенка, потом прикладом по голове. Я еще не знал тогда, что на охоте человек забывается и часто бывает жестоким. Я не узнаю отца, доброго, рассудительного, великодушного.
В тяжелом молчании отец подбирает четырех зайцев. Он вешает их через плечо на грудь и за спину, а меня усаживает в санки и везет, совсем закоченевшего и сонного, домой.
Наутро мать зовет меня к столу. На сковородке дымится жареная зайчатина.
Вид у меня вялый и хмурый.
– Так я и знала, – негодует мать. – Говорила же: не смей брать его с собой. Вот и застудил ребенка.
Отец виновато молчит, хмурит брови. Он явно недоволен охотой и смущенно смотрит на меня. Он уже не такой добрый и справедливый, в моих глазах, как прежде. Детский крик раненого зайца, удары ногой по голове бедного животного – все это собирается во мне в гнетущий комок.
Я кладу вилку и, не притронувшись к жаркому, говорю:
– Мне не хочется есть.
Мать укоризненно смотрит на отца, прикладывает к моему лбу ладонь. Но голова моя ничуть не горяча: я здоров. Ночь, проведенная на крепком морозе, зажгла на щеках моих цветущий румянец, и только гнетет душу какое-то новое чувство. Мир кажется мне не таким безмятежным, как прежде.
Начало охладевать с той поры мое увлечение охотой, перестал я проситься на ночные засады, и теперь, как только вспомню о той величавой ночи, так и встает в памяти взбесившийся от боли, кружащийся, как юла, заяц, его крик, похожий на крик раненого ребенка.
Странная охота
И все же мне хочется рассказать еще об одной охоте, оставившей в памяти неизгладимый след.
С июня и до первых заморозков отец охотился на степных и тех лесных, водоплавающих и болотных птиц, которые во время перелетов залетали в адабашевский сад. Из степной дичи это были дрофы, стрепета, куропатки, горлинки и перепела, из водоплавающей, болотной и лесной – казарки, дикие утки, вальдшнепы, кулики, рябчики и другие.
На всякую птицу у отца находились свои охотничьи приемы, так, например, на стрепетов и дроф – щиты из хвороста и травы или «подкаты», на диких гусей (казарок), прилетавших из низовьев Дона на кормежку в степь, – окопы и ямы, устраиваемые на пути их лёта.
Отец никогда не начинал охоты без предварительной разведки, без изучения путей и времени птичьих кочевий не любил он тратить заряды впустую. Так он выследил места на жнивье и изучил с точностью до одной минуты время прилета на пастбище многочисленных косяков казарок.
Гусиные трассы, говоря языком современных летчиков, засекались им, конечно, не на карте, а в памяти с тщанием и хитростью опытного военного разведчика-топографа. Видимо, для этой цели он, прихватив ружье, уходил часто под вечер в степь, но не стрелял и возвращался оттуда без дичи.
Никогда не забуду сухих, ясных, погожих дней сентября и особенно грустную в эту пору бесцветную степь. Хлеб уже убрали, лишь кое-где гудели на токах тавричан паровые молотилки, домолачивавшие хлеб. В воздухе носился запах зерна и сухой соломы.
Тихо было и на пасеке: медосбор закончился и пчелы летали с чуть слышным сонным жужжанием.
В обычный день после обеда отец опоясался патронташем, взял ружье и зачем-то лопату, сказал мне: «Идем!»
Мы шли долго. На этот раз отец всю дорогу молчал, о чем-то сосредоточенно думая. Хутор давно скрылся из виду. Дороги были безлюдны. Вокруг простиралась щетинистая серая стерня, кое-где поросшая жестким мышеем и осотом. В те годы хуторяне после уборки в степи соломы не оставляли: ее свозили ко дворам, и скирды стояли рядами у ближних токов, точно крепостные валы.
Я уже начал уставать. Солнце склонялось к западу, когда мы пришли на пустынное скошенное поле, отлого спадавшее в балку. Кругом не было ни души, и было странно тихо и уныло.
Отец подвел меня к вырытой по всем признакам недавно неглубокой яме посреди поля. Она аккуратно обложена сухой травой и надерганной из земли стерней.
– Папа, кто это выкопал? – полюбопытствовал я.
– Я выкопал, – отрывисто ответил отец.
Он взглянул на старинные карманные часы, заводившиеся ключиком и висевшие на тонкой медной цепочке, – приз за отличную стрельбу на военной службе.
– Папа, а зачем нам тут сидеть? – допытывался я.
– Экой ты недогадливый, – с досадой отмахнулся отец. – Не скажу. Скоро сам узнаешь. Садись-ка.
Не рассуждая, я опустился вслед за отцом в яму и в ту же минуту услышал отдаленный мелодичный переклик диких гусей.
– Ну? Догадался? – скуповато усмехнулся отец, поглядывая на небо и взводя курок, по обыкновению сначала правый.
Крик диких гусей становился все слышнее, и вскоре я увидел в прозрачном сентябрьском небе первую, вытянутую острым клином стаю. Гуси опускались все ниже, держа курс прямо на наш окоп. Вот они снизились чуть ли не на десять саженей – их крик оглушал. Я видел их серооперенные брюшки, вытянутые назад краснолапые ноги.
– Этих пропустим, – хладнокровно сказал отец. – Пускай садятся и пасутся на здоровье, приманивают других.
Это была чисто охотничья коварная хитрость, но какая охота обходится без нее?
Гуси опустились саженях в ста от нашего окопа и принялись кормиться оставшимися на стерне колосьями. Одна за другой потянулись новые стаи. И, только пропустив третью, отец открыл стрельбу. Наш окоп находился как раз на оси главного гусиного пути. Все косяки летели через наши головы и очень низко. Они, что называется, цеплялись за стволы, и отец едва успевал перезаряжать ружье. Оно нагрелось от частых выстрелов. Гуси падали камнями, две сытые птицы свалились прямо в нашу яму.
Боюсь, что рассказ мой вызовет улыбку скептиков, знающих, как любят иные охотники прихвастнуть, насочинять с три короба. Но я-то охотником никогда не был, поэтому не стану описывать всех подробностей этой удивительно добычливой охоты.
Затихший на время спортивный азарт опять забурлил в душе отца. Возможно, это была последняя вспышка, последний выход на охотничью арену, жестокое и злое прощание со степью, так и не давшей моим родителям удачи. В то время я еще не знал, с какой тревогой доживал отец в адабашевской экономии последние годы. Но я замечал: отец становился все задумчивее и мрачнее. И после этого дня я уже ни разу не видел его на большой охоте с такими лихими огоньками в глазах.
Мы не заметили, как солнце присело на дальний туманный курган, как разлились вокруг хмурые сумерки. Многие гусиные косяки уже снялись с пастбища и улетели на юг, к низовью Дона.
Отец перестал считать убитых гусей, он только примечал опытным взглядом те места, на которые они падали, чтобы потом собрать добычу.
Наконец он встал с корточек, еще раз разломил ружье, продул горячие стволы, сказал:
– Ну, кажется, все: больше лёта не будет.
Крик гусиного косяка затихал вдали. Мы вылезли из ямы. Штук пять таких тяжелых, откормившихся на пшеничном зерне птиц уже висело на обоих моих плечах. Я гнулся под ними, но не сдавался: держался крепко, неся обильную добычу. Я воображал себя опытным охотником и, испытывая мальчишечью наивную гордость, желал, чтобы с таким необыкновенным грузом меня увидели все мои хуторские дружки, а особенно пастушок Дёмка, так и не уверившийся в моей храбрости.
Смеркалось очень быстро, и мы с отцом, удалившись от нашей засады, собрав всех гусей, уже хотели выходить на дорогу, когда пустынную хмарную степь огласил громкий, душу надрывающий гусиный крик.
Мы остановились и словно приросли ногами к земле от неожиданности. Крик раздался впереди нас и так близко, что, как мне показалось, оглушил меня. Это был пронзительный, отчаянный призыв о помощи, клич вслед улетавшим товарищам.
В унылом свете меркнувшего осеннего дня мы увидели впереди отставшего от стаи раненого гуся. Он сидел среди-блеклых остьев стерни и, вытянув длинную сизую шею, поводя головой, озирался по сторонам.
Отец тотчас же бросился к нему, на бегу заряжая ружье, но гусь побежал, взмахивая крыльями и оглушая степь резким, более громким, чем гоготанье домашних гусей, «ки-ги! ки-и-ги!» Пробежав саженей десять, он, видимо, напряг последние силы, взлетел и медленно потянул в сторону балки. Отец приложился, выстрелил и – удивительно! – несмотря на то, что всегда попадал с большего расстояния и в менее крупную дичь – промахнулся. Гусь летел очень низко, как видно, сил, чтобы подняться высоко, у него уже недоставало. Он тянул все дальше и дальше в балку, все ниже и ниже, исчезая в густеющих фиолетовых сумерках.
Отец разрядил другой ствол и так же безрезультатно:; гусь скрылся в вечерней мгле. Я стоял, потрясенный случившимся. Мне казалось: в болезненном обреченном крике раненой птицы слышались человеческая боль, мольба, гневный укор.
– Вот дела, – сокрушенно покачал головой, подходя ко мне, отец. – И надо же такой беде случиться. Впопыхах вместо патронов с гусиной дробью вложил в ствол с бекасинником. А бекасиная не взяла. Гусь-то все равно сильно раненный и окачурится где-нибудь в балке, да разве теперь впотьмах его найдешь.
– Папа, да ведь у нас и так много гусей, – попробовал утешить я отца.
– Много-то, много, да жалко – уж больно хорош гусь. Не нам, а совам да коршунам достанется.
Отец вздохнул; раненый улетевший гусь, очевидно, испортил не только мое, но и его настроение, в один миг сбавил мою ребячью гордость… Мы шагали по пустынной черной дороге, а в ушах моих все время звучал резкий и жалобный гусиный крик.
Отец вздыхал, кряхтел, иногда бормоча упреки самому себе за оплошность. Он точно забыл об удачной охоте, о том, что возвращались мы с большой добычей, как будто один улетевший гусь стоил всех четырнадцати, которых мы еле тащили на своих плечах.
И вдруг я услышал, как отец, быстро шагая впереди меня по гулкой затвердевшей осенней дороге, громко произнес:
– Эх, не к добру этот гусь! Кто его знает, кончится ли он. Хорошо бы, если бы выжил и улетел, а то подохнет где-нибудь в траве без толку.
Уже перед самым хутором на нашей дороге встала неясная тень. Отец снял ружье с плеча, а я почувствовал, как по спине побежали мурашки.
– Эй, кто это? – негромко окликнул отец.
В один миг мне представились разбойники и разные степные оборотни. Ведь гусь-то улетел, да и кто знает – гусь ли это был, а может, какой волшебник, обернувшийся гусем, а теперь – человеком, чтобы отомстить за смертельную рану и за то, что мы наколотили столько ихнего, гусиного, брата…
Но тень уже выросла перед нами во весь рост. В свете поздней вечерней зари можно было разглядеть тонкую фигуру человека в охотничьем костюме и высоких сапогах с отворотами. На боку незнакомца висел новенький ягдташ. На голове торчала смешная суконная шляпа с пером и мягкими ушными отворотами, за спиной висело ружье, по всем признакам очень дорогое – бескурковое.
– Вот и отлично, ты тоже охотник? – сразу с места в карьер затараторил на явно городском наречии незнакомец. – Великолепно! Удачно! А я, представь себе, голубчик, заблудился. Ты кто же будешь? А-а… Здешний садовник? Прекрасно! Чудесно! Так ты, милейший, уж доведи меня до ночлега… А? Я вознагражу, великолепно вознагражу.
Незнакомец говорил с отцом снисходительно, по-барски, на «ты» и так, словно тот давным-давно обретался в его подчинении и был обязан во всем беспрекословно ему повиноваться.
– И это ты все настрелял, любезный? Не может быть! Не может быть! Сколько же тут? Четырнадцать! Ах, чертовски великолепно, ах, чудесно! – восторгался незнакомец. – Ты прекрасный стрелок, голубчик. А я, представь себе, отбился, черт возьми, от своей компании, верчусь по степи весь день и не убил даже воробья. А тут еще сбился с дороги, черт бы ее побрал, эту вашу степь, и вот хоть ночуй на дороге. Ты уже позволь, милейший, у тебя заночевать…
Отец ответил с полным радушием:
– Так что ж… За ночеванием у нас дело не станет. Милости просим. Только у нас уж просто… не того… не по-городскому.
– Ну кровать-то у тебя найдется? – развязно спросил охотник. – А еще лучше, знаешь ли, я заночую у тебя на сеновале. Это же превосходно! Есть у тебя сеновал, мужичок?
– Сеновала нет, а так, ясельки, где стоит коровенка. Пожалуй, не подойдет для вас – жестковато, да и холодновато будет. Ночи-то уже холодные…
Охотник возмутился:
– Да какой же ты мужик, если у тебя сеновала нет… Ах, да, ведь ты садовник.
Так, слушая болтовню заезжего из города незадачливого охотника, мы добрались до дому, в свою хибарку. К удивлению отца и матери, гость, поморщив тонкий нос, смирился с неудобствами и стал располагаться на ночлег. Он снимал свои, видимо, совсем недавно купленные в первоклассном охотничьем магазине новенькие охотничьи доспехи, небрежно бросал их на лавку, а сам не сводил плотоядного взгляда с четырнадцати наших гусей. Выпуклые глаза его сияли жадностью. Он явно завидовал такой большой добыче.
Мать вскипятила чай, потом разложила тюфяк и ситцевые плоские подушки на нашей единственной койке, а охотник-щеголь, брезгливо морщась и нюхая застарелый, пропахший нуждой воздух нашей глинобитной, с земляным полом, хибары, расспрашивал отца о степных наиболее удобных для охоты местах.
Забившись в угол, за печку, я с любопытством разглядывал оттуда городского «барина», каждую мелочь его великолепного снаряжения. А снаряжение это было действительно диковинным, невиданным! Чего только на охотнике-франте не было! И сумки из желтой мягкой кожи, и ягдташ с зеленой сеткой, с махрами и медными кольцами, с крючками для дичи и застежками, и цейсовский бинокль, и пристегнутый к поясу нож в чехле, какой-то особенный патронташ с выглядывающими из него блестящими головками золотистых гильз, а главное – шляпа с желтым перышком, какую можно было увидеть только на картинке.
Я так загляделся на удивительные принадлежности охотника, на его новенький барский костюм, на белые руки с толстым перстнем на среднем пальце, на золотые часы на массивной цепочке с разными висюльками, что вскоре тонкий нос и темные усики на холеном лице гостя стали двоиться в моих глазах, и я, утомленный охотой и длинной дорогой, не заметил, как уснул.
А утром, проснувшись, я не увидел ни охотника, ни его снаряжения. Он уехал на конной подводе на станцию. На лавке я не увидел десяти гусей – львиной доли нашей вчерашней добычи. Мать хмурилась и вздыхала, а отец неохотно пояснил:
– Городовик этот с собой забрал. Дескать, стыдно домой с охоты ни с чем ворочаться. Просто наянливо вымолил. Наобещал многое. Что и ружье мне какое-то из магазина Декамилли подарит самое лучшее, и припасу охотничьего пришлет, и тебя, Ерик, в гимназию учиться пристроит. Привози, мол, сына, у меня будет жить, черной работой не будет заниматься, а только с записками до знакомых артисток бегать. А в гимназии, дескать, всяким, наукам обучат. Образованным сынок будет. Эх, кабы обещание исполнил – вот бы и был ты, сынок, у нас большеграмотным…
– А ты и поверил, – усмехнулась мать. – Он не на Ёру, а на гусей смотрел, как кот на сало. Рубль тебе сунул, гусей забрал и был таков. Жди – все будет, как бы не так…
Мать оказалась права: ни ружья, ни охотничьих припасов, ни гимназии, ни даже слуху никакого от тонконосого охотника-франта мы не дождались.
– Щелкопер. Свистун! – пренебрежительно охарактеризовал ночного гостя отец. И не любил, когда мать напоминала о нем.