355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Отец » Текст книги (страница 10)
Отец
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 07:00

Текст книги "Отец"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Отрубщики

После этого события я скорее чувством, нежели разумом, постиг: на земле, помимо света, есть и тьма и, кроме хороших людей, восхитительных сокровищ и явлений природы, существует еще и людская жестокость – тупая, страшная, бессмысленная…

Человек может быть красивым и добрым (для меня примером этому были Коршунов и Куприянов), но человек мог стать лютее самого страшного зверя – это открытие потрясло и словно перевернуло мою душу. Я стал сторониться людей и уже не с такой доверчивостью шел на их даже приветливый зов.

Деление людей на добрых и злых подтверждалось прочитанными мной сказками и рассказами. Особенно запомнились мне поэтичные легенды и сказки П. Засодимского «Бено», «Бруно-скиталец», «Ринальдово счастье» и рассказ Н. Телешова «Домой». Я перечитывал их много раз, а рассказ «Домой» – о мальчике-переселенце, потерявшем в Сибири отца и мать и пустившемся в обратный путь пешком, – знал наизусть.

Все эти простые, словно окрашенные в светлые и темные тона, выдуманные и невыдуманные истории говорили мне о противоборстве двух начал – хорошего и дурного, то есть всего того, что было в жизни…

Вспоминая о Куприянове, я убегал в степь и там, лежа в высокой траве, плакал. Степь притихла в осеннем увядании. Не пели жаворонки, не свистели суслики, не стрекотали кузнечики. Тишина словно усиливала мое горе и ощущение одиночества… Сердце изнывало от острой невыносимой тоски. Я ни о ком еще не тосковал так сильно, как о Куприянове.

Никто так и не узнал, да и не старался узнать, кто же ранил его… Но я был уверен: виновники живут на хуторе, я их, может быть, встречаю ежедневно, и они улыбаются мне, разговаривают со мной…

Отец очень дурно отзывался о старосте Петре Никитовиче, бранил его, но при встречах лишь хмурился и, как мне казалось, робел перед важным мужиком.

Однажды к услыхал, как отец сказал матери:

– Куприянова пырнули ножом по указке Петра Никитовича. Хитрый хохол. Я сам видел, как он в станице с приставом здоровался за ручку.

Это меня удивило и вновь напугало: неужели такой с виду приятный человек мог быть причастным к звериной жестокости? Не раз он угощал меня леденцами так же, как Сергей Валентинович, а при встречах с отцом улыбался, приподнимал над лысеющей головой черную поярковую шляпу, но разговаривал надменно и повелительно, как разговаривал со своими работниками, и важно выпячивал при этом бочкообразный живот.

Позже мне стало ясно: для богатея-старосты отец мой был только батрак, кацап, голодранец, не имевший ни кола, ни двора, служивший у хозяина, да еще разорившегося, за ничтожный заработок.

Я нисколько не разбирался тогда в общественном положении людей, но что Петро Никитович принадлежал к разряду губителей добра, теперь, после услышанных от отца слов, я окончательно убедился и, когда староста при встрече поманил меня, роясь в кармане и, по-видимому, намереваясь угостить конфетой, я убежал стремглав, пугливо оглядываясь…

Я был занят своими детскими делами и понемногу душевная боль – память о Куприянове – стала затягиваться целительной пеленой забвения…

К тому времени адабашевская экономия пришла в окончательный упадок. Уже увезены были неведомо куда паровые молотилки. Ржавели в машинных сараях сноповязалки, сенокосилки, плуги и жатки. Ни одной лошади в конюшне не осталось. Кузни, овчарни, птичники, свинарни, конюшни и амбары разваливались и зарастали лебедой и чертополохом.

Управляющий Борис Гаспарович, одеждой и обличьем походивший на адвоката, давно уехал в город и все реже появлялся на хуторе. Потом и совсем перестал приезжать. По слухам, молодой хозяин перевел его в другую, такую же хиреющую экономию.

В обезлюдевшем Адабашеве осталось несколько сторожей – томящихся от безделья и скуки стариков, вооруженных только деревянными колотушками. Но потом и их уволили. Экономия погрузилась в глухую немоту – не стало слышно по ночам даже побрякиванья колотушек.

На всю экономию единственным сторожем остался отец. Это очень его тяготило. Когда его спрашивали, кто же он теперь – садовник, пчеловод, огородник или сторож, – он не мог ответить. Очевидно, страдала гордость «мастера на все руки». Но уехать из хутора на поиски новой работы отец не решался: силы у него поубавилиось, да и привык он к хутору, сжился со степью. К тому же теперь была хоть небольшая, но своя пасека – единственная зацепка и отрада в чужом хозяйстве.

Молодой хозяин не увольнял отца: по-видимому, все еще надеялся поправить свои дела. Пребывание на хуторе честного человека, каким он считал отца, казалось ему необходимым. Он полагался на него, доверял ему, пожалуй, не меньше, чем управляющему. Отец изредка ездил в город и докладывал Ивану Марковичу или его жене о состоянии дел в имении.

В это время большую часть адабашевской земли арендовали тавричане. Они хозяйничали на ней, точно на своей собственной, и сам молодой хозяин не мог теперь сказать уверенно, где и какая земля принадлежала ему, какая арендовалась, а какую целиком прибрали к рукам отличные хлеборобы-отрубщики. Урожаи на их полях были выше.

На токах гудели, давясь тучными пшеничными снопами, молотилки, сытый, отборный скот выгуливался на адабашевских пастбищах.

Однажды весенним утром, обходя хозяйские постройки, отец обнаружил: пудовый железный засов на воротах главного машинного сарая был вырван вместе с болтами и валялся тут же на земле, дверь слабо притворена.

Отец вошел в сарай и остановился в изумлении: не хватало двух сеялок и нескольких трехлемешных плугов, ящики с запасными частями были опустошены и разбросаны. В сарае стоял терпкий дух ржавчины и застарелой машинной смазки. Из кузова сноповязалки, хлопая крыльями, вылетел сыч и, взвившись под высокую крышу, уселся на перекладине, глядя оттуда желтыми бесовскими глазами.

Сквозь дырявую черепичную крышу пробивались мутные от пыли лучи апрельского солнца, на дворе пышно расцветала весна, тавричане уже начали сеять, а здесь царили распад и запустение, ценные и необходимые орудия стояли без применения и ржавели…

В этом была какая-то нелепая несправедливость, и кто-то решительный, самолично, на свой риск, нарушил право чужой собственности и увез сеялки и плуги, чтобы использовать их во время сева. И вместе с тем это было воровство, хотя и необычное, как бы вынужденное, за которое все еще нес ответственность сторож. Следы рубчатых железных колес вели на тавричанский хутор…

Отец пришел домой сильно расстроенный.

– Ну, мать, беда – машинный сарай разграбили, – уныло сообщил он. – Утащили две сеялки, плуг и, наверное, еще кое-что, чего я и сам не знаю.

Мать сперва испугалась, а потом сердито закричала:

– Ну и дьявол с ними, с сеялками и плугами! Ты всю жизнь хозяйское добро сторожишь, а что толку? Что ты приобрел? Чего тебе хозяин дал? Ничего! И будь оно проклято, это хозяйское имущество!

Отец возразил:

– Но ведь я у хозяина еще служу. С меня спросят.

– А что за спрос?! Что ты один сделаешь? Вон сколько сторожей было, и все же воровали, а теперь и вовсе… И не думай. Пускай хозяин думает: его добро.

– И кто это мог утащить? – разводя руками, недоумевал отец.

– Они, кто же еще… – уверенно кивнула мать в сторону рассевшегося над балкой нового хутора.

– Неужто суседи?

– А кто же еще…

Отец задумался.

– Нет, мать, не могу я это так оставить, – сказал он немного погодя. – Как я теперь в глаза хозяину буду смотреть? Поеду к нему – пускай сторожей сажает или продает все, а я уйду. Ведь я садовник, пчеловод, а не сторож… А то поеду в станицу и заявлю в полицию. Пускай шукают сеялки…

Мать закричала громче:

– И не думай! Тебе что, жизнь надоела? Они – тот же Панченко – прирежут тебя, как Куприянова, или сожгут вместе с хатой.

– Ладно. Тогда я к Ивану Фотиевичу пойду – он, наверное, знает, кто украл, – сказал отец и, не слушая отговоров матери, ушел на тавричанский хутор.

В то время у отца с отрубщиками уже сложились неопределенные и противоречивые отношения. Некоторые из тавричан относились к нему недоверчиво и подозрительно, очевидно, думая, что он доносит хозяину обо всех посягательствах на адабашевскую землю, огороды и пастбища.

Наиболее прочными и дружественными были у отца отношения с Иваном Фотиевичем Соболевским, шумным веселым украинцем, с зычным, каким-то разудалым голосом, с розовым, как кожа только что искупанного в теплой воде с мылом поросенка, толстым круглым лицом и светлыми, очень насмешливыми, всегда точно выпученными глазами.

Двор и молотильный ток Соболевских начинался сразу же за нашей мазанкой.

Это было крепкое, более чем зажиточное хозяйство, уступавшее по силе лишь хозяйству старосты. Еще недавно оно целиком находилось в руках Фотия Савельевича, отца Ивана Фотиевича, жилистого, прямого, как верстовой столб, восьмидесятилетнего старика с необыкновенно суровым, словно вырубленным из ноздреватого камня, лицом.

Семья Соболевских держалась на старых патриархальных устоях. Фотий Савельевич только на бумаге разделил хозяйство между тремя сыновьями, на самом же деле продолжал жестоко эксплуатировать их. С двумя – Иваном и Александром – он вышел на отруба и не давал им никакой самостоятельности, причем явно благоволил к младшему, Ивану: ему он отписал большую часть земли и имущества. Старший же, Александр, не получил ничего и по существу вместе с женой гнул спину у отца батраком.

Причиной такого неравенства и немилости была обычная в те времена история – Александр пошел против отца в выборе невесты. Фотий Савельевич намеревался женить красавца Александра на дочери богатейшего на все село тавричанина – конопатой, как сорочье яйцо, и длинной, словно жердь, Луньке, которая была намного старше Александра. Александр же, на беду свою, уже «кохался» с такой же, как и сам, кареглазой красавицей Маней Стеценко.

Выслушав решительный отказ старшего сына жениться на Луньке, старик взял твердый, как сталь, барок[3]3
  Приспособление к упряжи, деревянный валек для постромков.


[Закрыть]
от брички и избил Александра до потери сознания, потом посадил в погреб на черствый хлеб и подсоленную воду.

Через три дня он выпустил из сырой домашней темницы больного, еле стоявшего на ногах Александра и снова спросил, собирается ли тот оставить свою Маньку-голодранку и жениться на Луньке.

Александр ответил не менее решительно, что не собирается и предпочтет смерть в погребе разлуке с любимой.

Тогда Фотий Савельевич вторично, с помощью работников, избил непокорного сына и уже вновь собирался посадить его в погреб, как вдруг сбежались соседи и сказали: Маньку Стеценко только что вынули еле живую из петли. Услышав это, Александр разорвал на руках чересседельник, которым был связан, и убежал спасать свою любимую…

Александра и Маню все-таки соединила твердая, как кремень, любовь – они поженились. Но нерадостным было их послесвадебное существование. Фотий Савельевич не дал им на разжиток ни мешка пшеницы, ни единой овцы, ни свиньи, ни коровы.

Три года скитались молодожены по селам, батрачили у богатых тавричан, пока нужда вновь не загнала их к родному батьке. Смилостивился Фотий Савельевич, взял к себе сына и невестку с годовалым внуком в батраки, да слишком запоздалой была милость: побои отца и перенесенные мытарства не прошли для Александра даром – он заболел жестокой чахоткой и спустя два года умер. А через год умерла и молодая вдова, красавица Маня, оставив Фотию Савельевичу пятилетнего внука Ёську, моего ровесника и дружка детства…

Смутно помню я отца Ёськи, высокого худого черночубого мужчину с желтым, словно восковым, смуглым лицом, вислыми усами и темно-карими болезненно блестевшими глазами, и такую же печально-красивую, тихо угасавшую мать его.

Давно это было, а вот маячат они сквозь солнечно-голубую мглу детства, и до сих пор к горлу подступает горечь, когда вспоминаю о них.

Хороша и вольна с виду приазовская степь, но нравы в ней были жестокие. Горючими слезами обильно орошены ее просторы, дороги и старые, заросшие полынью и бессмертным лиловым цветом тропки. До настоящих лет отзывается это горе в степных украинских песнях о несчастной любви, о разлученных сердцах, о погибших молодых жизнях… К сожалению, и песен этих мало осталось – не уберегли, точно степной ветер развеял их…

Фотий Савельевич вскоре умер, и полным хозяином на отцовском дворе стал жизнерадостный Иван Фотиевич. Он был уверен, что не несет вины за жестокость отца и преждевременную смерть брата. Если бы не лютость и своенравие старика, Иван и Александр зажили бы мирно и скоро сошлись бы и на разделе земли, и на отцовском наследстве, и на выборе жен – послушных хозяек и даровых работниц. Иван Фотиевич был хоть и хитроватым, прижимистым хозяином, но незлобивым, покладистым человеком.

Богатеть на отрубах он стал быстро, с каждым годом набирая силу и отправляя в город на ссыпку длинные обозы золотозерной ядреной гарновки.

С отцом моим у него завязалась дружба по простой причине: задумал Иван Фотиевич разводить сад и пасеку. Отец в этом деле оставался по-прежнему незаменимым. Не прошло и трех лет, как на противоположном склоне балки зазеленел молодой хорошо разбитый сад, а в нем зажужжали пчелы от двух десятков вновь отсаженных роев. За это отец, как водится, не получил никаких особенных благ кроме мешка вальцовочной муки-крупчатки да нескольких кусков сала…

Так, продолжая служить у одного крупного хозяина, отец незаметно подпадал под власть другого, пожалуй, более хитрого и не менее жестокого.

К Ивану Фотиевичу и пришел отец с жалобой на пропажу адабашевского имущества.

Входя в его двор, он не мог не заметить кое-как затертых отпечатков рубчатого колесного следа, который вел прямо к сараю. Хозяин даже не постарался как следует скрыть улики. Он встретил отца во дворе самыми радушными возгласами и приветствиями:

– А-а, Пилыпу Михайловичу, доброго здоровья! Як живемо, як працюемо?

– Да все так же, Иван Фотиевич. А как ты? – спросил отец. – Слыхал я: купил ты две новые сеялки и плуги.

– А на що мени куповать? Це кто же тоби таке набалакав? – даже не моргнув глазом, возразил Иван Фотиевич. – У меня и старых сиялок хватае.

Дальше разговор потек по менее щекотливому руслу – поговорили о погоде, о севе, о затяжной весне. Потом отец медленно и раздельно сказал:

– А в экономии пошло воровство. Нынче ночью из сарая увезли две сеялки и плуги.

– Тю! От-то рахуба! – с искренним возмущением воскликнул Иван Фотиевич. – Да кто же це зробыв? Який злодий?

– Этот злодий, Иван Фотиевич, – ты… След от сарая ведет прямо на твой ток, – рубанул отец. – Ты хотя бы взял грабли да заровнял следы от колес.

Иван Фотиевич простодушно расхохотался:

– Да ты сказывся, Пилып Михайлович, чи що? Чи тоби приснилось? И не бреши ты, будь ласка. Я ось що тоби скажу, Пилып Михайлович: годи тоби сидеть сторожем на чужом добре. Як сусиду кажу: чого ты сидишь биля цих жаток та косилок, доки их не растащут або ржа их не поточе. Взяв бы та продав их якомусь-небудь доброму хлеборобу. Та булы бы у тебе гроши, а земли, ей-богу, мы тебе отризалы бы десятин пять… И став бы ты сам хозяиновать.

В веселых глазах Ивана Фотиевича отражалось столько искреннего соседского доброжелательства, что отец сначала даже не нашелся, что ответить.

– Нет, Иван Фотиевич, спасибо, – сказал он немного погодя. – Пускай это добро погниет и поржавеет, но брать и продавать его я никому не буду. Я вот поеду завтра в город и доложу обо всем хозяину. И пускай он сам с вами разделывается и торгуется, как знает.

Между выгоревших на солнце бровей тавричанина впервые легла враждебная, недобрая складка, но тут же разгладилась.

– Та дурный же ты, Пилып Михайлович. Може, тоби за ти сиялки дать гроши? Га? – И опять захохотал. – А може, подывышься на мои? Ха-ха-ха! Эх ты, голова, два уха! На грэця[4]4
  На черта, на беса (южн.).


[Закрыть]
тоби буть таким честным? Вин, твий Адабаш, и не знае, що у него е якись сиялки да плуги. Вин давно со счету сбився и пропье та прогуляв и тэ, що у него осталось… Вин и земли своей не знае. А ты, Пилып Михайлович, дурень, ей-богу, дурень… Кого ты рятуешь; га?

И пока отец уходил со двора Соболевского, хохот Ивана Фотиевича катился ему вслед…

Молодой хозяин

Ранним утром, еще затемно, отец ушел на станцию, чтобы ехать в Ростов к хозяину.

Потом он рассказывал, как, прибыв в город, тотчас же поехал в Нахичевань к молодому Адабашеву. Дома хозяина не оказалось. Отца встретила молодая хозяйка, бледная, чем-то опечаленная, красивая, с заплаканным лицом. Она была вдвое моложе отца, но говорила ему «ты» и называла Филиппом, точно слугу.

Отец рассказал ей, как разваливается на глазах экономия, как тавричане растаскивают имущество, а арендаторы не только снимают фрукты, но и портят деревья, выкапывают и увозят очень ценные плодовые саженцы.

– Хозяину надо приехать на хутор самому посмотреть все, поговорить с хуторянами. Если экономия еще ваша, то нужны люди – сторожа, рабочие в саду, плотники и каменщики, чтобы не допустить до полного развала построек. Вокруг дома ломают забор, лазают в окна. В доме надо поселить человека, иначе и от дома останутся одни стены.

Хозяйка выслушала, не перебивая, думая о чем-то своем. Вид у нее был очень рассеянный и равнодушный ко всему.

– Филипп, тебе придется подождать, пока не приедет Иван Маркович. А когда он приедет, не знаю. – У хозяйки глазах заблестели слезы, она отвернулась. – Мы его разыскиваем по городу третий день…

Она ушла, прижав к глазам носовой платок, оставив отца на кухне в недоумении. Отец не знал, что делать – не возвращаться же на хутор ни с чем.

Он решил дождаться хозяина.

Кухарка, толстая добродушная армянка, накормила садовника остатками завтрака. Они разговорились.

Поглядывая на дверь, кухарка с характерным армянским выговором, путая мужской и женский роды существительных, тихо и многозначительно поведала:

– Хозяин гуляла… Давно не ночевала дома. Ай, беда, как хозяин гуляла… С русским бабам, с цыганом. Музыка, вино, ай-ай-ай! Много денег прогуляла… – Кухарка приглушила голос до шепота. – Ой, Филипп, ты не дождешься хозяина. Тебе надо ехать – я скажу, куда. Я знал, где Ованес Маркович кушает. Ты слухай меня. Садись трамвай, бери извозчик, катай – такой большой дом стояла на Садовой – гостиница. Туда давай. Хозяин там была. Я знаю.

Отцу ничего не оставалось делать, как самому разыскивать закутившего хозяина. Он ничего не сказал хозяйке, сел у Нахичеванского базара на скрипучую прицепку трамвая и за две копейки доехал до Таганрогского проспекта. Сухой весенний ветер гнал по улицам пыль. По Большой Садовой вереницами тянулись извозчики. В воздухе густо пахло конским навозом, лежавшим грудами у частых извозчичьих стоянок. Зазывалы, дергая за фалды, тащили в магазины прохожих, расхваливали товар:

– Только у нас! Самый лучший товар у нас! Пожалуйте! Цены умеренные!

– К нам, к нам! У них цены без запроса! А у нас – скидка! – выкрикивал другой, стоявший у двери приказчик.

На улице шум, умопомрачающий грохот окованных железом колес о булыжную мостовую, мягкое шуршание резиновых шин, поцокиванье копыт.

Отец уже догадался: хозяина нужно искать в самой лучшей гостинице, где у подъезда, вытянувшись в ряд, стоят не только скромные пролетки извозчиков, но и сверкающие лаком, запряженные орловскими рысаками экипажи на дутых резиновых шинах – услада местных воротил-миллионщиков.

Толстый и грозный, с громадными усищами и рыжими бакенбардами, швейцар, сияющий позументами, как генерал, долго не хотел впускать в вестибюль отца, презрительно оглядывая его одежду и запыленные сапоги, устрашающе басил:

– Куда прешь, деревня, сюда нельзя! Не видишь – тут чистая публика…

Швейцар бесцеремонно теснил отца за массивную, с бронзовыми ручками, дверь.

– Я к хозяину… К хозяину – Адабашеву… Он тут, – настойчиво уверял отец.

– К Адабашеву? Его тут нету. А ты кто? Кто тебе сказал, что Адабашев здеся? – Глаза усача подозрительно ощупывали отца. Широченная его грудь заслоняла дверь. – Зачем тебе к Адабашеву? Его тут и не было. Тебя хозяйка послала? Вишь, ты! И не шуми. Ступай в «Ампир», а тут «Палас-отель».

По глазам швейцара отец уже заметил: тот говорил неправду – не иначе как был подкуплен богатым посетителем, скрывавшимся вместе с компанией таких же, как и сам, кутил от жены, родственников и знакомых.

Отец не отступал:

– А ты пусти, а то доложи Адабашеву. Я знаю – Иван Маркович тут. Я из его имения приехал по важному делу. Не пустишь – хозяин тебя не помилует. А я все равно его дождусь.

Швейцар заколебался: убедительный тон отца сломил его. Он сердито махнул рукой:

– Ладно. Ежели ты набрехал, он тебе же сломает шею. Ты сиди тут, я его позову. И никуда не двигайся, не топчи ножищами ковры. Лестница не для вашего брата…

Швейцар ушел. Отец терпеливо сидел, оглядывая роскошный вестибюль с сияющими, вправленными в золоченые рамы зеркалами, с бронзовыми статуями нагих женщин у лестницы. Статуи поднимали над головой чаши – газовые светильники, их осеняли темно-зеленые веера огромных пальм. Откуда-то сверху доносилась еще не слыханная отцом, по его мнению, райская музыка – нежными голосами пели скрипки, глухо, размеренно бил барабан, словно какой-то добродушный великан гудел в бочку. Но вот завыли хором, завизжали женские голоса – это цыгане затянули лихую песню.

«Живут же люди, гуляют в свое удовольствие», – без зависти, но с какой-то долей восхищения подумал отец.

И вдруг перед ним как из-под земли выросла солидная, начинающая полнеть фигура молодого Адабашева. С виду он ничуть не походил на пьяного кутилу, держался на ногах крепко. И лишь черные курчавые волосы дыбом торчали на голове да под опухшими, воспаленными от бессонных ночей глазами резко синели тени. Его крахмальная манишка и галстук-бабочка чуть съехали на сторону, полные, еще по-ребячьи пухлые губы казались излишне влажными и капризно кривились.

– В чем дело?! – гаркнул он хриплым басом (такой же бас был и у отца его) и вдруг изумленно разинул рот: – Филипп? Ты? Зачем ты тут? Как сюда попал?

Отец стоял в почтительной позе. Черные, сросшиеся на переносье брови Ивана Марковича грозно насупились. Он, наверное, подумал, что отца прислала молодая хозяйка.

Отец торопливо рассказал о цели приезда. Иван Маркович выслушал молча. На его красивом, уже начавшем отекать смуглом лице отражались апатия и досада: неладные дела в имении, о котором он менее всего думал, отрывали его от каких-то более важных, далеких от хуторской жизни интересов.

– Ну, так что же? Что надо делать? – резко спросил Адабашев.

У него была такая же, как у отца, манера разговаривать – грубо, отрывисто, часто вспыливая.

– Надо ехать, Иван Маркович. Поговорить с хохлами. Иначе они все растащат. Они уже до дома добираются – забор ломают, в окна залезают, – сказал отец.

– Ах они, сук-кины дети! Ну, я им покажу! – проворчал Иван Маркович и пустил крепкое армянское ругательство. – Ну, что ж… Едем, – решительно добавил он. – Домой я не поеду, а прямо на вокзал. Ты уже обедал? Ел что-нибудь?

– Ел… Я же у хозяйки был… И ей все рассказал, – несмело сообщил отец.

– Г-м-м, ч-чер-рт! – неопределенно прорычал Адабашев. – Это она послала тебя сюда?

– Нет. Она ничего не сказала. Это кухарка…

– Ах, старая шельма! – свирепо сдвинул брови Иван Маркович. – Едем!

Швейцар, подобострастно сгибаясь, надел на Ивана Марковича легкое весеннее пальто, подал шляпу, тросточку. Адабашев небрежно бросил ему кредитную бумажку и, не оглядываясь, вышел.

У подъезда он окликнул извозчика, теперь на воздухе уже явно нетрезво пошатываясь, влез в пролетку, кинул отцу:

– Садись и ты, Филипп.

Так, в молчании, доехали до вокзала, причем всю дорогу молодой хозяин прятал лицо в воротник. На вокзале он велел отцу купить билеты второго и третьего класса, так что до Синявки, все тридцать пять верст, хозяин и батрак ехали в разных вагонах. Из вагона Иван Маркович вышел совсем трезвым, но еще более мрачным, сосредоточенным на какой-то ему одному известной думе.

До хутора добирались на наемной подводе. Адабашев ни о чем больше не расспрашивал и только всю дорогу усиленно курил. А когда из-за степного бугра выплыли сиротливые постройки обезлюдевшей экономии, черные глаза хозяина странно оживились, в них мелькнуло что-то вроде удивления и испуга. По-видимому, неприглядный вид хутора подействовал на него удручающе. Он не был в нем года два. Разваливающиеся птичники и свинарники, разбитая черепица на крышах, словно уменьшившийся в объеме, приникшей к склону балки сад – все это, как гневный укор нерачительному владельцу, немо взывало о помощи.

– Э-ге-ге! Вот так-так! – неопределенно воскликнул Иван Маркович и, отвернувшись, яростно сплюнул.

Уже вечерело. По балке, крадучись, ползли скучные тени. Из степи долетали крики погонычей. Тавричане заканчивали сев кукурузы, подсолнечника. В степи теперь хозяйничали они.

Адабашев не пошел осматривать ни машинный сарай, ни пустые амбары, ни другие постройки, не обнаружил желания заглянуть в распускающий нежную листву сад. Он все время курил, доставая из золотого портсигара папиросу за папиросой, и брезгливо топырил мясистые губы.

Несмотря на позднее время, он велел отцу тотчас же позвать старосту Петра Никитовича и всех хуторян. На приглашение отца – пока тавричане соберутся – зайти в хату и закусить Иван Маркович отрывисто ответил.

– Некогда. Я через час должен уехать, чтобы успеть к вечернему поезду.

И отец не стал его упрашивать. Иван Маркович так и остался сидеть на крыльце пустого дома с заколоченными окнами и ожидать тавричан. К немалому удивлению отца, они собрались очень быстро, а Иван Фотиевич Соболевский явился чуть ли не первым. Он весело отдувался и был красен лицом, как разрезанный спелый арбуз. Прозрачно-светлые выпученные глаза его смотрели смело и хитро.

Тавричане подходили к Адабашеву здороваться, протягивали руки, но он делал вид, что не замечает этого, и только небрежно кивал.

Петро Никитович суетливо и грузно топтался вокруг Адабашева, заискивающе похохатывал, лебезил, приглашал «на вареники»; Иван Фотиевич что-то рассказывал о затянувшейся весне и запоздалом севе, о том, что арендуемая адабашевская земля стала скупа на урожаи и не окупает вложенных в нее средств, что «дуже гарно, що вы, Иван Маркович, перестали заниматься хлеборобством и що треба скинуть хоть трохи арендную плату».

Отец присутствовал при разговоре, но не вмешивался и только слушал. Панченко и Иван Фотиевич бросали на него все более неприязненные взгляды, видимо, считая его доносчиком и хозяйским прихвостнем. «И хочь бы было за що, а то так – за здорово живешь», – как бы говорили их глаза.

Молодой Адабашев вдруг перебил болтовню старосты. Зажигая очередную папиросу, резко заговорил:

– Вот что, господа хохлы, вы мне тут меду не заливайте и очков не втирайте. Если вы сейчас не свезете расхищенный инвентарь, я завтра же на всех вас подам в суд. Будьте уверены – судьи и адвокаты у меня найдутся, какие надо. И я сразу припру вас к стене! Понятно? Вот вы, – ткнул Иван Маркович пальцем прямо в толстый, выпирающий, как бочка, живот Петра Никитовича, – вы – староста и будете отвечать за кражу вдвойне, как лицо ответственное, должностное… Поэтому предлагаю вам подумать…

– Та мы що… Та мы ничого, – разом загудели тавричане. – Та хто вам доказав? Та мы ж ваших сиялок и не бачилы… Це вам садовник набрехав…

Иван Маркович досадливо поморщился, крикнул:

– Не хотите, значит, свозить краденое?!

– Та мы… та що…

– Ладно, господа хохлы… Я сейчас уеду. Не хотите по-хорошему? Тогда…

Хозяин встал, огляделся.

Иван Фотиевич и староста торопливо зашептались.

– Иван Маркович, – сияя выпученными глазами, миролюбиво и заискивающе заговорил Соболевский. – Мы ось що надумалы. Мы купимо у вас що е из инвентарю и уси постройки гамузом. Тильки писля обмолоту. Писля ссыпки хлиба? Як вы на це дывытесь?

– Вы мне уплатите сначала за две сеялки и за плуги, тогда я соглашусь, – усмехнулся Адабашев. – Будем считать, что никакой кражи не было. Ведь хуже, если я завтра же пришлю сюда исправника и полицию.

Панченко и Соболевский вновь быстро переглянулись.

– Лады. Мы тут посоветуемся, – заговорил Петро Никитович. – Надо же всем обчеством обмозговать, порешить…

– Потом и порешите… Я ждать не могу. Если согласны – говорите. Нет – я уезжаю. Я знаю: сеялки вам были нужны, вы их и взяли. Кто – я не допытываюсь. Все вы тут воры! Пожалуйста, забирайте не только сеялки, но и все, что есть в сарае. Только деньги – на кон!

Иван Фотиевич сиял. Он не думал, что явно скандальное дело с присвоением чужого имущества решится так просто.

Тавричане и Иван Маркович поторговались с полчаса и тут же заключили сделку да еще скрепили ее изрядным магарычом.

Но хозяин выпивать с хохлами не стал и, получив за украденный инвентарь сразу всю сумму, немедля потребовал подводу, заторопился на станцию. Все окончилось самым благополучным образом. Осмелевший Панченко, считавшийся на хуторе просвещенным старостой, предъявил Адабашеву новую просьбу:

– Продайте нам и дом, Иван Маркович. Мы откроем в нем школу, бо нашим хлопцам далеко ездить учиться, аж на Каменный Мост – за пятнадцать верст.

– Ну, вы хотите – мед, да еще и ложкой. Об этом пока не будем говорить. Я сам еще буду жить в доме, – возразил хозяин и опять недобро усмехнулся. – Я пока не знаю, что вы тут наделали с моей землей. Займусь этим. А то получится так – я приеду, а вы скажете: земля наша и мы тебя не знаем.

При этих словах староста и вслед за ним все тавричане неискренне и угодливо засмеялись.

– Осенью мы произведем перемер и новое межевание земли, – сказал Иван Маркович. – Я пришлю землемеров и, если обнаружу, что вы залезли в мою землю, тогда держитесь!

На душе отца было тягостно. Состоявшаяся между Адабашевым и тавричанами скоропалительная сделка говорила о том, что дни старой экономии сочтены и следует подумать всерьез, куда уходить из нее, где искать работы и нового пристанища.

В сентябре, когда закончился обмолот хлеба, из Ростова на хутор приехали двенадцать землемеров с теодолитами, астролябиями, цепями и железными вехами.

Землемеры расположились в пустом хозяйском доме вместе с прибывшим с ними управляющим Борисом Гаспаровичем. Двое поселились в нашей мазанке. Это были служащие какой-то землеустроительной конторы. Обращались они с матерью очень вежливо, говорили ей: «Позвольте», «Пожалуйста», «Благодарю вас», «Будьте добры», «Прошу не беспокоиться». Эти слова звучали среди грубой речи хуторян, как музыка, и очень понравились мне. И я в разговоре с отцом и матерью и даже со своими сверстниками-пастушатами употреблял их, чем вызывал у старших поощрительную улыбку, а у сверстников обидный смех…

После перемежевания тавричане, теперь уже с ведома Ивана Марковича, совершили новую сделку – всем обществом купили еще десятин полтораста до этого арендованной земли и придвинули свои угодья вплотную к самому хутору. Дом и сад Адабашева стояли теперь среди черной пашни, как остров среди океана. Небольшой участок земли остался у хозяина, какая-то часть перешла к армянам из большого села Чалтырь. Адабашевское имение распалось окончательно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю