355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Миронов » Мы поднимались в атаку » Текст книги (страница 7)
Мы поднимались в атаку
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:39

Текст книги "Мы поднимались в атаку"


Автор книги: Георгий Миронов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

ЧЕРНЫЕ ДНИ «ГОЛУБОЙ ЛИНИИ»

В ночной теплой темени зловеще горит немецкий блиндаж. Через равные промежутки времени на высоте с треском разрывается очередной снаряд. Враг ведет «беспокоящий огонь» – мстит за очередное поражение: мы сшибли его еще с одной гряды сопок. Теперь будет кидать снаряды до рассвета, такой у него, гада, характер.

Но обстрел обстрелом, а дело надо делать. Приехала батальонная кухня. «Опять эта «гвардии кукуруза»!» – произносит кто-то, но никто не смеется – привыкли к кукурузе и к остроте. Да прислушиваемся к новому снаряду. В батальоне большая убыль личного состава, и повара дают по котелку на брата.

Пологий скат высоты, обращенный в нашу сторону, точно лунный кратер, в больших и малых воронках: три снаряда на квадратный метр! Как острит наш комбат, «три чушки немцу на каждый обеденный стол». Непонятно, как старшина и повар одолели вздыбленные нашей артподготовкой валы. Позавчера, перед тем, как все началось, в окопах побывал представитель Ставки на нашем Северо-Кавказском фронте маршал Тимошенко. Те, кто находился поблизости, передали произнесенные им слова: «А мы ее, эту высотку, с навозом смешаем, путь ваш расчистим!…»

Смешали – это точно, свидетельствую как очевидец! После чудовищной по мощности двухчасовой обработки высота из зеленой стала известково-белой, будто ее вывернули наизнанку. Но враг приготовил сюрприз: на переднем скате расположил лишь боевое охранение. А узел сопротивления – с бетонированными огневыми точками, окопами полного профиля, блиндажами под многослойными накатами бревен – оказался на обратных скатах, куда доставали только минометы да «катюши» с «андрюшами». Мы наверху, на гребне, враги внизу, но как их достать? На вторые сутки удалось «выковырять» их из нор и ям, в которых они думали от нас отсидеться. Неутомимый, башковитый Распоров сообразил: гранаты – вниз, по склону! Фашисты не приняли в расчет русскую смекалку и поплатились. Когда мы «покатили» с горы кучи гранат – они не выдержали и драпанули.

Нам, тем, кто не первый месяц на войне, отлично ведомо: немецкая пехота в обороне упорна, без приказа на миллиметр не отойдет. Но стоит угостить чем-нибудь неожиданным – бегут как миленькие. Видно, решили, что мы применили новое оружие: гранаты сыпались точно из мешков! И вообще после Сталинграда не тот немец пошел: стал нервным, чувствительным к тому, что делается у него на флангах и особенно в тылу. Хотя и не наша заслуга в разгроме врага на Волге, ощутимые результаты этого мы ох как почувствовали!

Вспышка – разрыв недалеко от нас, но мы сидим, едим – бегать ни к чему: как говорят на фронте, от своего снаряда не убежишь. Сонные гитлеровцы формально выполняют приказ. Храпят и косятся на разрыв кони; ездовые суетятся, быстрее двигаются бойцы, сгружающие с повозок снарядные ящики, цинки с патронами, а потом все войдет в бессуетный, проверенный войной ритм – до следующего разрыва.

Наш медико-санитарный взвод поест, и каждый отправится на выполнение задания. Мне надо наконец найти Хвичию, разведчика, который пропал вчера ночью. Ждали, сам вернется, а теперь надо искать. Он либо тяжело ранен, либо убит. Днем ползать бесполезно и опасно: снайперы уложат сразу.

Командир взвода лейтенант медслужбы Вершков ест обстоятельно, вдумчиво, так он делает все – раненых перевязывает, ползает под обстрелом, разговаривает с нами и начальством. Он мордвин или чуваш по национальности, толстощек и добродушен. Но если увидит, что кто-то трусит, боится ползти под огнем за раненым, становится язвительно-ехидным, даже злым. Однажды (это было до меня) дядя Ваня замешкался, и военфельдшер пополз сам. Ловко, привычно вытащил раненого, но потом неделю пилил санитара, правда, с каждым днем благодушнее.

Мне жаль раненых. За редким исключением они очень волнуются при обстрелах и стараются поскорее выбраться из зоны огня. Страшно беспомощному человеку вторично получить пулю или осколок.

Мы поели, покурили и встаем. Блаженные минуты расслабления, душевного и физического отдыха кончились. Беру свою увесистую брезентовую сумку с перевязочными материалами, надеваю через плечо, на другое вскидываю автомат.

– Юра, помнишь, куда тебе идти? – спрашивает-напоминает Вершков.

Так точно, товарищ лейтенант.

– Ну, давай двигай. Поищи его в кустах шиповника, возле бетонированного бункера. На исходе ночи оттуда вроде кто-то кричал.

– Будет сделано, товарищ военфельдшер.

– А сумку оставь, возьми индивидуальные пакеты, бинт.

Верно, дельный совет. С сумкой одна маята. Сначала иду пригнувшись, а когда над головой проносится слепая пулеметная очередь, ложусь и ползу. Позади переливается зарево – горящий блиндаж здорово поможет ориентироваться при возвращении.

Попал я в санитарные инструкторы случайно и, считаю, ненадолго. Когда лейтенант Новожилов узнал, что я уже воевал, он стал меня уговаривать перейти к нему в пулеметную роту. Заманчиво, только Вершков обидится и слушать оправданий не захочет. Но я решил: подаюсь в пульроту. Кто важнее на войне – санитар или пулеметчик? Ясно! Пришлют на мое место девушку, а с «максимом» никакой девчушке не управиться. Вытащу Хвичию и добьюсь перевода, мне не откажут.

Да, в санинструкторах я человек случайный, вроде долг медицине выплачиваю. Уже два месяца. С таким ранением, как у меня, прежде давали инвалидность, теперь «ограниченную годность». А произошло это так. В Тбилиси на батальон выздоравливающих при запасном полку налетели «покупатели»: набирали из нашего брата – «недолеченных и ограниченных» – слушателей на курсы армейских счетных работников и санинструкторов. К интендантам я относился с высокомерием окопника и поругивал их, так что «бухгалтерство» отпадало начисто. А вот перед медиками был в долгу и симпатичному военврачу майору Гуревичу дал согласие стать санинструктором.

К лету по окончании трехмесячных курсов на недавно введенные погоны мы пришили по широкой малиновой лычке старших сержантов. Уже «медиком» я снова очутился в пехоте, в стрелковом полку гвардейской дивизии, воевавшей на Таманском полуострове

Дивизия участвовала в освобождении станицы Крымской. Теперь перед нами «Голубая линия» – сильно укрепленный рубеж, простирающийся от моря Азовского до моря Черного.

В первом же бою, когда взвились ракеты и раздались свистки, зовущие в атаку, я вместе с командиром стрелковой роты, к которой был прикомандирован, вылез из окопа и побежал по полю. Близкий разрыв заставил обоих залечь, и удивленный ротный спросил меня:

– А ты зачем здесь?

– Как «зачем»? Воевать…

– А ну марш назад… медик! Твоя война – после всех идти и раненых подбирать. А ты лезешь, куда не просят. Чему тебя только учили! Если хоть одного раненого на поле оставишь, под суд пойдешь. Не посмотрю, что хромой и кровь проливал.

Впереди матросы и пехотинцы бьют из захваченного немецкого орудия, но меня к ним не пускает окрик ротного. Я сознаю, что он прав. Благородно и человечно оказывать помощь раненым, но такая работа не для меня: привык быть там, «где война», приучен стрелять, ходить в атаку, а не сшиваться за чьей-то спиной. Решено: за Хвичией ползу, а потом все – подаюсь в пулеметчики. У меня ограничение на полгода, половину срока я честно ползал за ранеными, перевязывал, вытаскивал их с поля боя, эвакуировал в тыл.

Полыхает блиндаж, кидает фашист снаряды, Ползу среди воронок, мимо искромсанных нашей артподготовкой окопов, чужих трупов, разбитого оружия, минуя рваную проволоку, ямы от блиндажей и дотов.

Хуже нет в работе санинструктора выходов после боя на нейтралку, когда отсутствует разграничительная линия фронта. Запросто можно нарваться на разведку обороняющихся, на их санитаров, которые под охраной солдат собирают своих раненых и убитых.

Ползу, держа автомат перед собой, огонь могу открыть в любой миг. Странным красно-желтым огнем ночного пожара хорошо подсвечены склоны сопки. Где-то тут огромная бетонированная яма, наверное, для снарядов, но почему-то без перекрытий, как бы не ухнуть туда. У нас рычат моторы то ли грузовиков, то ли танков; с немецкой стороны властный командный голос, слышны тяжелые удары – похоже, наши бомбят их тылы. Можно ползти дальше. За яму лезть не надо – там участок, выделенный Вершковым для дяди Ваниных поисков.

Стрекоча, точно швейная машинка, прошел бомбить У-2. На них летают девчата.

Вдруг сквозь тарахтение «кукурузника», стрельбу по нему – голос не голос, а стон:

– Э-э-э… э-э-й! – так кричат горцы, слышал в какой-то довоенной кинокартине. И опять: – Э-э-й, дру-у-уг!

Все во мне переворачивается: так чаще всего обращаются солдаты, Это он! Ползу на голос и слышу: чья-то рука отводит затвор нашего автомата.

– Стой, кто-о-о? – голос-стон.

– Свои, Хвичия! Я за тобой пришел. Это Юра, санинструктор.– Солдаты в батальоне знают и зовут меня по имени.

– Какой Юра, санытар? – сомневается разведчик.

– Санитар.

– Тогда иды скарэй, дорогой, иды, иды. А то немцы ползут, захватыт могут… спасай, друг Юра!…

Ясно, потерял сознание. Но только теперь, когда появился свой. Не до осторожности, перебегаю к нему – и очередь из МГ. Густо понеслись над головой цветные пчелки, будто возле затылка и спины сковородкой горячей провели – взмок весь. Возьми пулеметчик влево и ниже, вколотил бы нас в осколки бетона, в колючки держидерева. Не обошло фронтовое счастье. Взваливаю разведчика на себя и, пригибаясь, шагаю к своим, пока фашисты не кинулись в погоню. Хвичия легкий, или мне сгоряча кажется? Вот раненую ногу я натрудил, надо передохнуть.

Позади треск сучьев, перебежка, камни из-под ног. Отодвигаю враз потяжелевшего Хвичию, пристраиваю автомат. Плохи дела: это немецкие автоматчики, они по ночам шастают по нейтралке – добивают наших (да и своих – тоже) тяжелых, вытаскивают документы у мертвых. Шакалы! С Хвичией на спине мне не уйти, могут подстрелить или даже схватить. Жду. А они почему-то не идут. Может, гитлеровского санитара прикрывает пулеметчик? Отчего-то санитар-немец видится пожилым человеком в окулярах, не озверевшим, как молодые гитлеровские волки. А если он не добряк в металлических очешках, а человек-автомат, педантично выполняющий подлый приказ уничтожать русских раненых? Все-таки перевожу предохранитель ППШ на одиночную стрельбу. Крепко в наше поколение внедрена вера в добрые начала в человеке. Очередью я перережу очкарика, а одной пулей только подстрелю. Риск есть, но без веры жить не хочется. У нас все по-другому: пока раненый последнее «мама» не выдохнет, спасай даже с риском для собственной жизни.

Ползут с нашей стороны. Миляга Вершков забеспокоился, что долго не появляюсь.

– Жив?

– Порядок, лейтенант!

– А Хвичия?

– Без памяти, но дышит.

– Ползем, я помогу.

– Спасибо за выручку.

Хвичия приходит в себя в окопах. Вершков осматривает, перевязывает.

– От таких ран,– негромко говорит он,– умирают, но, если Хвичия сутки с пулей в животе продержался, был готов стрелять,– выживет. Сильный парнишка, с фронтовой закалкой.

Вершков спешно везет разведчика в полковой медпункт.

К исходу ночи нас сменяет другая дивизия – «родная сестра» нашей, из того же гвардейского стрелкового корпуса. Теперь она будет наступать, чтоб враг не имел передышки, а мы на две-три недели отойдем в ближний тыл – на доформировку и учебу.

Вершков не только сердится, когда я докладываю, что перехожу в пульроту и есть на то «добро» комбата, Вершков по-человечески обижается.

– Ты, лопух, хоть бы подождал, когда на место придем,– поборов досаду, говорит мудрый военфельдшер.– А то придется тебе с твоей ногой «максим» тащить на себе. У пулеметчиков повозку-то снарядом разбило…

Я понимаю, что сглупил, но на попятный идти совесть не позволяет, раз слово дал. Прощаюсь с санвзводом; по-солдатски, дулом вниз, надеваю на плечо ППШ, беру свой нетяжелый вещмешок (в нем сотня золотистых короткорылых патронов к автомату, пара чистого белья и мои сокровища: в ненадеванные байковые портянки завернуты справка об образовании и записная книжка с дневниковыми пометками).

Вершков оказался прав: на меня нагружают станок «максима» – его и положено носить второму номеру; первый номер-сержант Ильченко и боец из другого расчета поднимают 32-килограммовый станок за колеса и взваливают мне на плечи. Меня шатает от железной тяжести, начинает ныть нога, но «пищать» поздно. Ильченко мой и свой автоматы надевает на плечо, на спину приспосабливает на ремне щиток, кряхтя, поднимает и кладет на свободное плечо кожух «станкача», а в руку еще берет коробку с пулеметной лентой. Мы движемся цепочкой в наш тыл.

Блиндаж догорает. Батальон вытянулся на дорогу, построился, и капитан Распоров командует:

– Направляющая рота, шагом арш!

В синем ночном мире тишина. В ней тяжелые, размеренно-грозные шаги стрелкового батальона. Как пехотинцы, никто не умеет ходить. Все оружие на себе. Огромные кубанские звезды тепло помигивают на светлеющем небе. Пробегают по нему ножевые лезвия прожекторов. Мы идем по Крымской. Станицы нет – есть развалины, дома без людей. Мертва когда-то богатая веселая Крымская. Враг стремится создать «зону пустыни» – угоняет или расстреливает жителей, сжигает или взрывает дома, электростанции, клубы, больницы, мосты, портит шоссе, специальной машиной разворачивает железнодорожный путь. Как изобретательна мысль фашистов, направленная на уничтожение! Телеграфные столбы порваны толовыми шашками, фруктовые деревья подпилены, чтоб не могли плодоносить… Душная злоба сжимает мою грудь – ненавижу фашистскую мразь. Сбоку дороги стоит и смотрит на нас единственный крымчанин – грязно-белый громадный отощавший котище. Это ж надо: в станице, где жили тысячи людей, теперь бродит одинокий кот, одичалый, точно зверь! Больше ничего вокруг живого: ни мигающих огнями белых домов, ни людей, ни собак, ни скотины.

Жуткие мертвые развалины и истосковавшийся по людям кот. Да как такое вынести и остаться тихим и добрым интеллигентным мальчиком, каким растили меня?!

Позже видел я, как публично после процесса казнили виновников фашистских злодеяний. Тогда говорили о зловещей «душегубке» – замаскированном под хлебный фургон «газвагене». На площади под солнцем уродливо высились скелеты домов и гудело людское море. Пять грузовиков с опущенными бортами подъехали под виселицы, веревки с петлями пришлись как раз возле голов пятерых; стоявших в кузовах машин. Двое были предатели-полицаи, участники массовых казней, остальные – гитлеровцы, среди которых породистой фигурой выделялся фашистский чин, по чьему приказу проводились экзекуции. Он стоял как идол, как нераскаявшееся олицетворение зла, которое творил сознательно и беспощадно. Лаконичные, лишенные эмоций слова приговора разнесло над площадью, дернулись машины, и повисли те пятеро… Но мое сердце не забилось сильнее, хотя публичную казнь я видел первый и единственный, к счастью, раз в жизни. Тяжелая ненависть панцирем ограждала от жалости.

– Иди, котяра, подкормись,– кидаю кусок хлеба. Но вконец изголодавшийся кот хватает хлеб и уносится прочь, палкой вытянув облепленный репейником хвост.

Ни живого звука, ни огонька на бывших улицах бывшей станицы. Подчеркивает тишину ржавый железный скрип на крыше. Пахнет горелым деревом и кирпичом, печеными яблоками. Невиданно жирный бурьян поднялся высоко и победно, вылез на нехоженые улицы.

От Крымской дорога опрокидывается в прекрасную цветущую долину. Мы сходим с гребня, и долина открывается вся – сизая, чисто омытая утренней росой. Игривой змейкой сбегает с плоскогорья дорога и строго простирается до сине-розового рассветного горизонта. Как игрушечные, стоят вдоль белой дороги пирамидальные тополя, толпятся беленые хатки среди сливово-сизой поросли деревьев.

И я вздрагиваю от горячей волны восторга перед всем этим, емко именуемым моей Родиной. За нее сейчас воюю, ее не сделать пустыней.

Мы устало шагаем по еще не пылящей дороге, у нас под ногами расстилается эта драгоценная долина, а мы точно парим над ней. И, подчеркивая вечную сельскую ее красоту, вдали ползет игрушечный поезд с белой гривкой дыма над паровозиком.

Идти мне становится все тяжелее, все труднее подниматься после привалов, чтоб с пулеметным станком шагать в занимающейся жаре. Нога уже не «свербит», как выразился Серега Ильченко, а горит огнем. Приходится думать, как поставить ее, чтоб не оступиться и не упасть. Но как ни берегусь – подвернулась, и я со станком позорно грохаюсь в пыль. Не смог встать – нога подгибается, ее сжигает раскаленный сапог; я лежу и едва не плачу от досады и бессилия.

И смолкло вокруг, охающий Серега притих, Я поднимаю голову – надо мной стоит комбат, могучий 30-летний мужчина, кудрявый и властный, получивший в пехоте два ордена Красного Знамени и полдюжины красных и золотых нашивок за ранения. Из-за моей неловкости застопорилось движение колонны. Капитан разглядывает меня и молчит. Это длится целую нестерпимую минуту, потом он машет рукой и отходит.

Этот взмах кажется мне таким оглушающе пренебрежительным, что я вспыхиваю от стыда и – поднимаюсь. Вместе с проклятым станком. Боль несусветная, но сильнее жжет обида. Я воюю давно, знаю, почем не фунт, а целый пуд фронтового лиха, и снести обиду не могу даже от комбата. И я иду, хромая и шатаясь, но – иду. Меня нагоняет голос капитана:

– Нав-в-ва-лили на человека. Обрадовались, что тащит. Ты бы, Ильченко, ему еще кожух отдал! Ну, народ во вверенном мне батальоне, гуманисты, товарища всегда выручат!…

Дальше я шагаю «пустой», с двумя автоматами. Выручил взводный, понес станок. После привала я отбираю у Сереги кожух:

– Как хочешь, а теперь я его буду носить.

– И за первого номера будешь? – не то с ехидством, не то растерянно спрашивает он.

– Не бойся, первым ты останешься.

На новом месте мы отдыхаем до утра. Уже на следующий день изучаем оружие, занимаемся политучебой, штурмуем сопку, схожую с теми, которые взяли или еще возьмем. Главным в подготовке к боям стали дивизионные учения с боевой стрельбой и обкаткой нас танками, чтобы ребята из пополнения и мы, «старички», не «болели» танкобоязнью. На Курской дуге развернулось мощное наступление, первое большое наступление летом,– и нам негоже отставать.

Предстоит идти в атаку за огневым валом, прижимаясь к разрывам. «Не бояться своих снарядов, чем ближе к ним, тем меньше жертв: немец не успеет после артподготовки прийти в себя и организовать сопротивление»,– повторяли командиры.

И вот утро. Грохочут пушки, потом-без паузы – взлетают ракеты, раздаются свистки. Вылезаем из окопов. Впереди живая стена дыма и огня, нам идти к ней и за ней в полусотне метров. Вроде не страшно, уверены в мастерстве служителей «бога войны». Мы с Серегой выставляем «максим» на бруствер, беремся за широкую дуговую рукоять станка и катим пулемет за стрелками. Разрывы отступают перекатами. Забрасываем гранатами траншею, врываемся в нее, движемся дальше. До второй остается сотня метров, когда сбоку, из овражка, вырываются танки и наискось несутся на нас.

Что делать? Цепь секунды колеблется. В чистом поле танки передавят всех. В настоящем бою, конечно, а не в учебном, как сейчас. Недаром наша пехота считается лучшей в мире, да еще фронтовая мудрая пехота. Сразу несколько решительных голосов раздается в цепи, покрывая надвигающийся рев танков; кричат не только офицеры, сержанты, но и солдаты:

– Впере-о-од! Только вперед! Хлопцы, бегом в «немецкую» траншею! Ребята, за мной, быстро-о-о!

Стрелкам легко выполнить команду. Хуже нам, пулеметчикам. Мы катим «максим», срывая дыхание, пот заливает глаза, некогда стереть его. На беду моя подраненная нога попала в сурчиную ямку и застряла. Боли я не чувствую – в голове другое: успеть, успеть! Вырываю ногу из сапога, и мы несемся дальше – на двоих три ноги в сапогах, одна в портянке… Как говорила когда-то мама, было бы смешно, если бы не было так грустно. Хромаю я здорово. Мы понимаем, что из-за моей ноги не успеваем, что «тридцатьчетверки» настигнут нас раньше, чем мы спрыгнем в траншею. Конечно, не вопрос жизни нашей с Серегой решается: не станут же давить свои танки! Дело в солдатском, воинском престиже: выдержим ли в учениях, максимально близких к боевой обстановке?

Головной танк мчится, как озверелый: возможно, парней в машине охватил боевой азарт, они к тому ж плохо видят в танке – вдруг сомнут?… Рев бьет по нервам, и никто нам не может помочь. Потому что боевое оружие, пулемет бросить – это нам и в голову не приходит!

Выручают «виллисы», стремительно появляющиеся в этой сумятице словно из-под земли. «Тридцатьчетверка», которая неслась на нас будто слепая, круто тормозит метрах в двадцати. От переднего «виллиса» идут двое – в генеральских кителях, со множеством орденов на них. Черти танкисты нас не видели, а начальство разглядели…

Мы оба вытягиваемся у своего пулемета по стойке «смирно». Пехотинцы прихлынули от окопов, и наш расчет, оба генерала и еще подъехавшее начальство оказываемся в центре живого круга. Они были разительно разные: генерал-майор – темноволосый, невысокий, даже хрупкий, а генерал-полковник высок, плотен, в пенсне. Когда он снимает фуражку, чтобы платком вытереть лоб, я вижу, что он бритоголов, «под Котовского», как говаривали в войну. Маленького генерала я знаю – это наш комдив Борис Никитич Аршинцев, участник трудных оборонительных боев прошлого лета, о нем я читал в «Красной звезде», когда лечился в госпитале; за те бои наша знаменитая по гражданской войне Иркутская дивизия получила «гвардию». Осенью вместе с другими соединениями дивизия форсирует Керченский пролив и высадится в Крыму. Комкор Аршинцев, Герой Советского Союза, погибнет у Камыш-Буруна, ныне поселок Аршинцево.

– Вы скажете, товарищ командующий? – спросил высокого генерала комдив.

Теперь я знаю, кто второй генерал! Это знаменитый Иван Ефимович Петров, герой обороны Одессы и Севастополя, командующий фронтом. Голос у него неожиданно негромкий, глаза за стеклышками пенсне пронзительные и даже как будто лукавые.

– Сегодняшние боевые учения, товарищи,– говорит генерал знакомо мне, по-домашнему, по-довоенному протирая платком пенсне (так же протирал стекла очков отец),– должны завершить отработку трех важных компонентов современного боя. Это, во-первых, наступление пехоты непосредственно вслед за артиллерийским огневым валом, на минимально допустимом к разрывам расстоянии. Мы с вашим командиром дивизии считаем, что с этой трудной задачей вы справились успешно. Смело и решительно атаковали, не усомнились в боевом мастерстве артиллеристов, которые, в свою очередь, мастерски провели переносы огня. Считаем, что в целом вы, друзья мои, решили верно и вторую нелегкую задачу, когда решительным броском вперед достигли укрытия, чтобы принять бой с танками в условиях, выгодных вам, а не противнику, и поражать его машины; с помощью гранат и бутылок с горючей смесью. Мы не склонны расценивать как чрезвычайное происшествие эпизод с пулеметчиками…

Тут все оглядываются на нас с Ильченко, мы краснеем и смущаемся, не зная, что скажет дальше комфронта.

– …Потому что они не растерялись, держались по-солдатски, мужественно и умело, хотя обстоятельства сложились не в их пользу…– И генерал Петров усмехается.

Мы с Серегой облегченно вздыхаем, а все вокруг смеются – освобожденно, необидно.

– Остается отработать,– заключает командующий, когда смех угасает,– обкатку вас, сидящих в траншеях, танками. Помните: надо держать нервы в кулаке. Воину, который надежно зарылся в землю, танк не страшен, наоборот, он сам теперь легко уязвим… В предстоящих решающих боях по освобождению Таманского полуострова вы, как и раньше, покажете образцы высокой воинской выучки, смелости и мужества. Командование уверено, что врагу не отсидеться за бетоном «Голубой линии».

Все хлопают в ладоши и идут к недалеким окопам. Я кидаюсь за злосчастным сапогом.

Снова ревут моторы «тридцатьчетверок», и они принимаются «утюжить» окопы. Мурашки начинают ползать по спине, когда резко отдающая соляркой, выхлопными газами, нагретым железом громадина с лязгом крутится над головой, а из-под гусениц хлещут струи земли. Выплевывая землю, протирая забитые пылью глаза, я выбираюсь из завала и одну за другой кидаю на жалюзи танка две деревянные чурки, похожие на противотанковые гранаты. Из соседних окопов тоже летят вслед машинам деревяшки. Под гимнастеркой скребут потное тело комья земли, засыпавшейся за воротник, от танкового чада ломит голову, но настроение приподнятое: страх ушел. Окоп – солдатский дом родной – не выдал, я в который раз превозмог себя на жизненном пути, на дороге к далекой победе.

Пополненные солдатами из госпиталей, молодежью, снова приходим на передовую. Пулеметы лежат на ротной повозке, а мы освобожденно шагаем, отягощенные только автоматами. Правее осталась печальная Крымская, наш путь – к высотам, прикрывающим Новороссийск.

Темная ночь предпоследнего дня августа. Неслышно взблескивают разрывы, и не сразу доносят удары вода и земля. Наши бомбят немецкие переправы в Крым. Будто полируя глазастые звезды, снуют прожектора по небу. Начался подъем к сопкам – они чернеют, загораживая собой звездную россыпь. На фоне черного в белых звездах неба только так и различишь горы во мраке. Они покрыты лесом, среди них та, которую нам штурмовать,– высота 195,5. Увидим ли мы, наконец, море? Оно тоже станет наградой нам, когда выйдем к нему, освободим его берега. Долой вражескую «Голубую линию», да здравствует наше синее Черное море!

Батальон остается в овраге, а комбат и командиры рот со связными идут вперед. Лейтенант Новожилов берет с собой на командирскую рекогносцировку меня. Комбат, точно кошка, видит в темноте, шагает широко, быстро, мы еле поспеваем. Выходим к штабному блиндажу батальона, который будем сменять. Нас ждут.

– Это ты, Распоров? – раздается приглушенный бас.– Зайдем на минуту в блиндаж.

Вскоре комбаты, укладывая карты в планшеты, выходят, и наш досадливо вздыхает:

– Да-а, потери у тебя чувствительные. Огрызается немец, как перед смертью…

Чтобы фашист не догадался о смене частей, пульрота поставит «максимы» туда, где они находились у предшественников; сохранится режим огня. В той пулеметной роте осталось два «станкача», потери в людях до трети состава. Сообщив об этом, лейтенант, как давеча комбат, вздыхает и велит бежать за ротой, вести ее сюда.

На новом месте мы «обживаемся» сутки. В окопах, блиндажах полно народу. Раньше задолго до наступления наши «боги войны» замолкали – экономили снаряды. Но мы видим, как растет мощь заводского, трудового тыла: едва тявкнет немецкий миномет или батарея – наши пушки обрушиваются на врага с невиданной яростью. Противник давно замолчал, а наши все колотят,

Наступает 1 сентября 1943 года. Если бы не война, я бы учился на 2-м курсе института или университета, но теперь у меня и миллионов моих ровесников фронтовые университеты. В темноте подъезжают к оврагу кухни с крутой мясной рисовой кашей. Мы приятно удивлены: для нас и колхозный тыл старается – хватит, поели кукурузы.

Еще не взошло солнце – начинается артподготовка. Два часа грохочет. Над высотой бомбардировщики кидают черные, кувыркающиеся на лету бомбы. Стремительные штурмовики безвозбранно делают заход за заходом. Залп «катюш».

И – тишина. Неожиданная, таящая грозу. Над окопами – ракеты, ракеты; резко рвут воздух свистки. Солдаты кричат «ура!» и поднимают над бруствером чучела в напяленных на них шинелях и касках. Но не вылезаем. Проходит десять, пятнадцать минут – сколько нужно уцелевшим фашистам, чтобы под окрики офицеров и унтеров вылезть из-под накатов, бетона наверх, в окопы и вцепиться в пулеметы, автоматы, винтовки.

Но внезапно для них огонь обрушивается снова: не кончился еще русский сабантуй. Заревела «катюша», поддержал «лука» – сверхтяжелый реактивный миномет, чьи снаряды порой летят вместе с ящиками, видные в дымном воздухе. Самые опасные, не предвиденные прусскими генералами 20 минут огня.

Позади, на фронтовом КП, генерал Петров смотрит в стереотрубу. Представитель Ставки маршал Жуков давно уехал, но солдаты говорят, что он никогда еще «даром не приезжал» и «там, где был Жуков, фашисту крышка». Снова ракеты, уже других цветов, снова свистки – теперь зовут нас!

Ставим пулемет на площадку и поверх бегущих стрелков начинаем бить по тому месту, где были окопы врага, а сейчас месиво бетона, железа, дерева, земли, вражьих тел. Цепь углубляется в кустарник. Снимаем со станка кожух, я взваливаю его на плечо, Сергей хватает патронные коробки. Идем как по бурелому – леса живого уже нет. На новой позиции укрепляем кожух на стволе опрокинутого снарядом дерева и – без станка, без щитка – прочесываем огнем склон, куда сейчас подберется цепь, смело поспешающая за огневым валом. Задыхаясь, карабкаемся по крутому склону, останавливаемся, стреляем, снова вперед, и неотвязно, как предчувствие, жжет мысль: увижу ли наконец желанное море с вершины сопки 195,5.

Мы на гребне. Откидываю налезшую на глаза каску и вижу даже своими совсем не зоркими глазами безбрежную веселую синь. Море, мое море! Сюда я приезжал в пионерские лагеря, густо населявшие берег,– в Джубгу, Геленджик. Приезжал пацаном, потом подростком – загорать, купаться, ходить в походы, жечь костры, а теперь выпало солдатом освобождать этот райский край. Отнять у фашистов нашу землю и наше солнце, «Голубую линию».

Что– то толкнуло в бедро, и я валюсь на землю. Слышу чуфырканье осколков, бессильно падающих после разрыва моего ли, другого ли снаряда. Вот и все -увидел море, а до него не дошел. Серега перевязывает меня и успокаивает. А меня тоска берет: опять госпиталь, ночи без сна, полные чужой и своей боли, стонов, пропитанные душным запахом лекарств и страданий, а когда рана станет заживать,– короткие безгреховные романы с медсестрами, мечты о своем батальоне, который там, где грязь, кровь, где убивают, но без чего нет для меня моего будущего.

Прощаюсь с Сергеем. Надеваю на шею автомат, беру вырезанную другом палку и, подпираясь ею, делаю первый, самый страшный шаг. А Серега строчит из нашего с ним «станкача», ему уже не до меня, пути наши разошлись: он – боец, я – будущий ранбольной, обитатель госпиталя.

Бреду и все оглядываюсь – дымит высота 195,5, с которой мы увидели море. За ней еще высоты, но наших не остановить теперь, когда море – вот оно, а за ним новый рубеж – Крым.

Вся в дыму высота, вся в огне.

– Эй, товарищ, где тут воюет гвардия?

Оглядываюсь: два лейтенанта, в новеньких гимнастерках и ремнях, с чемоданчиками, с шинелями через руку, явно из училища, схожие друг с другом, только один – светлый, другой – темный.

– Дивизия в бою,– отвечаю я,– дерется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю