Текст книги "Мы поднимались в атаку"
Автор книги: Георгий Миронов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
А между тем, враг подходил к Москве, блокировал Ленинград, через Ростов рвался к кубанской пшенице, кавказской нефти.
Мы стоим в боевом строю. Двери и окна в горкоме комсомола открыты настежь, хотя растерянности не заметно.
Мощная танковая группа генерала Гудериана захватывает город за городом, сокрушая нашу оборону или отбрасывая наши части. Нелепые слухи будоражат обывателей. Иные сорвались с места и понеслись в эвакуационном потоке. Кое-кто, поверив в скорое падение Москвы и Ленинграда, в «крах большевистского колосса», затаился, выжидая, что же будет. А большинство пошло на строительство рубежей, работало на оборону, и как работало!
Стоит в строю наш комсомольский батальон. Триста ребят и десяток девушек-санитарок. Мы еще в гражданской одежде, но уже с винтовками, с обоймами патронов в подсумках, с непременными противогазами, с гранатами, засунутыми за пояс. И еще у нас в специальных сумках по две бутылки с горючей смесью – грозное оружие сорок первого года. Вид у всех воинственный.
Рядом со мной – Игорь Королев, сдержанно веселый, собранный. Дальше – Вовочка Шевченко. Он непрестанно поправляет за спиной чехол со скрипкой. Высится Сашка Чесноков, за ним Сенька О.– бледен, сосредоточен, кусает губы, все оглядывается чего-то. Чубатый, широкоплечий, решительный Борис Камышансков стал с другой стороны от меня, правофланговым. Я выше ростом, но Борис не такой лопух, как я, он прирожденный командир, пусть стоит первым.
Раздается команда «Смирно!». С крыльца, как и в первые проводы, сбегает секретарь горкома Гриша Иваненков и направляется к строю. Гриша еще больше похудел, посуровел, стал тороплив в движениях, размашист в шаге – война решительно перековывает наши привычки.
Гриша идет вдоль строя. Для каждого находит особое слово. Знакомым пожимает руку.
И до сего дня Григорий Иваненков идет через мою жизнь, зорко вглядываясь в то, что я делаю.
У каждого в жизни должен быть такой Гриша: старший друг, любящий без сюсюканья, требовательный, спокойный, все знающий. Если у нас что-нибудь не ладилось, говорили: «Пойдем к Грише», или; «Надо посоветоваться с Гришей».
И каждый из нас должен быть готов на каком-то этапе собственной жизни стать для молодых наставником, в чем-то похожим на нашего Гришу.
Он стоит перед зданием горкома и машет нам вслед.
Больше Гришу я не видел. Но не забуду этого парня никогда.
Теперь я вдвое старше его, он мне в сыновья годится. Григорий Иваненков остался для меня молодым навсегда.
С песней мы шагаем – под материнский плач, прощальные крики девчат, медный рев оркестра. Мы ушли на войну, а Гриша на асфальтовом островке у горкома остался. Отправлял нас на войну, но самого его туда не пустили. Я видел в архиве его заявления: просил отпустить на фронт в составе коммунистического полка. В должности комиссара комсомольского батальона. Или политрука роты. Или даже политбойцом. Но только на фронт. Отказали: обязан оставаться там, куда поставила партия. Подчинился. Работал. А как погиб, об этом я узнал не из архива – из легенды. Война, отделив настоящих людей от дурных, не о всех оставила документы.
В строю комсомольского батальона лишь один оказался нестоящим человеком – Семка О. Он не был ни убит, ни ранен в нашем единственном бою. Он удрал во время отхода и – пропал, исчез. Как клоп, залезший в щель. Видели его днем, когда наши окопы утюжили фашистские танки. Встречали его в сумерках, когда фашист немного угомонился и только остервенело кидал мины – мстил за то, что прорвать оборону так и не сумел.
А потом О. испарился, пропал без вести. И не в бою, а во время затишья! (Не называю фамилии – не хочу бросать тень на семью. До сих пор не могут прийти в себя родители, славные старики, потомственные рабочие. Брат воевал в разведке, сестра была радисткой.)
Семка пробрался в город и спрятался: он стал дезертиром.
В городе действовали наши парашютисты-диверсанты, сражалось плохо вооруженное, но отважное подполье, в нем было много Семкиных ровесников. Ему же на всех, кроме себя, было наплевать. Он решил стать нейтралом: ни за фашистов, ни за Советскую власть. Но есть-то надо – и Семка устроился на какой-то заводишко, получил продовольственную карточку.
Верно, он не пошел в «русскую вспомогательную полицию», не сунулся в газетку «Свободный Богоявленск», которую издавал на немецкие деньги прохвост из бывших русских, словом – не стал откровенным предателем. Но как поется в старой революционной песне: «Кто не с нами, тот наш враг». Произошло с Семкой то, что должно было произойти.
Оккупанты крутили для жителей захваченного города сбои фильмы: о победах на западе, о бесчисленных одолениях па востоке, стремясь убедить их, что вот-вот поставят на колени Советский Союз, о непобедимых и рыцарственных арийцах, «благородных» и чуточку сентиментальных. В кино Семка познакомился с девушкой, они стали встречаться, и наконец, он сделал ей предложение. Оно было принято.
Семка был видный из себя парень – статный, красивый, самоуверенный, неглупый, с хорошо подвешенным языком. Он не отступился, когда узнал, что его избранница – дочь бургомистра, привезенного фашистами в их обозе. На свадьбе молодым вручали шикарные подарки; гитлеровские офицеры, приглашенные господином бургомистром, целовали ручки невесте и дамам, кричали: «Прозит!», «Будь сдороф, Семьен!», «Горко!». Семка вставал, кланялся, благодарил.
Родители его эвакуировались с заводом, брат и сестра воевали – молодая чета поселилась своим домком на Семеновой жилплощади.
Почему я вспоминаю о подонке Семене? Почему луч моей ненависти высветил из прошлого эту жалкую личность? Но ведь он был нашим соучеником! Хочется вдуматься в природу этого явления.
Саша Чесноков, сидевший с Семкой за одной партой на «Камчатке», в том первом и последнем бою был контужен, полузасыпан в окопе танком, взят в плен. Окрепнув, удрал из шталага – лагеря для военнопленных, добрался до Ленинска и доверчиво явился к другу и однокашнику…
То, о чем я пишу сейчас, стало мне известно после войны. И гордость моя по сей день за своих ребят, за девочек. Один только Сенька ушел от нас кривой путаной дорожкой измены.
Юра Ложкин, из-за перитонита застрявший в оккупированном городе, звал Семку к партизанам, стыдил, проклинал – и в результате получил не без его «протекции» повестку на «добровольный» отъезд в Германию. Там, на сталелитейном заводе в Руре, ни один саботаж «восточных рабочих» не обходился без Юры.
Скромнейший Толик Швец сгорел в танке, не желая сдаваться врагу.
Вовочка Шевченко бесстрашно пошел с матерью-еврейкой в смертный ров.
В боях за Родину погибли Игорь Королев, Борис Камышансков, Спартак Данильченко, Паша Олейник, другие мои одноклассники.
Лишь Семка О. очутился на той стороне. Один из нашего класса, один из школы, один из батальона! Во всем нашем славном Ленинске мерзавцами, вроде О., оказались единицы.
Потому что мое поколение пошло на войну с мировоззрением завершенным, изменить которое были не в состоянии никакие общественные катаклизмы. Мы не могли бы жить при ином строе – только при советском. Не могли исповедовать иные идеалы, кроме коммунистических. Не желали знать другого флага, кроме красного. Не могли петь иной гимн, кроме «Интернационала». Звезда и серп с молотом были единственными святыми символами для нас.
Наверное, и Семка О. до поры разделял эти чувства и привязанности. До тех пор, пока не увидел, что от одной ненависти немецкие танки не горят, и злоба к врагу еще не может обращать в бегство его автоматчиков. Для того чтобы убить фашиста, надо выйти с ним на бой, рискуя своей жизнью. И вот тогда-то выше всех идей и лозунгов он поставил свой элементарный обывательский личный интерес.
Саша и Семка дружили с младших классов. Помню так отчетливо, будто школьное детство кончилось вчера. Класс, средний ряд, последняя парта: шумливый, небрежно одетый Сашка и Семочка – аккуратный, в рубашке с белым отложным воротничком, ухоженный, воспитанный. Мать тянулась из последних сил, совмещая работу на заводе и по дому. Семочка был в семье младший, его освободили от забот – учись, ходи в кружки, занимайся спортом. На окопах обнаружилось: не умеет себя обслужить, девочки забирали у него носовые платки, рубашки, носки и стирали – упрашивать, улыбаться, кокетничать «аристократ» умел преотлично. Все годы он был тенью Сашки, и Чесноков по-своему его любил.
…Сашка постучал в окошко тихо, осторожно. Был комендантский час, по улицам цокали подкованными сапогами немецкие патрули да полицаи, но они колотили в двери прикладами. А тут стучал человек, который не хотел, чтоб услыхали посторонние. Семка подошел к окну:
– Кто там? Что нужно?
– Тихо, это я, Семен. Саша Чесноков. Открой!
– С тобой никого?
– Один.
– Я сейчас, сейчас.
Разбудил молодую женушку, пошептались, пошел к двери, не открывая, выспрашивал:
– Так ты один? А почему к матери не пошел? Чем у меня надежнее? Ничего не значит, чья она дочь. Немцы ни с кем не церемонятся.
Но все же открыл.
Саша был в изжеванной шинели, драных сапогах, черный, измученный. Просил укрыть хоть ка ночь. Ради старой дружбы.
– Заходи,– сказал Семка.
Он дал приятелю умыться, покормил, уложил спать. Тот мгновенно уснул. Семен тихо выскользнул из дома и воротился с немецкими автоматчиками…
Когда наши освободили город, Семки там уже не было: с новыми хозяевами удрал на запад.
Я не смогу описать бой комсомольского батальона от начала до конца. Запомнились эпизоды.
…Мы обосновались на позиции ночью. Иду и мечтаю об одном – лечь хоть на сырую землю, уснуть, без еды, без чая,– только бы забыться, сил нет больше.
Но командир взвода вызывает меня и Сашку и приказывает следить за противником. И сверх усталости, измучекности является то, что, наверное, делает из мальчишки солдата: перед приказом все твои физические и нравственные муки теряют значение, война не станет ждать, пока ты отдохнешь, поешь, придешь в хорошее настроение.
– Есть! – козыряю я.
– Есть! – повторяет Саша.
Небо над нами звездное, ясное, показывается из-за горизонта большая медная луна. В немецких окопах возня, долетают слова каких-то команд, лязг оружия, смех; порой постреливают из винтовок, короткими очередями из автоматов и МГ, методично взлетают ракеты.
Там тоже прислушиваются к тому, что происходит в наших окопах. Трудное, особенное напряжение войны передавалось нам.
– Тебе не страшно? – спрашивает Саша.– Мне – нет!
– И мне,– честно признаюсь я.– Знаешь, я понял, почему: когда надеешься на друга, ничего не страшно.
– Спасибо, Юрка,– просто и тепло, без всегдашнего ерничества говорит Саша.
Близится рассвет, становится совсем прохладно, знобко. Кажется, надо всем миром висит гулкая фронтовая тишина.
В немецкой стороне бьет пушка. Снаряд, прошелестев, ухает за окопами. Воплем отзывается разрыв среди деревьев недальней рощи. Слитным орудийным ревом откликается вражеская оборона. Сплошной гул тяжелых взрывов наполняет округу. Тугой воздух ударяет в легкую дверь блиндажа, где спят ребята, настежь распахивает ее.
– В ружье! – кричу я что есть силы в черную теплую духоту.– Саша, наблюдай за противником!
Ребята ссыпаются с нар. В серых рассветных сумерках Семка елозит по полу, тащит из-под чьего-то сапога портянку.
– Всем занять места для стрельбы! – командую я.
Это не огневой налет, это артиллерийская подготовка. Приходит взводный, распоряжается:
– За командира отделения – Щедров; выставить второго наблюдателя; остальным сидеть в блиндаже наготове.
Я оглядываю всех. Кто пойдет? Ребята напряженно ждут. Кому охота из укрытия лезть под обстрел? Трудно приказывать, мне непривычно в роли командира. Хорошо бы послать Семку – хотя бы за то, что ослушался приказа взводного и разулся на ночь. Но у Семки жалкий вид, и вообще, лучше идти самому, чем посылать кого-то.
– Со мной пойдет боец Камышансков,– уже по-командирски, а не просительно говорю я.
Мы с Борисом надеваем каски, берем винтовки и выходим в окоп.
Наверху все воет и грохочет. Отдельные взрывы сливаются в сплошной, занявший весь мир гром. Велю Саше идти в укрытие, но он остается. До смерти хочется слезть вниз, в блиндаж. Ведь если я выйду из строя, отделение останется без командира. «Трусишь, Юрка?» – одергиваю себя и стараюсь подавить желание спрятаться под накаты бревен.
По временам мы на мгновение выглядываем из окопа: не закопошились ли фашисты. Грохот, рев, тучи вздыбленной земли. Песок скрипит на зубах, за воротом полно земли. Наша артиллерия отвечает. Недальний взрыв швыряет нас друг к другу. Комья земли и камешки, а может, и осколки колотят по каске. Сжимаюсь, вбираю голову в плечи, чтобы стать меньше. Ощущение такое, что вот сейчас в меня вопьется зазубренный раскаленный металл и я закричу от боли, невыносимых страданий. Бледные Саша и Боря, точно ища защиты, сидят, прижавшись ко мне плечами. Взрывы шарахают совсем близко. Земля качается. Кажется, сил нет дальше терпеть эту пытку. Мы бессильны перед обстрелом, не можем отвечать огнем. И когда кажется, что больше не достает сил выносить обстрел, нервы не выдержат, вдруг все стихает…
Потом – провал в памяти.
Помню нашу утреннюю атаку.
…Появляются цепи гитлеровцев в тифозной серой одежде. Их много, на высотку карабкаются их танки – это придает атакующим уверенность в том, что вот-вот мы не выдержим. Тогда они станут расстреливать нас в спины.
Наступает решающий момент боя. Кто дрогнет первым?
Враг не знает, что имеет дело с неопытными, но стойкими бойцами. Он скорее увидит нас мертвыми, чем бегущими.
Наши пулеметы скашивают целые группы вражеских солдат. Оборона дерется, живет. Немецкие автоматчики не выдерживают и залегают. Танки начинают обходить высотку. Три машины, завывая моторами, идут наискось, держа направление на вершину сопки. Их надо остановить раньше, чем за ними устремится пехота. Навстречу танку, что направлялся на нашу роту, вылезает из окопа боец. Распоясанный, без шинели и пилотки, он быстро-быстро передвигается на коленках и локтях, держа в руке связку гранат. Я не умею так ловко ползать, но пример незнакомого парня зовет меня. Схватив две бутылки с горючей смесью, я ставлю их на бруствер. Пригибаясь, едва не доставая руками земли, боец поднимается наперерез косо взбирающемуся наверх танку. Он не может достать храбреца из пулемета – башня задралась, мелькают, надвигаясь, отполированные траки. Бухает в лицо взрыв, и танк останавливается.
Все стреляют в набегающих фашистов, бросают бутылки с горючей смесью в наползающие танки, Я бегу с двумя бутылками в руках навстречу «своему» танку. Приказал мне это сделать взводный или сам пошел, не помню. Бьется одно в голове, в сердце: добежать и расколоть о броню вражеской машины свои бутылки, а там будь что будет. Можно о башню, лучше о жалюзи, где мотор. Страха нет. Других мыслей – тоже.
Потом я вижу, что навстречу танкам перебегают, ползут и другие ребята – Саша, Борис, Игорь, Владлен Махов из десятого «Б». Ровесники, семнадцатилетние мальчишки, школяры, футболисты.
Горло сжимает, когда я теперь вспоминаю тот отчаянный бой и моих родных навсегда товарищей…
Я не выдерживаю встречного бега – падаю, проползаю несколько метров и, приподнявшись, влепляю в основание башни свой хрупкий метательный снаряд. Чем-то горячим полыхает в лицо.
Танк точно спотыкается – замедляет ход, идет зигзагами и останавливается. Уже спокойнее, рассчитано я сбоку кидаю вторую бутылку на жалюзи моторной группы. Мгновения жидкость растекается по броне и вдруг вспыхивает разом, уже по всей поверхности машины. Лязгают запоры на башенном люке и сбоку, у колес ходовой части. Выдергивая из-за спины винтовку, я отмечаю про себя, что вражеские танкисты торопятся покинуть машину, а наши ребята пытаются сбить пламя, сохранить танк.
Прежде чем два вылезших из верхнего люка простоволосых молодых немца успевают спрыгнуть на землю, я стреляю по ним несколько раз и с удивлением вижу, что оба, нелепо взмахнув руками, опрокидываются с брони. Третий с автоматом в руках выбирается из бокового люка и быстро заползает под днище танка. Кто-то стреляет в него, и пули выбивают несколько комочков земли. Гитлеровец дергается и застывает, уткнувшись лицом в землю. Я хватаю его «шмайсер» и мчусь к нашим окопам, падаю, качаюсь, ползу навстречу призывным крикам из траншеи – и головой, плечами, всем телом с облегчением окунаюсь в нее.
Кто– то сует мне в рот мокрый окурок, и я впервые в жизни затягиваюсь. Тяну и тяну в себя горький махорочный дым.
С того дня я и закурил.
Помню еще вечер.
…Соседей от нас отрезали. Саши и Бориса со мной нет. Стоит недалеко немецкий танк с подбитой гусеницей. «Мой» еле дымит, ветер доносит от него удушливый запах горящих железа, масла, краски.
Отрезанные от пехоты танки, которые до этого двигались в наш тыл, стали пятиться. Несколько наших штурмовиков, низко прильнув к земле, громко рокоча, проносятся над атакующими вражескими солдатами и принимаются клевать их.
Из гигантского частокола разрывов вырываются прицепленные к мощным ЗИСам пушки истребительного противотанкового полка. Круто развертываются грузовики позади нас, перед ложбиною, с них горохом ссыпаются пушкари, и малое время спустя по немецким танкам согласно ахают длинноствольные, вытянутые в сторону врага орудия…
Ночью нас сменяет какая-то свежая часть.
Мы похоронили погибпшх. Батальон основательно поредел.
– Направляющая рота, шагом марш! Не растягиваться.– Это голос комбата. Он дает темп и порядок движения: – Шире шаг. Не отставать. Не курить. Не разговаривать!
По звездному небу в стороне Ленинска мечутся прожектора. Фашисты бомбят город. Идем быстро. Не на восток, на запад бы так шагать! Кажется, до самого Берлина без роздыха дошли бы.
Ночь наполняется скрипом колес, размеренным ритмом шагающих колонн. Я переполнен событиями дня; небывалым нервным напряжением, болью потерь. Точно это не со мной все произошло, а с кем-то другим, сейчас бездумно, устало шагающим по дороге.
ЖЕЛТЫЙ ЦЫПЛЕНОК
В тот памятный и важный для меня вечер усталый, голодный, я тащился от автобусной остановки к дому. Уже с утра я не очень хорошо себя чувствовал и оттого хромал сильнее обычного. Весь день вышел наперекосяк. Меня обгоняли молодые парни и девушки, иные сочувственно оглядывались на тощего пожилого дядьку, бредущего с большим портфелем через парк к отдаленным кварталам, но большинство было занято своим. Лишь одна женщина моего возраста приостановилась и грубовато-заботливо спросила:
– Ну, чего запинаешься? Худо стало? Подсобить, что ли? Или врача? – Она сама тащила нелегкую сумку, а вот остановилась. Я отказался от помощи. Посмотрел ей вслед и по привычке попытался представить себе: кем работает, какие заботы несет, какой была в войну в свои 20 лет?
С согревшимся сердцем похромал дальше, и было не так уже больно ноге. А когда я увидел всю в разноцветных огнях окон огромно-плоскую, без архитектурных излишеств стену нашего дома,– и вовсе хорошо стало мне. Вон, среди огней в окнах сотен квартир – яркий свет в моем окне. Иду, но дом так огромен, что я словно не приближаюсь к нему, закрывшему звездное небо от горизонта до горизонта. И всю-то жизнь, как сейчас, стремлюсь к родному дому, как шел к будущему. Через войну шагал, через трудную юность, через годы и через версты, через утренние надежды и сумеречные неудачи.
Я давно умею заставлять себя не поддаваться физической немощи, дурным настроениям и предчувствиям, а вот в тот вечер – не смог. Злая мысль не вдруг явилась: «Надо писать, а то…» Что «а то» – я нарочито не додумывал.
Почти дошел я до дома, как вдруг ударило: «Долго ли еще буду возить рукопись в портфеле?! Чего трушу отнести воспоминания в редакцию? Все равно ведь знаю: рано или поздно повезу. Давай же сегодня!»
Был понедельник, тяжелый день, хромая нога болела особенно сильно. Подумал: в редакции, наверное, все уже ушли, да и я почти у дома. Не возвращаться же…
Я постоял, покачался с носков на пятки, как когда-то Игорь Королев, только подпираясь палочкой, и… повернул назад к автобусной остановке.
Волнуясь, точно мальчишка перед первым свиданием, я подходил к красивому двухэтажному особнячку, в котором помещалась редакция городской газеты. Верхний этаж был совершенно темен, но внизу, в большом окне слева от парадного горел свет. Было ровно шесть часов вечера, и если у них работа до семи…
В прихожей было полутемно. Дверь неслышно закрылась за мной – и стало тихо. Но я по-солдатски чувствовал: кто-то здесь есть. Именно из редакции, кто мне нужен, а не просто сторож.
И тут я услышал из дальней комнаты слева тихую песню. Пел молодой женский голос, печально и отрешенно:
Луна потихоньку из снега встает
И желтым цыпленком по небу плывет.
Вместо того чтобы пойти на голос я попятился и сел на стул в полутемной прихожей у вешалки. Поставил на пол свой тяжелый портфель и замер. Этому голосу и этой грусти не нужны были люди. Я решил: либо сейчас уйду, либо дождусь, пока кончится пение, и тогда обнаружусь. Мучительно захотелось курить, хотя курить я уже бросил. Я отдыхал, вытянув мозжившую ногу. Усталость волнами скатывалась с меня. Хотелось, чтобы песня длилась и длилась, а я сидел тут, положив ногу на вытянутую свою палочку.
Но что это – сумрак на землю упал
И небо погасло, как синий кристалл?
То желтый цыпленок, что в небе гулял,
Все белые звезды, как зерна, склевал.
Но дальше случилось совсем неожиданное. Вместо знакомых печальных согревающих слов я услышал рыдания. Они подсекли песню, будто по праву венчали ее.
Плакала та же женщина, что пела. Даже не плакала – стенала безнадежно, с горькой бабьей силою.
Вот те и на! Глупое положение ненужного свидетеля. Плакало наверняка юное, жестоко обманутое жизнью существо с острыми плечиками, тонкой и гордой шейкой… У меня все внутри дрогнуло от жалости. Тихо-тихо, чтобы не стукнуть ничем, я подтянул к себе палку, другой рукой взялся за портфель. И тут подо мной заскрипел стул. Я замер. Что-то похожее на это, сегодняшнее, прошло передо мной не так давно. Даже голос был похожим…
Вспомнил: это было весной в скверике.
Как обычно, я задержался в учительской и ушел позже всех, один.
Возможно, она была ученицей нашей ШРМ – школы рабочей молодежи. Она торопливо шла за ним, но он удалялся быстрее. Она крикнула негромко:
– Сережа, постой! Вернись, Сережа, прошу тебя… Он уходил. Он не оборачивался. Он не повернул даже головы. У него была свинцовая негнущаяся спина и налитая шея, не созданная для поворотов.
– Сережа, родной, так же нельзя… подожди…
Вечно я попадаю в положение лишнего свидетеля.
Не могу видеть чужую беду. Сердце мое закричало вслед тому: «Если ты мужчина, остановись, не двигайся жестоким запрограммированным роботом! Ты слышал, какой призыв к твоей доброте, к состраданию?… Нет, удалился горделивым победителем тот Сережа. Не исключено, тоже ученик ШРМ, наша педагогическая недоработка, нравственный пень.
Я пережидал, пока успокоится усилившееся сердцебиение. Ждал минуту-другую, и опять пустынна улица, нет в ее черно-белой перспективе двух людей, не было женской мольбы. Может, и хорошо для девочки, что этот Сережа так вовремя и до конца раскрылся? Ей бы прочь бежать от такого, а она за ним вдогон. Неопытная, не додумала ты, девушка: он ведь уносит свое зло с собой – изымает его из твоей жизни, из твоего будущего. Хорошо, что жизненная дверь, захлопнутая им, разделила вас; умчало его в другом поезде. Не нужен тебе такой спутник! Радуйся, а не печалься.
Вовсе не обязательно, чтобы рыдающий в комнате в конце редакционного коридора «желтый цыпленок» был той, которая метнулась вдогонку за уходившим Сережей. Ясно только то, что мне надо неслышно встать и исчезнуть.
– Кто там? – Каблуки, каблуки, сюда, ко мне. Не успел дать задний ход.
В полуосвещенном проеме двери высокая, по-девчоночьи тонкая фигурка в пальто.
– Что вам нужно? – голос сух и суров, будто не ока только что рыдала.
– Я принес рукопись.
– У нас понедельник – неприемный день, после выпуска воскресного номера редакция отдыхает. Мы выходим четыре раза на неделе.
Все это деловито, скороговоркой, дескать, убирайся поскорее.
– Хорошо, а когда мне прийти в другой раз?
За спиной девушки висел большой цветной рисунок. Редакционный художник изобразил юношу в современных очках и джинсовом костюме, устремляющегося вперед с огромной шариковой ручкой наперевес: «Хоть ты не Лев Толстой, но мы многого ждем от тебя!» Что-то в облике атакующего журналиста, несомненно, было списано с этой девчушки: светлые, спрашивающие глаза, требовательно изломанные брови.
Она бесцеремонно оглядела меня с головы до ног и… споткнулась о мою палку. Брови разгладились, стали пушистыми, ровными.
– Куда же вы? Давайте, что принесли. Краеведение? Стихи? Воспоминания?
– Воспоминания.
– Может быть, лучше на радио?
Говорила она властно, сухо. Я понял: страшится вопросов, разглядываний, не уверена, слышал ли я ее плач, а потому непривычно резка. Такую «желтым цыпленком» не обзовешь, хотя глаза припухшие.
– Хорошо, я зайду в радиокомитет.
– Подождите. Какой обидчивый автор! Давайте свою работу.
Она пропустила меня в дверях. Я без приглашения сел, потому что, стоя на одной здоровой ноге, не смог бы нагнуться, чтобы достать из портфеля папку с рукописью.
Взяв папку, девушка села за один из столов, развязала тесемки, вытащила рукопись, прочла заголовок, пробежала первую страницу, потом ловко пролистнула до конца и так же бегло проглядела последний лист. Сейчас, подумал я, она скажет: «Позвоните мне недели через две по такому-то телефону». Я поднимусь, и буду волноваться, и ждать приговора от этой девчушки, которая сначала меня чуть не выставила, потом храбро поборола в себе какое-то лихо и теперь будет цепко держать меня в пальчиках с кроваво-красными ноготочками.
Я нарочно настраивал себя против нее. Почему? Да потому, что этот «желтый цыпленок» мне понравился своим девчоночьим мужеством, умением скрывать боль. Потом уже я понял, что преувеличил ее достоинства: я для нее в тот момент стал как бы отдушиной, она привычной заботой об авторе невольно заслонилась от боли.
Она встала, по-хозяйски смело протянула руку:
– Меня зовут Жанна Ивановна, или можно просто без отчества,– Жанна. Вот мой телефон, позвоните через пару дней.
Я не скрыл сомнения по поводу того, что она прочитает мою рукопись так быстро.
– Мне предстоит большая командировка,– задумчиво ответила она,– и я подбиваю бабки. Потом надо будет отписываться, и не хотелось бы заставлять вас переживать… А хотите, я прочту при вас? – неожиданно сказала она, и я понял, что ей тяжело и не хочется оставаться одной.
– Это было бы очень здорово,– честно признался я,– но слишком хорошо для меня. Я не настолько эгоистичен. Давайте уж через два дня – этот срок для меня тоже подарок.
– А-а, где наша не пропадала,– удало воскликнула Жанна, тряхнув головой, будто отгоняла усталость и беду.– Читаем! А пока давайте закурим.– Достала из стола пачку «Столичных», вытянула две – себе и мне.– Не курите? А я – слабая душа – получаю огромное удовольствие… Ладно, читаем.
Несколько минут Жанна бегала глазами по строчкам, что-то помечала карандашом, глубоко затягиваясь, шумно выпускала дым. Меня она ничуть не стеснялась, все у нее получалось искренно, естественно. С такой же откровенностью полчаса назад она рыдала.
Но вот она что-то отчеркнула и подняла голову:
– Вы тут пишете, Юрий Петрович…
То, что она так вдруг по-простому обратилась ко мне, называя по имени-отчеству, почему-то вселило в меня уверенность: рукопись нравится. Я повеселел, точно мальчишка, которого похвалила за что-то девочка-ровесница.
– Вы пишете: «В тот далекий и беспощадный сорок первый год пристально вглядываюсь я». И дальше: «К вам, мои дорогие товарищи по боевому оружию, живые и мертвые, мысленно обращаюсь из послевоенного далека». Юрий Петрович, поймите меня правильно: все это уже было где-то. Поверьте, если мы это уберем, рукопись только выиграет. Попробуем сказать сразу о главном. Как учил Лев Толстой. Вот следующее место: «Осенью сорок первого на Западном фронте создалась трудная обстановка…» И так далее. Согласны?
– Конечно, согласен, Жанночка! – весело ответил, я.– Вы правы: субъективно, выспренно. Давайте прямо быка за рога. Возражений не имею.
Отчего я всегда покладисто уступаю? Не знаю, почему, а всю жизнь так. Стоит человеку мне понравиться, и он тут же начинает, как говорят, веревки из меня вить. А я только благодарю.
Вот и сейчас Жанна из деловитого строгого редактора внезапно превращается в существо, которое я про себя окрестил «желтым цыпленком». Она откладывает карандаш, крепко трет глаза, говорит устало:
– Больше не могу, некачественная работа.– И встает.
Ну, отложим так отложим – невелико огорчение. «Законные», обещанные ею два дня ведь остаются в силе? У Жанны осунувшееся лицо, синие круги под глазами. Вместо отдыха весь день просидела в редакции. А я еще из нее тяну жилы. Опять разминает сигарету. Но нет, эту девочку победить не просто. Не бросила работу, а хочет взбодриться. Из соседней комнаты спрашивает, пью ли я кофе,– она сейчас сварит, и мы будем работать дальше.