Текст книги "Мы поднимались в атаку"
Автор книги: Георгий Миронов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Отодвинуты бумаги, на краю стола появились чашки, коробка с разносортным печеньем и вазочка с конфетами – от простецкой «Взлетной» до аристократических трюфелей – чисто студенческий набор. Я голоден и тяну одно печенье за другим.
– Знаете что, гость, по моим данным, вы сегодня не обедали. Хотите колбасу и хлеб, только честно?
Мне хорошо с этой доброй и открытой девчушкой. Будто не было тридцати лет, и где-то в «Красной заре», в комнате девчат, Ира Морозова, моя мальчишечья любовь, кормит меня, смертельно голодного после рабочего дня на окопах.
– Спрашиваете – отвечаем,– шутливо отзываюсь я.– Хотим колбасу с хлебом. Даже очень! Но только за компанию с вами.
– Утверждено! – Жанна вскакивает. Слышно, хлопает в соседней комнате дверца холодильника, и на столе появляется полукопченая колбаса.
– Откуда сие яство? – удивляюсь я.
– Редакционные заготовки к празднованию грядущего Дня Победы.
– Не стану. Несите обратно. Праздник нельзя разорять.
– Как сказал бы наш редактор, колбаса подана к столу «в виде особого исключения». Для ветеранов войны установлены разные льготы. В планах нашей редакции должен появиться пункт: досрочное угощение возможных авторов газеты.
– Хорошо, я делюсь с вами ветеранским пайком.
– Заметано. Режьте, товарищ фронтовик. Кофе послаще?
Потом мы снова работаем. Но все-таки эта работа не на час или два, и кофе мало помогает. Теперь уже я решительно вмешиваюсь: хватит. Галантно подаю Жанне пальто. Она из стола достает детские книжки, журналы в ярких обложках, запихивает в большую замшевую сумку, которую девушки-студентки, молодые женщины носят на плече. Перехватив мой взгляд, объясняет с усмешкой:
– Это для подружкиной дочери. Своих читателей, как явствует из моего возраста, еще не появилось.
Надевая перед зеркалом головной платок, Жанна спросила глухо, нарочно прикрыв рот этим платком:
– Вы… слышали, как я тут… разливалась? Только честно.
– Если честно, то слышал.
– Что подумали?
Я молчал.
– Очень прошу вас,– моляще произнесла Жанна,– скажите честно. Как фронтовик. Мне очень важно; что вы ответите. Ваше поколение всегда отличалось завидной прямотой. Ну, скажите, Юрий Петрович, миленький!
– Хорошо. Но только прошу извинить излишнюю солдатскую прямолинейность.
– Вам заранее прощаю все.
– Я подумал: вот плачет девушка, которую жестоко обманули…
– Дальше.
– Что дальше? Все…
– О, святая простота, так свойственная нашим отцам и матерям! И больше ничего?
– Почти ничего…
– Нет, вы наверняка еще подумали: «Вот он бросил ее, у нее будет ребенок, а обольститель забавляется с другой».
– Я давно не перечитывал Достоевского.
– И Бальзака тоже.– «Желтый цыпленок» явно переигрывал меня.– Нет, вы – отцы – плохо знаете своих детей. Далеко не все девицы, говоря языком драмы прошлого века, позволяют себе вольности. Если хотите знать, мы с ним и целовались-то два-три раза. Меня подкосило то, что мой… ну, избранник, будем говорить так, намеренно привел ее ко мне в коммуналку, они продефилировали через строй соседей, потом умоляли простить его за то, что он полюбил ее. Сам горд тем, что не просто бросил меня. Но что меня убило – так это его уверенность, что я ему все прощу, что мол доброта – залог его счастья. Я поняла: женщину он нашел с несомненно большими, чем у меня, доотоинствами. Она – владелица однокомнатного шалаша, похожего на бонбоньерку. Умеет печь мясные кулебяки и торты. Не мучит себя на службе, как я; у нее невозможны синие подглазины после рабочего дня и исключено дурное настроение. Птичка божья. А я неистовствую, если газета не смогла защитить автора письма от преследований зажимщиков критики. И это не делает характер женщины мягче, а цвет лица лучше. Даже если тебе двадцать четыре. Я уверена: они ушли от меня в сознании своей силы и превосходства. Я их даже поила чаем с магазинным печеньем… Оцените логику: «Ты – дура, потому что можешь все простить. Тебя такой я и воспринимаю. Я не благодарен тебе за доброту, за хорошее отношение – я считаю (про себя, конечно) тебя глупенькой, юродивой, всепрощающей. А почему, если ты такая, не воспользоваться этим? Ведь ты при любом моем поступке, при всех условиях будешь доброй дурочкой – чего же с тобой цацкаться?» Но есть предел моей дурости: если народят детей и будут приводить их ко мне на уроки доброты, стану злой и всех выгоню, во главе с папашечкой.
– Не стоит переживать из-за такого.
– Нет, все считают: он неплохой парень. И он хочет жить в простом, понятном, красивом, спокойном мире. Современные мужчины часто идут на это. У него хватает на заводе своих забот, зачем ему еще мои, редакционные?! А я в редакции сейчас скрываюсь от одиночества, хотя в моей коммуналке трое соседей. Я… А мне… трудно без семьи. Простите, что такое говорю вам, в сущности, чужому, незнакомому человеку. Если б вы минуту назад не улыбнулись, не увидела я на щеках у вас ямочки, я бы не стала исповедоваться… Трудно без семьи потому, что я должна все время кого-то опекать, к кому-то срочно мчаться, как па пожар, кого-то выручать из последней беды. А он хотел, чтоб все только для него. «Брось редакцию, эти срочные дела, вечные командировки, летучки, телефонные звонки. Я тебя устрою инженером по технике безопасности, а практически будешь моей секретаршей». Кошечка должна говорить своему котику только ласковое «мяу». Другого котик не примет, другое поссорит их…
Мы вышли на улицу в зимне-весеннюю сутемень. Захлопнулась тяжелая старинная дверь, веско брякнул английский замок. Возле меня уже не было страстной и решительной Жанны, осторожно обходя скользкие пласты снега и льда, рядом шел, хохлясь, «желтый цыпленок».
Она не позволила себя провожать, извинилась, помчалась куда-то, чтоб «сегодня Ольку угостить книженциями, завтра совсем со временем затор…»
Галя была в больнице на дежурстве, Борька и Виль спали, но Алик дожидался меня специально: по его виду, по неуловимо просительному: «Здравствуй, папа, чай вместе пьем?» – я понял: моему старшему надо о чем-то посоветоваться.
Мысленно подсватываю ему Жанну, хотя он на пару лет старше ее, и по возрасту той подошел бы Борис. Но Борька – человек острый, способный на всякие неожиданности; пришлось бы с ним нелегко, он стал бы ее обижать, а она очень ранима. Алик же – из надежного, твердого сплава.
Я рассказываю о Жанне сыну, но он слушает рассеянно. Ходит по кухне, опустив голову, сцепив руки за спиной. И я, когда размышляю, делаю именно так. Поднимет голову, взглянет и опять своими длинными ногами меряет небольшую нашу кухоньку. Алик, Борис и 17-летний Виль все ростом не меньше ста восьмидесяти, младший еще подрастет, и нем акселерация проявляется с полной силой. А в кого им быть коротышками: Галя тоже высокая, статная, сильная, хоть росла, как и я, в тяжелые годы. Молодость и вера у людей нашего поколения превозмогали любые преграды.
Все я выложил сыну о редакционном приеме, о милой, обаятельной Жанне. Нет, не заинтересовал его, возможно, потому, что он в меня: не могу раздваиваться, когда чем-то переполнен.
– Ну, ладно, пап, я тебя выслушал, все понял, знаю, что Жанна – хорошая, цельная натура, предугадываю, что тебе хотелось бы нас познакомить…
– Я об этом слова не сказал,– сделал я слабую попытку замазать правду, но сын меня видит насквозь. Младшее поколение не такие простаки, к нам порой относятся с долей снисхождения.
– Очень занят, отец. Вот немного освобожусь с квартальным планом, познакомишь нас, и поведу эту чудесную Жанну в кино. А вы с мамой, едва вечером вернусь, будете ждать, когда расскажу все в подробностях: где сидели, что я сказал, что она ответила… Ладно, с этим все? Тогда о моем? Вот ты мой батька, а мало мы видимся, Все детство и отрочество с нетерпением поджидал по вечерам, когда ты придешь с работы, а, не дождавшись, знал, что ты обязательно с порога пошагаешь в детскую целовать нас спящих. Хотел не заснуть, а не получалось. Но во сне улыбался тебе, когда твоя отросшая за день щетина колола щеку…
– К делу,– говорю я.– Что-то ты, сынок, становишься сентиментальным. Воспоминания – удел моего возраста. Или у нас в семье мемуарная эпидемия?
– Хочу купить мотоцикл с коляской, папа,– рубанул Алик.– Твое мнение?
– По идее, неплохо иметь колеса, но ведь ты знаешь, мы с мамой не накопили почти ничего, какие мы тебе помощники!
– Что ты, что ты, отец,– Алик даже испугался,– неужели думаешь, что я претендую?…
– А может, мы тебя сначала женим? Это во всех отношениях безопаснее.
Неожиданно Алик шагнул ко мне, обнял и на несколько секунд прижался к моей щеке. Как в детстве. За всю его жизнь это было второй или третий раз, когда вот так мы стояли обнявшись. Нечасто в нашей семье предавались сантиментам.
– Я уже большой, папа,– сказал Алик.– Ты в мои годы вернулся с войны ротным командиром, бывалым офицером, а сейчас за меня вы с мамой хотите решить, когда мне жениться. Я говорю: «Мотоцикл», а ты: «Нет, жена».
– Ну, извини. Больше не буду об этом. Просто я о человеке, а ты – о железе. Хороших людей терять нельзя, сынок, а железа на наш век – с избытком.
– Уел! Убил! Я подумаю…
Это уже много! Если «подумаю», значит, есть над чем.
Через два дня без звонка (по телефону отказывают легко, проверено опытом) я отправился в редакцию. У меня было окно между уроками. Шел быстро, торопился, хотя время в запасе имел. У редакции смело направился через улицу: до пешеходного перехода идти было полквартала.
Свисток милиционера настиг меня па середине магистрали. Я оглянулся с досадой – никогда здесь не было постового – и обреченно вернулся к нему, ожидавшему меня с полукомической миной на немолодом усатом лице.
Больше всего я боялся, что кто-то из редакции в окно увидит, в каком нелепом положении очутился новый автор. Как пойманный на месте преступления, я мгновенно оказался в кольце случайных зевак: в том числе школяров, старух, вечно спешащих со своими авоськами; теперь на мое горе они никуда не торопились! Я возвышался над ними благодаря своему росту. Глупее ситуацию трудно было придумать.
Милиционер взял меня на прицел уже издалека, его карие глаза выражали не строгость, а деланное сочувствие. Он был примерно одних лет со мной. Расступившись, зеваки впустили его в круг, ко мне, и снова замкнули кольцо. Представление началось. Почему я пошел пешком, зачем пошел через улицу в неположенном месте? Теперь, если меня задержат, я могу не только не попасть в редакцию, но и опоздать на уроки. Если и отпустят со штрафом, неудобно на глазах у всех лезть в редакционный подъезд. Положеньице – нарочно не придумаешь!
Года за два до войны на городских улицах появились одетые в белую парадную форму деликатные милиционеры. К нарушителю порядка – матерщиннику, пьяному, перешедшему улицу не там, где надо,– подходил великолепный, не только изысканно одетый, но и изысканно вежливый блюститель порядка. Он щелкал каблуками, отдавал честь, объяснял причину, по которой «беспокоит гражданина такого-то» и в эпилоге предъявлял просьбу: «Вы нарушили, с вас рубль штрафу».
Теперь от ритуала сохранилось все – от отдавания чести до квитанции, но исчезла романтика белого костюма, артистизм в выполнении сцены. Хотя не исключено, что глазастый постовой, у которого на мундире, когда он расстегивал шинель, я увидел колодки боевых медалей, в молодости надевал белую форму.
Он лихо козырнул, представился:
– Старшина Пелипенко (или Короленко),– и я ждал требования об уплате штрафа. Но вместо этого усач спросил:
– Прошу прощения, кто вы по специальности? Кем работаете?
– Учитель,– выдавил я. Это была полуправда: я был не только учителем, но и директором ШРМ № 2.
– Учитель… учитель… – прошелестело в толпе и интерес к моей личности еще больше возрос. Какой-то парень в рабочей спецовке с пакетом молока в руке присвистнул от удивления; девушки студенческого обличья, смакующие мороженое, уважительно и вместе с тем с сожалением поглядели на меня. Еще минута, и какая-нибудь из пенсионерок окончательно уничтожит тем, что выступит в мою защиту.
– Вот видите, товарищ учитель,– подхватил милиционер,– какой вы ценный для нашей Родины человек, а нисколько не бережете спою жизнь. Ведь на вас могла наехать машина, вывести вас из строя, не говоря о худшем. Чтобы вам еще лучше запомнилось сегодняшнее происшествие, которое кончилось для всех, к счастью, благополучно, предлагаю уплатить три рубля штрафа, а квитанцию сохранить на память об органах милиции, которые бдительно стоят на страже здоровья и жизней наших дорогих советских людей.
В темном предбаннике кто-то схватил: меня за руку. По смеху я узнал Жанну. Она буквально помирала от хохота, таща меня в свою комнату.
– Ну что, Юрий Петрович, вы тоже чрезвычайно ценный для нашей державы работник? Я не скажу никому. Вы стояли как провинившийся пятиклассник перед добрым, но справедливым завучем. Вы кто по специальности – не завуч? Когда вы растерянно улыбались, я видела на ваших щеках знакомые симпатичные ямочки и дала себе клятву: мы изменим решение, я добьюсь, чтобы вас все же напечатали. Я перепишу, если нужно, все, но вы появитесь в городской газете!… Человек, который не обуглился от стыда на лобном месте под окнами редакции, может требовать от журналистов многого. Вы непременно должны писать еще, вам теперь ничего не страшно. Вы издадите книгу воспоминаний, а я ваш верный и бескорыстный литературный помощник.
– Издеваетесь?
– Нет, принимаю вас в великий орден ценных для нашей области, федерации и всей страны людей. Я тоже как-то уплатила этому гению два рубля. Но я заработаю на нем много больше – я напишу о нем рассказ, я восславлю милиционера – поэта, акына, кобзаря, ашуга.
– Значит, мне отказ?
– Редактор вообще против военных воспоминаний с продолжением. А на пять страничек не соглашайтесь. Я веду вас знакомиться к шефу. Он уезжает в горком, и надо его перехватить. Не упирайтесь, я ему не скажу о «сцене у фонтана».
Редактор, высокий симпатичный молодой мужчина в красивых модных очках, поднялся мне навстречу.
– Алексей Дмитриевич, это тот интересный автор, познакомьтесь,– сказала, посерьезнев, Жанна.
«ДЕРЖИСЬ, ЗАМПОЛИТ!»
Мы идем, идем, идем…
Стихли разговоры и смех, никому не хочется даже курить. Пусты фляги. Звякают котелки, когда перекидывают винтовку или автомат с плеча на плечо. И будто пропитанные дорожной пылью звуки: туп-туп-туп – сапогами, ботинками по пуховой пыльной перине.
Адский зной, марши в полсотни километров заставили нас перестроиться – шагаем колонной по два, каждая из колонн своим краем дороги. Вроде бы так легче, просторнее идти. Только кажется.
Трава у дороги, кусты и деревья далеко за кюветом – все серое, в бархатно-пыльном налете. Глаза, глотка, нос, уши забиты пылью; грязные струйки стекают по лицу, попадают за ворот гимнастерки. Стираю рукавом пот с лица, хочу подкинуть на плече винтовку – и замечаю, что Вилен шатается. Его спина в пропотевшей гимнастерке до сих пор мерно колыхалась у меня перед глазами. Берусь за ствол коваленковского «Дегтярева»:
– Виля, давай я, отдохни немного.
Не останавливаясь, он отдает мне ручник.
– Если сейчас не встряхнусь, то лягу к не встану,– он оборачивает ко мне серое, с черными губами и черными глазницами лицо.– А что, замполит, если запеть всем чертям назло?
Глоток бы воды, пусть теплой, речной. А то, честное слово, не то что петь – думать не хочется. Но поддерживать в бойцах высокий душевный настрой обязан не он, рядовой боец, а я, заместитель политрука роты. Недаром обратился ко мне не по имени, а по званию. Откликаюсь:
– Давай, поддержу.– Знаю даже, что он запоет: прилепилась к нему песня с надрывной романтикой.
Поет Вилен приятным тенорком. Вообще он талант: за что ни берется, все слаживается у него ловко, артистически – что песни, что обращение с трофейным оружием.
Мы поем вопреки всем бедам этого лета.
– Ну, ребята, давайте что-нибудь задорное, комсомольское,– говорит, догоняя нас, политрук Дудаков.– Наше, настоящее!
– «Дан приказ» подходит? – спрашивает Вилен.
– Отлично, прекрасная песня! – восклицает бывший комсомольский работник.
Дан приказ: ему – на запад,
Ей – в другую сторону…
Дудаков подхватывает сильным веселым голосом:
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну.
Мы поем негромко, не под ногу. Политрук идет по середине дороги, увязая в пыли по щиколотку. Блестят зубы на почерневшем лице. Он сделан из сверхпрочного материала – не кажется усталым, страдающим от жары и жажды. Он не командует – просит, не поучает – подает собственный пример.
– Замполит,– кричит он уже издалека, с хвоста ротной колонны,– давай подтянем отстающих.– Когда я дождался последних, пошутил: – Ну, Москва, отстоим Кавказ?
Были бы мы ровней, я б тоже не отстал: «Что за вопрос, Сталинград!» Но я отвечаю серьезно:
– Расколотим фашистов, иначе нам не жить.
– Ты прав, Юра, или мы, или они.– По имени он меня впервые называет!
Зашло солнце, пошло дело на вечер, а марш не кончился. Поднятая нашими усталыми башмаками, батальонными повозками, обгонявшими нас грузовиками и орудиями на конной и механической тяге пыль не осела к ночи. Страшная идет пора 1942 года. Позади – оставленный нами Ростов. Отходят под натиском врага части нашего Северо-Кавказского фронта. Приглушенно рокочет передовая. Знаем: там по широкому горизонту всю ночь будут видны малиновые сполохи, а вслед понесутся отчетливые удары бомб. Черное бархатное небо, усыпанное крупными кристаллами звезд, полосуют белые стремительные лезвия прожекторов. Прожекторы гаснут и снова вспыхивают, выискивая вражеские бомбовозы.
На рассвете раздается могучий голос комбата!
– Левое плечо – вперед!
Роты торопливо сворачивают в раскрытые ворота, под арку со свежей надписью на ней: «С новым учебным годом, дорогие ребята!»
Второй роте досталась нетрудная работенка – выносить из классов парты, третьей, как обычно, повезло – ее послали добыть в деревне сено на подстилку. А наша первая, «непромокаемая и непросыхаемая», «любимое детище» командира батальона, должна выделить один взвод на кухню, второй в караул.
Разуться бы хоть на минуту! Будто из тисков вытаскиваю ноги. Наслаждение – сбросить портянки и пошевелить пальцами.
Ноги горят, будто их терли наждаком. На последнем привале, когда уже ни пить, ни есть не хотел, казалось: усну в придорожном кювете, и танком оттуда не выволочь, пока не отосплюсь. А подали команду строиться – сразу проснулся и пулей вылетел на дорогу. Вот опять кричат во дворе:
– Замполит-один, к командиру роты!
Быстро натягиваю башмаки, накручиваю обмотки – «трехметровые голенища», хватаю винтовку и несусь из школьной пристройки, занятой под караулку, на вызов.
Младший политрук Дудаков замещает убывшего в госпиталь ротного, поэтому часть его обязанностей ложится на меня. В заместителях политрука я две недели, официально звание мне не присвоено. Но Трофим Терентьевич отдал мне запасную пару своих нарукавных комиссарских звезд и велел нашить их: «Будешь действовать от имени партии».– «Я же только комсомолец».– «Комсомол – первый помощник партии. Так что – действуй!» До этого политрук приглядывался ко мне и однажды вызвал для разговора.
– Когда стал комсомольцем, номер билета? – спросил почти в упор. Я ответил в такой же отрывистой, лаконичной манере:
– Одиннадцатого апреля тридцать девятого. Пятьсот тридцать ноль пятьсот двадцать два.
– Помнишь! – одобрительно кивнул ротный. Тут же выдал серию новых вопросов:
– Сколько классов кончил, какие отметки были по истории, по литературе, по военному делу, какие значки получил?
– Девять,– отвечал я.– Отлично. Отлично. Отлично. «ГТО», «Ворошиловский стрелок», «ПВХО».
– А по математике, как соображаю, на «посредственно» учился?
– В пятом классе даже переэкзаменовку на осень имел.
Мы оба рассмеялись, и политрук признался, что тоже не силен в математике, рассказал, что был до войны секретарем райкома комсомола в Сталинграде и на этой работе обрел манеру задавать вопросы залпом.
– Если человек не тушуется и все запоминает, не заискивает и не теряет чувства юмора – значит, толк из него будет.
Я рассказал о Грише Иваненкове. Дудаков слушал внимательно о незнакомом сотоварище. Вообще я увидел: политрук, как и Гриша, обладает талантом быть внимательным к человеку. На войне это особенно ценное качество: люди раскрываются до конца. Я понимал уже, что уметь слушать для политработника не менее важно умения говорить.
– Хочу, Щедров, назначить тебя замполитом – заместителем политрука роты,– сказал Дудаков.
Я молчал, думал: да мне только восемнадцать!…
– Какие у замполита права? – продолжал политрук.– Да такие же, как у каждого из бойцов. Обязанности? Их много. Главная – в атаку подниматься первым, прежде всех красноармейцев. Во всем остальном быть для них примером – в бою, в учении, на марше, на отдыхе. Все ясно? Приступай к исполнению новых обязанностей.
Мне почти все было неясно, но я сказал: «Есть!» и повернулся по-уставному через левое плечо. В армии выполняется любой приказ, тем более в нынешней обстановке у нас на юге: бои кипят в донских степях, на Сталинградском и Кавказском направлениях. Суровый приказ Верховного главнокомандующего № 227 потребовал любой ценой остановить врага. Любой ценой!
…Подбегаю к политруку и замираю, стукнув прикладом о землю. Докладываю: явился.
– Отдыхать будем после войны, замполит,– говорит ротный, придирчиво оглядев мою солдатскую заправочку: если не сделал замечания, значит, все в порядке.– Вот тебе газеты, проведи по этим материалам политбеседу на тему: «Ни шагу назад!» Подготовься, составь план и приходи с ним ко мне на утверждение. Роту поднимем в шесть, а в семь ноль-ноль проведешь беседу.– И уже другим, приятельским тоном добавляет; – Юра, знаю, что ты помначкар [2] и вторые сутки без сна, но – война, и я тебе на должности замполита не обещал легкой жизни.
Это моя первая политбеседа. Надо хорошо подготовиться. Хватаю мыло, полотенце, бегу к реке. Она течет с гор, и вода в ней, несмотря на летнюю пору, ледяная. Как умею, стираю подворотничок, портянки – до беседы подсохнут. Бодрый, освеженный взбегаю по круче к школе. Часовой Вилен Коваленко винтовкой шутливо перегораживает дорогу:
– Побудь со мной, замполит, объясни международную обстановку, ибо нуждаюсь в пище духовной и телесной. И сон одолевает.
– Некогда разговаривать,– говорю я.– А поесть сейчас принесу. Дрожу из-за выступления: читать по бумаге не умею, Виля.
– И не учись, балакай от сердца, а не от шпаргалки, замполит!
У нас с другом схожие судьбы: школа, комсомол, война, матери нас без отцов растили. У Вилена голос изумительной красоты, он играет на любом инструменте. Уходя с армией из своего Нежина, захватил справку об образовании и «походный музыкальный инструмент» – гитару: после войны хочет поступать в консерваторию. Война перечеркнула наши планы на будущее, и потому мы прибавляем в конце разгооров на эту тему: «Если живы будем…» А иной раз кто-нибудь из ребят с горячей искренностью скажет:
– Эх, дойти бы до Берлина – за это жизни не жалко.
Тогда замполитрука, уже сидящий во мне, «решительно пресекает подобные настроения»:
– Нам надо фашистов угробить, а самим жить остаться – в этом главная задача!
И вот рота – все свободные от караула и наряда на кухне – сидит в школьном саду. Под взглядом сотни пар глаз я нестерпимо нервничаю.
– Разрешите начать беседу? – обращаюсь я к политруку.
– Начинайте,– официальным тоном отвечает он и садится прямо на землю, как все опустив ноги в окопчик, вырытый на случай воздушного налета.
…На марше, когда полк проходил через переезд, возле будки стоял маленький старый железнодорожник, наверняка из-за войны вернувшийся на работу с пенсии. Он брал за руки проходивших красноармейцев и что-то говорил им, а они потом все оглядывались на него. Когда наша рота поравнялась с ним, дед и нам заступил дорогу. Я шел с его стороны, он схватил меня за руку и, заглядывая в глаза, не то попросил, не то потребовал:
– Спасайте Родину, ребята. Милые, родные ребята, спасайте Родину! – От этих слов у меня мурашки по спине и горло перехватило…
Начинаю беседу с напоминания о том пожилом рабочем, который будто от имени всего народа обращался к нам, молодым бойцам, комсомольцам. Идет второе военное лето, не менее трудное, чем первое. Пришел наш черед доказать, чего мы стоим как воины, как защитники завоеваний социализма… Потом читаю, волнуясь, из «Красной звезды» от 13 августа обжигающие слова новой статьи Эренбурга:
«Не будем надеяться ни на реки, ни на горы. Будем надеяться только на себя. Немцы переходили через горы, они переплывали через моря. Фермопилы их не остановили. Критское море их не остановило. Их остановили люди – не в горах и не на берегу широкой реки – на подмосковных огородах».
Да, мы прошлой осенью обороняли главный город отечества; наш комсомольский батальон стоял насмерть на дальних подступах к Москве, мы больше суток держали фашистов. Как участник боя за город Ленинск-Московский знаю: там, где бьются верные люди, молодость страны, там враг истекает кровью, топчется на месте, начинает вопить по радио и швырять листовки, в которых говорится, что перед ним-де коммунисты-фанатики, которые жизнью не дорожат. Я видел, как умирали наши ровесники, будем драться не хуже их, повторим подвиг героев сорок первого года.
Когда беседа кончается, от ворот доносится крик часового:
– Замполит-один, на выход!
– Иди,– разрешает политрук, которого я взглядом спрашиваю: можно? – Сам отвечу на вопросы.
Кто бы это мог меня вызвать, что там случилось?
На часах сейчас стоит Илья Бродский, парень с нашего двора, друг детства. Подбегая, слышу, как он кому-то говорит извиняющимся тоном:
– Нельзя вам туда, тетя Лиза. Там расположение части.
Что зто еще за тетя Лиза?
За Илюшкиной спиной различаю сначала странно знакомый синий рюкзак на чьей-то спине, потом полуседую голову женщины и тоже очень знакомый синий берет.
– Мама! – я вскрикиваю на весь школьный двор.
Илья деликатно отходит, а мама прямо на дорогу ставит круглый солдатский котелок, покрытый широким лопухом, и зеленую бутылку, заткнутую огрызком кукурузного початка. Протягивает ко мне руки, и вдруг тяжелое рыдание сотрясает ее.
Крупные слезы катятся по пыльному загорелому лицу, оставляя на нем мокрые следы, и падают в пыль. В растерянности, не выпуская из правой руки винтовку, левой обнимаю маму и неумело стараюсь стереть со щек темные потеки. Мама точно стала меньше ростом, головой достает мне до плеча. Неужели это я так вытянулся? Или горе маму пригнуло?
– Бот принесла тебе,– успокоившись, говорит она.– Это сливочное масло. И мед – в бутылке. Как вас кормят? Ты, наверное, еще не завтракал? Пойди поешь и угости товарищей. Не беспокойся, я сыта. Иди, сынок, делай свои дела, а я посижу тут на скамейке. Ведь можно? – обращается мама к Бродскому.– Хоть ты, Илюша, часовой, но ведь меня знаешь.
Илья вопросительно смотрит на меня. Нашел специалиста по уставу караульной службы!…
– Можно,– твердо говорю я.– Тут, за воротами, не территория части. Да и ты – мать красноармейца. Я так взволнован неожиданной встречей, что не могу сразу сообразить, как поступить лучше: надо бы поскорее отпроситься у ротного, потому что мы наверняка скоро уйдем отсюда. Но я не знаю, сыта ли мама, как она уверяет, или надо первым делом сбегать на кухню и попросить для нее у повара чего-нибудь поесть. Но мама заставляет меня взять котелок, бутылку и подталкивает в спину. Уже в воротах я оборачиваюсь, как будто мой вопрос сейчас самое главное:
– Как ты меня нашла, мама?
– Ох, сыночек, мать всегда найдет…– с тихой улыбкой отвечает она.– Москва послала группу врачей в Ростов на эпидемиологическое обследование. А тут немцы прорвали фронт. Ушла из города с войсками и все спрашивала, спрашивала, где ребята из Ленинска нашего, где Московская дивизия воюет, Когда ты написал, что вас перебросили ближе к местам, где ты был в пионерских лагерях, я догадалась. Искала. Вот и нашла…
Я чуть было не проговариваюсь, что из наших земляков в полку остались единицы, а в роте – я да Илюшка. Мама поймет, какие потери мы несем в боях.
Это просто непостижимо – найти человека в потоке воинских частей, беженцев, эшелонов, машин, подвод, движущихся в жару и ночные холода, под налетом «юнкерсов» и «мессершмиттов». Только мать способна на такое!
Отдаю ребятам масло и мед, чтоб разделили на всю роту, и докладываю политруку о маме. Он хмурится, пожимает плечами:
– Мы выступаем, Юра. Беги прощаться.
Мама сидит у ворот в позе человека беспредельно усталого. Даже рюкзак не сняла с плеч. Увидев меня, чуть выпрямляется и улыбается мне.
Сколько помню, видел маму озабоченной, торопящейся, Для дома у нее не оставалось времени. Не пела мне мама колыбельных песен. С детства в семье слышал слова: маленьким – «Сельмашстрой», в школе – «Моссельмаш». Нет, было моей маме не до песен. Не потому, что не знала их, а потому, что с утра до вечера на работе. На окраине Ленинска вырастал завод, и доктора Щедрову перевели на работу в тамошнюю поликлинику. То открывался новый здравпункт на какой-то Стремиловке, куда и дорогу-то не сразу провели, и маму посылали работать туда. Возвращаясь домой, она сваливалась от усталости. Я на керосинке грел еду и мыл под краном ее боты, до верха измазанные в красной глине. И не огорчался, если мама виновато говорила мне уже от двери:
– Я побежала, сыночка. Обед сготовить не успела, тебя покормит Власьевна, я просила ее…
На собраниях в поликлинике маму сажали в президиум. Ее фотография висела на Красной доске. И когда в выходной день мы шли по улице, разные люди приветствовали маму:
– Добрый день, доктор!
– Поклон тебе, Леонидовна! Ну сын у тебя вымахал – что верста коломенская. Спасибо за заботу о моей старухе…
– Здравствуйте, тетя Лиза!…
Я не слышал от мамы жалоб на жизнь. Жили, как все, нелегко: тесная комната в коммунальной квартире, просторная полка книг, хотя каждый рубль на счету; скрепя сердце мама в конце концов отдала мне донашивать отцовы вещи. Уже перед самой войной.
Мама скупо рассказывает, что пережила, вдруг оказавшись в оккупации. Полгорода знало ее как врача-активистку, а некоторые помнили, как она еще курсисткой в семнадцатом выступала на революционных митингах. Работала в больничке, лечила своих горожан больше верою, чем лекарствами, которых не было. Не пряталась дома, а неприкаянно бродила по городу, в котором родилась и который вдруг стал чужим. Однажды на улице Энгельса набрела на гитлеровских молодчиков, выбрасывавших из окон городской библиотеки охапки книг прямо в снег: здание шло под госпиталь. У нас в доме царил культ книги, и мама не выдержала. На немецком, который учила в местной екатерининской гимназии, объяснила молодым немцам, что это варварство так обращаться с книгами – достоянием нации, народа, всего человечества. Как ни странно, маму не пристрелили на месте, не отвели в комендатуру. Солдаты поразились, что фрау так властно говорит с ними, да еще по-немецки…