Текст книги "Искатель. 1972. Выпуск №1"
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер,Морис Ренар,Ричард Гемен
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Я лично?
– Ну да. Вы лично.
– У меня две группы, В основном это глухонемые – инвалиды с детства, без перспективы восстановления утраченных функций. Я обучаю их картонажным и переплетным работам. Вот образец нашей продукции. – Он протянул мне детскую киижечку-раскладушку. Длинная цветная картонная гармошка – «Сказка о Курочке-Рябе».
Книжка была красивая, с очень хорошими рисунками. Рисунки, наверное, делал тоже глухонемой, потому что все события в сказке, весь сюжет были переданы художником исключительно точно, выразительно, в движениях и позах персонажей. Курочка-Ряба была похожа на человека, у нее было человеческое лицо – есть такой тип женщин с узким, слегка вытянутым лицом, острым носиком и большими, очень грустными глазами, с тонкими немигающими перепонками прозрачных век. Очень грустными глазами смотрела на деда с бабой Курочка-Ряба, и по ней было видно, что она и для себя самой совсем неожиданно снесла не простое яичко, а золотое; и теперь, когда мышка его разбила, смахнув на пол хвостом, курочка была не рада всей этой дурацкой истории с необыкновенным яйцом, от которого произошли сплошные неприятности. И обещала снести новое яичко она скорее для того, чтобы успокоить стариков, поскольку сама-то понимала: разве чудеса повторяются дважды?
– А чьи это рисунки? – спросил я.
– Мои, – ответил коротко Дзасохов.
– А вы кому-нибудь еще их предлагаете?
– Нет.
– Чего так?
– А я сам недавно узнал, что умею рисовать для детей.
– Вы давно в комбинате?
Дзасохов потер ладонью свою невообразимую щетину, ответил неопределенно:
– Да уж порядочно времени будет…
Я знал, что он работает с глухонемыми четырнадцать месяцев. Почти сразу после отбытия трехлетнего заключения за мошенничество.
– Порядочно, говорите?
– Да, – сказал он, как отрезал, и сейчас в нем трудно было узнать того веселого шутника, который вчера вернул давнишний долг парикмахеру Кацу. А может быть, все дело в том, что не разыгрывают первенства мира по бильярду, и по чьей-то дурацкой прихоти эта прекрасная игра существует как-то полулегально, – но уж, во всяком случае, Дзасохов не выглядел большим человеком. Так, тихий волосатый человечек, который умеет рисовать в длинных книжках-раскладушках грустных куриц с мудрым взглядом. И чего-то расхотелось мне доводить комбинацию до конца и точно, наповал «раскладывать» его. Я просто спросил:
– Слушайте, Дзасохов, а вы чего живете под чужой фамилией?
Он дернулся, заерзал на стуле, будто я ударил его ребром ладони по шее. Помолчал, усмехнулся, как-то безразлично сказал:
– Мне так больше нравится.
– Что значит – нравится? Это же не ботинки – не нравятся старые, выкинул и купил новые. Менять самовольно фамилию не разрешается.
– А почему?
– Потому! Если бы вы взяли себе фамилию Рембрандт, я бы вам вопросов не задавал. А если вы самовольно берете себе фамилию Кисляев – значит, это не от хорошей жизни.
– А я не самовольно. Я официально изменил фамилию через органы загса.
– На каком основании? – удивился я.
– В связи со вступлением в брак. Женился я. И взял фамилию жены. Имею право? А?
Я покачал головой и сказал:
– Вы уж извините меня за бестактные вопросы, но…
Он махнул рукой:
– Валяйте дальше. У вас работа такая. Когда вы приглашаете сюда, в этом уже содержится элемент бестактности…
– Почему же так категорически?
– Потому что вы хотите выяснить, не имею ли я отношения к краже скрипки у Полякова. И в самой постановке вопроса имеется оскорбительный для каждого честного человека момент – назовем это бестактностью.
Я вскинул на него взгляд, и он поймал его, как опытный волейболист ставит мгновенный блок над сеткой.
– Да-да, – подтвердил он, – Вы хотели сказать, что вчерашний арестант не может пользоваться моральными привилегиями честного человека?
Я ничего не ответил, а он закончил:
– Вот поэтому я и взял фамилию жены. Человек с некрасивой фамилией Кисляев имеет моральных прав много больше, чем Дзасохов. Перед теми, конечно, кто не знает, что это одно и то же лицо. Что вас еще интересует?
Меня очень интересовало, почему он отдал сейчас долг, который не мог возвратить много лет, но спросить об этом как-то не поворачивался язык.
– Вы давно знаете Иконникова и Полякова?
– Очень давно. Еще до войны. Я работал маркером бильярдной в Парке культуры, и они часто заезжали поиграть со мной.
Я обратил внимание, что он сказал «работал». Хотя, наверное, это работа и нелегкая, коли люди приезжали специально поиграть с ним.
– А что, они увлекались бильярдом?
– Лев Осипович прекрасно играет. У него восхитительный глазомер, нервная, очень чуткая рука. Но ему всегда не хватало духа, ну, азарта, что ли. Нет в нем настоящей игровой сердитости. Иконников в турнирных партиях всегда его обыгрывал. Хотя сам рисунок игры Полякова и был красивее…
– Вы поддерживали с ним знакомство все эти годы?
– Льва Осиповича я не видел уже множество лет. А с Иконниковым мы до последнего времени общались.
– А точнее?
– Точнее некуда. В последний раз я его видел дня за три до смерти.
– Вы говорили с ним о краже у Полякова?
– Нет, не говорили.
– Странно, – заметил я. – Тема-то куда как волнующая. А Иконников был всем этим весьма озабочен.
– Я думаю, – усмехнулся Дзасохов, – Под таким мечом находиться…
– А что – под мечом? – снаивничал я, – Иконников тут при чем?
Дзасохов пожал плечами, неуверенно сказал:
– Не знаю, правда или нет, но против него ведь вроде было выдвинуто обвинение…
– Откуда вы это взяли? – быстро спросил я.
– Слышал такое. Мир тесен…
– А все-таки? Кто это вам сказал?
– Сашка Содомский. Он, конечно, трепач первостатейный, но такое из пальца не высосешь. Тем более что при мне у них произошел скандал.
– Что он за человек, этот Содомский?
– Так, – сделал неопределенный жест Дзасохов. – Живет хлеб жует. Человек как человек. Распространяет театральные билеты.
– Я заметил, что вы о нем говорили без малейшего почтения, – сказал я, и Дзасохов улыбнулся.
– О нем все говорят без почтения. Ну, а уж мне-то сам бог велел…
– Почему именно вам?
– Да ведь мне теперь помереть придется с элегантной фамилией Кисляев – и не без его участия. Это он меня, дурака, «жить научил».
– То есть?
– Несколько лет назад остался я без работы, и денег, естественно, ни хрена. Пошел я к Сашке перехватить четвертачок. Денег он мне, правда, не дал, но говорит: «С твоими-то руками побираться – глупее не придумаешь…» Научил, как делать фальшивые царские червонцы и с покупателем свел…
Дзасохов замолчал. У него были очень красивые руки – хоть и непропорционально крупные на таком небольшом туловище. Сильные, с крепкими длинными пальцами, четким рисунком мышц и жил. И в руках этих совсем не было суетливости, они спокойно, твердо лежали на столе, и по ним совсем не было заметно, что Дзасохов волнуется. Иногда только он проводил ладонью по своей немыслимой шевелюре, и снова руки спокойно лежали на столе, с гибкими и мощными кистями, которые могли делать королевские партии в бильярд, рисовать куриц со скорбными глазами и формовки для «царских золотых» монет.
– И что дальше было? – спросил я, хотя знал почти все, что произошло дальше: утром я успел прочитать справку по делу. Но никаких упоминаний о Содомском там не было.
– Ничего, – сказал Дзасохов, – Три года общего режима.
– А почему вы на следствии не рассказали о Содомском? – спросил я.
– Зачем? Я ведь не малый ребенок, которого охмурил злой демон Содомский. Когда соглашался, знал, на что шел. А получилось – собрался за шерстью, а вернулся стриженый…
– Но ведь Содомский, как я понимаю, был организатором этого преступления. А отдувались вы один.
– А может, не был – он и за комиссионные мог участвовать. Кроме того, вы, наверное, не поняли меня – я ведь вовсе не слезами восторга и раскаяния принял приговор суда.
– Ну восторгаться там и нечем было. А раскаяние вам бы не помешало – может быть, наказание меньше назначили.
– Мне и так несправедливо тяжелое наказание дали. От моего так называемого преступления никто не пострадал.
Я засмеялся:
– Это просто вам не повезло, что сразу поймали.
Дзасохов махнул рукой:
– Я не об этом. Честный человек не станет скупать золотые монеты, будь они хоть трижды настоящие, а не фальшивые. Даже если бы мое преступление удалось – тоже ничего страшного: подумаешь, вор у вора дубинку украл!
Ухмыляясь, я развел руками:
– Мой начальник говорит, что каждый должен заниматься своим делом. Вот наказывать жуликов – это наша задача. Вы тут ни при чем – занимались бы своими делами. Не можем мы допустить, чтобы преступники у нас между собой разбирались по своим понятиям о справедливости.
– А я и не говорю ничего, – пожал плечами Дзасохов.
– Но одной вещи я все-таки не понимаю, – сказал я.
– Какой? – поднял на меня спокойные глаза Дзасохов.
– Почему вы мне это сейчас рассказали, умолчав на следствии?
Дзасохов достал пачку «Казбека», вынул папиросу, подул в бумажный мундштук, постучал папиросой о ладонь, двойным прижимом смял мундштук, прикурил, помахал спичкой перед тем, как бросить ее в пепельницу, затянулся и пустил длинную фигуристую струю дыма к потолку. И делал он все это не спеша, внимательно, очень спокойно; и мне почему-то не нравилось это спокойствие – было в нем какое-то упорное внутреннее напряжение, недвижимость характера, немота чувств, неестественный покой клочка воды, залитого маслом, когда вокруг бушуют волны и летят во все стороны брызги. Дзасохов покурил немного, сказал:
– А потому, что вопрос этот давно иссяк. Вы же не побежите сейчас возбуждать дело по вновь открывшимся обстоятельствам. Да и я своих слов подтверждать не стану.
– Почему?
– Потому что я с той жизнью, со всеми людьми из нее, со всем, что там было – хорошим и противным, – со всем покончил навсегда. Из той жизни у меня оставались две привязанности – Иконников и старый смешной чудак Соломон Кац. Вот Иконников уже умер.
– А что в новой жизни?
– Все. Я в сорок шесть лет вдруг узнал, что умею рисовать картиночки, которые почему-то ужасно нравятся детям. И я сейчас очень тороплюсь – мне надо наверстать хотя бы часть из того, что я не успел сделать раньше и чем должен был заниматься всю жизнь. Понятно?
– Понятно, – кивнул я и, набравшись наконец, храбрости, спросил: – Скажите, пожалуйста, вы вот в течение многих лет не отдавали долг Соломону Кацу, а вчера возвратили. С чем это связано?
Он удивленно повернулся ко мне, мгновение всматривался, потом засмеялся:
– Ах это вы были – в кресле, намыленный? То-то я все старался вспомнить ваши глаза – где я их видел.
– Да, это был я.
– Долг я возвратил из гонорара, который получил за эту книжечку, – он кивнул на раскладушку «Курочка-Ряба», лежавшую на углу стола.
– Прекрасно. И последний вопрос: что могло связывать Иконникова с Содомским?
– Так ведь когда-то Сашка Содомский был постоянным концертным администратором Иконникова, – сказал Дзасохов. – В конце концов Иконников его со скандалом прогнал…
– А потом помирились, что ли? – уточнил я.
– Ну да. Другие дела уже были – Иконников Паша не тот стал…
– Из-за чего скандал получился? – спросил я.
– Да я точно не знаю, так, в общих чертах, – неуверенно сказал Дзасохов и зябко потер щетину на лице.
– Можно и не очень точно… Вы хотя бы так, в общих чертах расскажите.
– В общих чертах – Иконников послал Сашку взять в репетиционном фонде скрипку для кого-то из своих учеников…
– Подождите, Дзасохов. Разве у Иконникова были ученики?
– А как же? – удивился Дзасохов. – Конечно!
– Вы не ошибаетесь?
– Да что вы спрашиваете? Я сам знал некоторых…
– Ну, ну, извините. Дальше. Что такое репетиционный фонд?
– Ну есть в филармонии такая кладовочка, а в ней старичок пенсионер. Лежат в кладовочке разные инструменты, а старичок выдает их исполнителям, если у кого они сломались или там почему-то еще. Инструменты, конечно, барахло, старый хлам – понятное дело, прокат. Пришел туда Содомский, поковырялся, а у него глаз-алмаз, нашел какую-то скрипочку без струн, без колков, всю в белилах перепачканную. Взял скрипочку – и к скрипичному мастеру Батищеву. Тот прямо затрясся, как увидел: старинная скрипка, предположительный автор – Бергонци, в крайнем случае – Винченцо Панормо, начало восемнадцатого века. Короче, больше этой скрипки никто и не видел. Через год Содомский пришел в фонд, заявил, что скрипочку у него украли, и согласился возместить ее стоимость. А ей цена по описи – грош с половиной. Так бы об этом никто не узнал, но мастер Батищев входил в инвентаризационную комиссию и сообразил, что это за штучки. Он и начал кричать, что год назад ему Содомский приносил скрипку, похожую на Бергонци или Винченцо Панормо. Вызвали Содомского, а он сидит и ухмыляется – показалось, мол, все это нашему почтенному мастеру. Ну, выгнали его отовсюду, вот он и стал заниматься распространением билетов.
Я подписал Дзасохову пропуск, в котором было написано: «Кисляев». Он встал, маленький, сухой, с дикой гривой волос, и я почему-то подумал, что он похож на торчмя поставленный помазок.
– А это, если вам понравилось, возьмите себе, – кивнул он на «Курочку-Рябу». – У меня еще есть.
– Спасибо, – сказал я.
– Э, ерунда, – махнул Дзасохов рукой, – До свидания.
ГЛАВА 3. «…ПЛОТЬЮ ЖИВОЙ ОН В МОГИЛУ ЖИВУЮ УХОДИТ»
Громче звоните, колокола! Громче! Пусть гром ваш пробудит этот сонный, ленивый город! Пусть звон ваш катится по улицам голосом счастья! Горите ярче, смоляные плошки, и пусть ввысь несут огонь петарды!
Трещат дубовых бочек донья, и льется алое джинцано. Иль, может, кьянти не хватает? Скажите – сегодня можно все и всем!
Сегодня, в последний день уходящего века, вдовец Антонио, старик Страдивари, пятидесятипятилетний мастер, вводит в дом новую жену – семнадцатилетнюю Марию Замбелли. И пусть смеются дураки и завистники, пусть говорят, что стар он и нашел красавицу другим на радость. Не властно время над великими, ибо живут они в настоящем, как усталый путник в задней комнате траттории, – их главная жизнь в будущем. И если к мастеру пришла любовь на склоне лет, значит, отсюда начинается его молодость, значит, мудрости его, согретой нежностью, суждено дать удивительно пышные плоды. Так думал Антонио Страдивари.
И Андреа Гварнери, бессильный, умирающий в нищей лачуге, сказал своему внуку Джузеппе:
– Страдивари – великий мастер. Но настоящее величие его впереди.
– Почему вы думаете так, синьор? – спросил Джузеппе, маленький даже для своих лет, тщедушный головастый мальчик с впалой грудью.
– Потому что он талант, – сказал дед, тяжело кашляя и сплевывая поминутно мокроту. – Потому что он любит свое дело больше всего на свете. Потому что он мудр и жаден, как сатана. Потому что ему очень везло всегда. Ему и с этой девочкой повезло.
– Я не понимаю вас, – сказал Джузеппе. – Отец говорит, что он перенял у своего учителя Амати дьявольское знание.
Андреа долго надсадно кашлял, потом засмеялся:
– Твой отец приходится мне сыном, и уж кому, как не мне, знать, что он трусливый и глупый человек. Не верь ему. Всю жизнь он всего боялся – бога, людей, трудностей, меня, а теперь, когда лупит тебя, начинает помаленьку бояться и сына. Если ты хочешь стать настоящим мастером, тебе надо уйти из дому.
– Как же я буду жить? Мне ведь только двенадцать лет, – спросил Джузеппе, и на глаза его навернулись слезы. – У меня кружится голова и теснит в груди, когда я поднимаюсь бегом по лестнице.
– Мальчик мой, поверь, что нет покоя и счастья в тихом, сытом убожестве. Ты можешь преодолеть свою немощь, только став больше самого себя.
– Разве человек может стать больше самого себя? – спросил с испугом Джузеппе.
– Может, – устало кивнул Андреа. – Я прожил глупую, беспутную жизнь, но сейчас нет смысла жалеть об этом. Одно знаю я наверное – творенье рук и сердца человеческого делают его всемогущим, всесильным и бессмертным.
– Руки мои слабы, а сердце немо. Что могу я создать и оставить людям?
– Но слух твой тонок, а ум быстр и пытлив, и душа твоя исполнена добра. И если ты запомнишь, что для учебы нет дня завтрашнего, а есть только сегодня, то через десять лет ты будешь большим мастером и познаешь счастье свершений…
Джузеппе простер к деду тонкие, худые руки:
– Но вы не встаете с постели, и глаза ваши незрячи, а отец не хочет учить меня, он хочет отдать меня в монастырскую школу. Как могу я учиться и приблизить час свершений?
Андреа хрипло, с грудным присвистом засмеялся:
– Твой отец тебя ничему научить не может. Он плохой мастер. Попомни слово мое: если ты послушаешься меня, то спустя время твой отец будет подражать тебе и жизнь его догорит под сенью твоей славы.
– Но кто же откроет мне путь истины и свершений? – спросил с горечью Джузеппе. – Ведь не станет же меня учить Страдивари?
– Нет, мой мальчик, не станет тебя учить этот большой мастер. Сейчас он не возьмет тебя, потому что ты мало знаешь и мало можешь…
– А если я подучусь? – с надеждой сказал мальчик.
Андреа покачал маленькой седой головой:
– Тем более. Тебе, Джузеппе, не повезло – у Страдивари выросли бездарные дети…
– Не понимаю, – удивленно раскрыл черные быстрые глаза мальчик.
– У тебя могла быть единственная возможность стать учеником синьора Антонио, если бы хоть один из его сыновей унаследовал талант отца. Тогда бы он не побоялся взять тебя в ученики, и с годами, в соперничестве, вы узнали бы, кто из вас лучший. Но Страдивари уже знает, что он сможет передать детям только свои записи и тайные средства мастерства – сами они ничего открыть не могут. А отдать свое знание молодому Гварнери не позволит ему сердце.
– Разве каждому, кто алчет, дано обрести клад? – с сомнением прищурился Джузеппе.
Андреа прикрыл тяжелые коричневатые веки, на лицо его легла печать томления и горечи, он еле слышно прошептал:
– Знание, мой мальчик, не клад и не дуэльный выигрыш, но обиталище духа твоего, и возвести его надлежит в труде тягостном и страстном…
Старик задремал, но мальчик положил ему на плечо руку и настойчиво спросил:
– Скажите, разве Страдивари мастер лучше вас?
Андреа Гварнери глаз не открыл, и только легкое дрожание век выдавало, что он не спит. Потом он разлепил бескровные губы:
– Да, Джузеппе, Страдивари мастер лучше меня.
– Но когда вы выпиваете фьяску кьянти, то кричите, что он жулик, а вы мастер от господа бога.
– Это не я кричу, – сказал Андреа, – это вино и глупость из меня кричат. Тебе долго жить надо, мой мальчик, и жизнь предстоит тебе нелегкая. Запомни навсегда: люди, для которых работает талант, не в силах оценить его по тому, что он мог бы сделать. Они судят всегда по тому, что он уже сделал. А теперь я устал и хочу спать. Оставь меня…
– Но вы не сказали, что мне делать? Как мне жить?
– Этого я не знаю. Хотя советую от души: завтра на рассвете в Мантую уходит дилижанс. Уговори кучера или беги пешком, но до Мантуи доберись и разыщи мастера Джизальберти. Передай ему мою предсмертную просьбу – сделать из тебя человека. А лет через пять возвращайся и сходи поклонись Страдивари. Чем черт не шутит – может быть, он возьмет тебя. Никто ведь не знает своего будущего…
* * *
Содомский снял пальто, неодобрительно покосился на вешалку – вбитый в стену гвоздь – и спросил вежливо:
– Простите, у вас плечиков не найдется?
– Не найдется, – отрезала Лаврова. – Когда приходите в общественное место, надо снимать пальто в гардеробе.
– Истинная правда, – согласился Содомский. – Но когда приходишь в такое общественное место, из которого неизвестно куда пойдешь дальше, лучше, чтобы пальто было под рукой. Ха-ха, это я так шучу.
– Прекрасные у вас шутки, – покачала головой Лаврова. – Правда, в тех неизвестных местах, куда наши посетители иногда отправляются, плечиков для пальто тоже не дают. Ха-ха, это я не шучу.
– Там это уже не страшно. Как говорится, бытие определяет сознание, – сказал Содомский и сбил щелчком какую-то несуществующую пылинку с лацкана хорошо отутюженного пиджака, – Кстати, я вас хотел спросить, если можно…
– Можно, – сухо ответила Лаврова.
– Вы не знаете случайно, в Нью-Йорке есть женщины – офицеры полиции?
– Есть. А что?
– Ай, жаль! Я-то думал, что это только наше социальное завоевание. Это же ведь подумать только – женщина, возвышенно-утонченное создание, ловит жуликов!
– Ну вот подумали только – и хватит. Назовите свое имя, отчество, фамилию, время и место рождения, род занятий…
Содомский прижал к полной груди короткопалые, пухлые ладошки:
– Пожалуйста! Меня зовут Александр Еремеевич Содомский, 1926 года рождения, образование – незаконченное высшее, место работы – Министерство культуры…
Лаврова оторвалась от анкетной части протокола, внимательно стала вглядываться в Содомского, и длилось это, наверное, не меньше минуты, пока тот не начал ерзать на стуле.
– Что? – спросил он на всякий случай.
– Скажите, это не вы председатель репертуарной коллегии? – серьезно спросила Лаврова.
– Нет, у меня работа организационного типа.
– А точнее? – настырно интересовалась Лаврова.
Содомский помялся, потом невыразительно забормотал:
– Я старший распространитель Центральной театрально-концертной кассы. Кстати, вы не хотите завтра сходить в театр на Таганку? Идет пьеса Дина Рида, желающие записываются за месяц вперед. Очень способный автор – раньше он был лабух, пел песни, а теперь вдруг написал пьесу, и – представьте себе – бешеный успех…
Я быстро загородился газетой, а Лаврова не выдержала и в голос захохотала. Содомский на всякий случай тоже захихикал, настороженно спросил:
– А что такое?
– Да нет, ничего… Скажите мне, давно ли вы работаете распространителем? И при каких обстоятельствах вы попали на это место?
– О, я работаю так много лет, что точную дату вспомнить трудно. А попал обычно – пришел в отдел кадров, и меня приняли.
– Кем вы работали до этого?
– Я был концертным администратором в филармонии.
– Почему вы сменили работу?
– Здоровье, плохое здоровье – вот единственная причина.
– А с кем из исполнителей-солистов вы работали?
– Со мной работали многие. Можно так и записать – ряд видных советских музыкантов.
Лаврова усмехнулась и спросила:
– А Иконников с вами работал?
– Конечно. Он тоже в свое время был неплохим скрипачом, но что-то ему не повезло. У него был очень плохой характер.
– Почему вы расстались с Иконниковым?
– Мы не могли сработаться. Я же вам говорю – у него был склочный характер, и, как все недотянувшие вожди и гении, он страдал манией подозрительности.
– Поясните следствию эпизод с пропажей скрипки из репетиционного фонда.
Содомский закатил вверх свои бледно-голубые, почти белые глаза, потер рукой лоб, старательно изображая мучительное воспоминание.
– С какой скрипкой? – Он явно тянул время, обдумывая позицию.
– Первой трети восемнадцатого века, предположительный автор – Бергонци или Винченцо Панормо. Взята вами на имя Иконникова. И якобы утеряна в троллейбусе.
– А-а! Вот вы о чем! Значит, вы тоже слышали об этой чепухе? Это был такой же Бергонци, как я Дин Рид.
– Следствие располагает заявлением скрипичного мастера Батищева.
– Давайте я вам напишу заявление, что позавчера видел на жене Батищева алмаз «Орлов». Тогда следствие будет располагать и такими сведениями.
– Это называется ложный донос, – сказала Лаврова, – И к следственным сведениям не имеет отношения.
Ах досадно! Здесь Лаврова допустила явную промашку, и сейчас Содомский ее за это накажет. Он тихо засмеялся и сказал почтительно:
– Если мне будет позволено, замечу, что вы сильно увлеклись. Пока что скрипичный мастер Батищев и распространитель билетов Содомский, сидя на этом стульчике, юридически совершенно равноправны: оба они достойные, ничем не скомпрометированные граждане. И не простые, а советские, то есть обладающие всеми гарантиями их безопасности, чести и достоинства. Пока вы не докажете, что я, наоборот, плохой гражданин. А это вам, может, удастся, когда рак на горе свистнет.
– Ну а фальшивые золотые монетки вас не скомпрометируют? – спросила Лаврова, и это было тактическое отступление, перегруппировка сил на ходу.
– Нет, – уверенно сказал Содомский. – Я уже слышал, что этот дурак Дзасохов распространяет про меня порочащие слухи. Но на чужой роток не накинешь платок. Дурак, он и есть дурак. К тому же типичный образец жулика-неудачника. Я бы нисколько не удивился, если бы узнал, что это он украл у Полякова скрипку.
– Почему?
– Потому что умный жулик отличается от глупого тем, что берет не то, что плохо лежит, а то, что можно украсть без всякого риска. А скрипка эта будет в розыске хоть сто лет – до тех пор, пока кто-то с ней не попадется…
– Конечно, она ведь не лежала грязная, безымянная, всеми забытая в кладовке репетиционного фонда, – ухмыльнулась зло Лаврова.
– Ну если вам удобнее думать так, то можно и такой пример привести, – откровенно нагло сказал Содомский.
– А что вы делали в ночь, когда произошла кража скрипки?
– Позвольте узнать, когда произошла кража?
– В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября.
– Я в эту ночь спал у себя дома.
– Кто-нибудь может это подтвердить?
Содомский засмеялся:
– А это и не надо подтверждать. Если я вам говорю, что спал у себя дома – значит это так. А если у вас есть сомнения в этом, то вы докажите, что я, наоборот, дома не спал и занимался чем-то другим. Вот вы мне скажите – за время расследования хотя бы этого дела, кого вы больше встретили, – хороших людей или плохих?
– Плохих, – ответила Лаврова.
– Ну! А я что говорю? – обрадовался Содомский.
– Ерунду! – отрезала Лаврова. – Если бы я искала не скрипку «Страдивари», а утраченный манускрипт я при этом не была инспектором уголовного розыска Лавровой, а называлась профессором филологии Ираклием Андрониковым, то я бы встретила наверняка множество прекрасных, добрых, умных и честных людей. Но я ищу украденную, слышите – украденную! – вещь и потому должна слушать ваши сомнительные откровения, вместо того чтобы в это время поговорить с каким-нибудь приятным и умным человеком.
– Значит, я человек неприятный? – спросил Содомский.
– Вы уж простите меня за откровенность, но вспоминать о вас с особым удовольствием я не стану.
Содомский довольно засмеялся:
– Как говорится, насильно мил не будешь. Но что толку в приятности? Самый приятный человек, которого я знаю, – это Гришка Белаш. Он действительно хороший парень. Но я уверен, что и у него какая-то гадость в биографии имеется.
– Почему вы так думаете? – сердито спросила Лаврова.
– Не знаю, так мне кажется. Кроме того, не стал бы он запросто так с Иконниковым нянькаться. Я думаю, у них какие-то делишки были…
Нет, это было не случайное сравнение, это был не просто подвернувшийся аргумент в споре. Такая фраза – это заявление. Пора было вмешиваться мне. Но Содомский сам неожиданно повернулся на стуле в мою сторону и сказал:
– Если я не ошибаюсь, вы инспектор Тихонов?
– Вы не ошибаетесь, Содомский. Я инспектор Тихонов, – кивнул я и учтиво добавил: – Столь широкая популярность среди распространителей театральных билетов мне льстит. Но, помнится, нас друг другу никто не представлял.
Содомский прищурился:
– Как вы понимаете, в одном замкнутом круге не может не быть разговоров о человеке, который трясет по очереди всю музыкальную общественность в связи с кражей «Страдивари». И даже если бы я был более приятным и менее умным, то мог бы сообразить, что мужчина, который во время допроса сидит в кабинете, смотрит в газету и слушает каждое мое слово, должен быть Тихонов. Так как, я вам понравился?
– Вы мне понравились, – заверил я, – А то, что вы не понравились инспектору Лавровой, пусть вас не огорчает – это ведь дело вкуса. Поэтому лучше скажите мне вот что: вы твердо уверен, что похищенная у вас в троллейбусе скрипка не имеет исторической ценности?
– Абсолютно.
– И по-прежнему утверждаете, что мастеру Батищеву ее не показывали?
– Утверждаю. Он меня с кем-то перепутал. А я никакого Бергонци в глаза не видел! И Винченцо Панормо не видел! И вообще я никогда не нарушал законов! Я всегда был готов прийти на помощь милиции, если это только требовалось!
– Я надеюсь, что милиции ваши услуги никогда не требовались, – сказал я. – А что вы сказали насчет Иконникова и Белаша?
– Ничего я не говорил! Ничего я не знаю! Я просто сказал, что Гришка очень сильный человек – не каждый найдет в себе силы вернуться в жизнь из помойки…
– В каком смысле? – спросил я.
– Человек, который в семнадцать лет был лауреатом скрипичного конкурса, мог иметь в жизни все, а он… – Содомский замолчал и махнул рукой.
– Кто – Иконников? – спросила Лаврова.
– При чем здесь Иконников? – раздраженно сказал Содомский. – Я говорю про Белаша!
– Белаш был лауреатом? – медленно, как во сне, сказала Лаврова.
– Конечно! А вы что, не знали? – удивился Содомский. – А еще «Страдивари» хотите найти!
– Найдем! – почти крикнула Лаврова. – И «бергонци» найдем! Давайте ваш пропуск, я подпишу вам на выход.
Содомский в дверях надел свой «пирожок» и сказал:
– Честь имею кланяться!
И в голубеньких каплях его глаз, упавших льдинками на раскаленную плиту красной рожи, бушевало веселое злорадство.
С утра Белаш работал в Большом театре, поэтому он предложил встретиться где-нибудь в центре. Он сказал:
– Давайте в два часа в кафе «Арарат». Сэкономим время: поговорим и заодно пообедаем.
Я опоздал минут на пять и, когда вошел в зал, Белаш уже сидел в уютном уголке за столом. Он был, как всегда, элегантен, но выглядел неважно – какая-то тусклая, тягучая тоска застыла у него в глазах. Он встал мне навстречу, замахал руками, и мне показалось почему-то, что он рад нашей встрече.
– Я думаю, что мы теперь до конца жизни будем встречаться, говорить об Иконникове и Полякове, строить гипотезы, кто мог украсть скрипку, и вообще, наша жизнь теперь потечет параллельно, – сказал улыбаясь Белаш.
– Все возможно, – охотно подтвердил я. – Что будем есть?
– Сейчас узнаем.
Подошла официантка, немолодая, степенная, полная женщина, которую я помню еще со студенческих пор, – потому что «Арарат» всегда пользовался у нас наибольшей популярностью – здесь дешево и вкусно кормили.
– Здравствуйте, – сказала официантка. – У нас сегодня есть форель.
– Вот и прекрасно, – обрадовался Белаш. – Дайте нам с белым соусом.
– Сыр чанах и бастурму, – попросил я. – Кофе с белками.
– Присоединяюсь. Еще чебуреки, – И спросил у меня: – Вина выпьем?
Я равнодушно пожал плечами.
– Бутылку розового «Гарни», – сказал Белаш официантке. Она с достоинством, присущим всем восточным женщинам, поклонилась и ушла.
– Какие-нибудь новости есть? – повернулся ко мне Белаш.
– Есть. Я хотел с вами, Григорий Петрович, поговорить о Содомском и о вас.
– Обо мне? – удивился Белаш. – В жизни не имел с этим прохвостом никаких дел.
– Вы меня не так поняли, Григорий Петрович. Я вчера допрашивал Содомского, и он разговорился о вас. Он сказал, что вы раньше были скрипачом.