355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Волков » 'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение) » Текст книги (страница 16)
'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:20

Текст книги "'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)"


Автор книги: Генрих Волков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

(Москва, 13/25 декабря 1831 г.)"47.

Магистра философии и латиниста С. С. Мальцева Пушкин как-то застал за изучением Марциала. Мальцев с огорчением посетовал, что "вот никак не удается проникнуть в смысл одного текста. Пушкин тотчас же прочел и объяснил ему это место, да так, что он не мог надивиться верности и меткости его заметок"37.

Однажды в Московском университете в присутствии студентов разгорелся жаркий спор между Пушкиным и профессором М. Т. Каченовским о подлинности "Слова о полку Игореве". Подлинность эта тогда многими оспаривалась, Пушкин же горячо ее защищал и, как потом подтвердилось, оказался совершенно прав.

В бумагах поэта сохранились свидетельства его разносторонних увлечений и интересов: материалы по соколиной охоте, о русских песнях, "Путешествие в Сибирь" Шаппа Д'Отроша, о жизни американских индейцев, материалы по истории освоения Камчатки и о нравах и обычаях камчадалов. Он тщательно изучает, конспектирует книгу академика С. П. Крашенинникова "Описание земли Камчатки" и собирается писать статью на эту тему.

Известно, что поэт в 1829 году намеревался отправиться с научной экспедицией и с посольством в Сибирь и Китай и деятельно, увлеченно готовился к этой поездке:

Поедом, я готов; куда бы вы, друзья,

Куда 6 ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далекого Китая,

В кипящий ли Париж...

Разрешения на эту поездку он от Николая не получил. А жаль – экспедиция обещала быть интересной! В ее составе находились люди незаурядные: барон Шиллинг и китаевед Н. Я. Бичурин (отец Иакинф).

С ними Пушкин уже давно водил компанию. М. П. Погодин вспоминал, что у В. Ф. Одоевского – сказочника, автора фантастических повестей, алхимика, мистика, философа и музыкального критика, у этого экзотического человека "сходились веселый Пушкин и отец Иакинф (Бичурин)

с китайскими сузившимися глазками, толстый путешественник... Шиллинг, возвратившийся из Сибири"45.

Пушкин и китаеведение! Известно, что еще в Одессе и Михайловском поэт читал статьи о жизни Бичурина и о его исследованиях по истории Китая. Познакомившись с Пушкиным лично в конце 20-х годов, Бичурин "в знак истинного уважения" дарит ему свои книги "Описание Тибета в нынешнем его состоянии" и "Сань-Цзы-Цзинь, или Троесловие".

Что касается Шиллинга, то с ним поэт был знаком еще с 1818 года.

После возвращения Пушкина из ссылки дружеские отношения возобновились и окрепли.

Барон Петр Львович Шиллинг – один из самых замечательных и разносторонних умов России того времени. Ученый-востоковед, членкорреспондент Академии наук по разряду литературы и древностей Востока, организатор первой в России литографии, механик и инженер, изобретатель электромагнитного телеграфа и в то же время блестящий знаток и ценитель "изящной словесности", друг Батюшкова, Мицкевича, Жуковского и, конечно, Пушкина.

Барон обладал талантом мистификатора и слыл в светских кругах чуть ли не за графа Калиостро. Один из современников так описывал Шиллинга. Он и "чиновник нашего министерства иностранных дел... и говорит, что знает по-китайски, что весьма легко, ибо никто в этом ему противоречить не может, кроме отца Иакинфия", он "играет в шахматы две партии вдруг, не глядя на шахматную доску, и обоих противников в один и тот же момент побеждает", он "сочинил для министерства такой тайный алфавит, то есть так называемый шифр, что даже австрийский, так искусный тайный кабинет, и через полвека не успеет прочесть!". Кроме того, он "выдумал способ в угодном расстоянии посредством электрицитета произвести искру для зажжения мин". "В-шестых – что весьма мало известно, ибо никто не есть пророк в своей земли, барон Шиллинг изобрел новый образ телеграфа"45.

И действительно, в военных кругах было известно, что барон Шиллинг производил опыты по зажиганию пороха под землей электричеством на дальних расстояниях. Большое впечатление на публику оказал эксперимент с так называемым "угольным светом": барон пропускал гальванический ток через кусок угля и, по свидетельству очевидцев, "свет этих горячих углей был так силен, что смотреть на него было трудно".

Легко можно себе представить, с какой жадностью накидывался Пушкин на такой ходячий кладезь познаний и премудростей, каким был барон.

Они проводили время в беседах, прогуливались в Кронштадт на "паровых кораблях". Шиллинг разворачивал перед воображением поэта картину грандиозных возможностей естественных наук и техники. И не под влиянием ли этих бесед слагались такие строки:

О сколько нам открытий чудных

Готовят просвещенья дух

И опыт, сын ошибок трудных,

И гений, парадоксов друг,

И случай, бог изобретатель...

С удивлением узнаем мы об увлеченности Пушкина естественными науками и математикой, о живом, все возрастающем с годами интересе к ним.

В его библиотеке хранилось два сочинения о теории вероятностей, в том числе книга Лапласа "Опыт философии теории вероятностей". Изучал он и французского физика Араго, интересовался "Парижским математическим ежегодником".

Академик М. П. Алексеев в своем фундаментальном труде "Пушкин.

Сравнительно-исторические исследования", приведя эти и другие факты, весьма обоснованно выдвинул предположение, что поэту была известна дерзновенная теория неэвклидовой геометрии Н. И. Лобачевского.

В 1827 году Пушкин записал: "Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных. Вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии".

Чем вызвано это размышление поэта о необходимости вдохновения в геометрии? Почему именно в геометрии?

В то время, когда Пушкин писал эти строки, в Казанском университете уже была произнесена замечательная речь Лобачевского о "воображаемой геометрии". Это произошло 24 февраля 1826 года. Об открытии Лобачевского Пушкин мог узнать от И. Е. Великопольского, брата жены Лобачевского, с которым он встречался в первой половине 1826 года.

В 1833 году Пушкин приезжал в Казань, общался с профессурой университета и имел возможность получить новые сведения о Лобачевском и его научном подвиге. Известно, с другой стороны, что Лобачевский знал и любил произведения Пушкина, часто декламировал его стихи в семейном кругу.

Имеется у Пушкина и еще одно высказывание о геометрии, относящееся к тому же времени, что и первое: "Все, что превышает геометрию, превышает нас", – сказал Паскаль. И вследствие того написал свои философические мысли!"

Речь идет, в сущности, о взаимоотношении точных наук с поэзией и философией. I ема эта весьма оживленно обсуждалась в то время на страницах журналов публицистами и писателями. Новый век все явственнее заявлял о себе научными открытиями и техническими новинками. Научнотехнический и индустриальный прогресс наступал на патриархальную Россию. Математика, физика, механика завоевывали все большее признание, становились модной темой салонных разговоров. Интерес к ним со стороны молодого поколения, казалось, возрастал в большей степени, чем интерес к "изящным искусствам" и отвлеченным, метафизическим проблемам.

Таких людей, как Шиллинг, как Лобачевский, становилось все больше в России. Профессор В. В. Петров первый получил вольтову дугу и построил в Петербурге самую большую в мире гальваническую батарею напряжением в 1700 вольт. М. В. Остроградский открыл в 1828 году "знаменитое преобразование тройного интеграла в двойной". В. Я. Струве решил в 1827 году задачу измерения дуги меридиана. Э. X. Ленц сообщил в 1833 году о своем открытии "принципа обратимости процессов электромагнитного вращения и электромагнитной индукции". Б. С. Якоби годом позже известил об изобретении им электродвигателя.

В 20 – 30 годах начинают выходить несколько специальных журналов научно-технического и научно-популярного характера: "Горный журнал", "Журнал путей сообщения", "Инженерные записки". Знаменательно, что и литературные журналы, и альманахи считают теперь своим долгом отводить все больше места теме развития науки и техники.

Завязываются оживленные литературные дискуссии о взаимоотношении наук и искусств. Одна часть литераторов обеспокоена "нашествием интегралов" и вслед за Руссо видит в успехах технической цивилизации угрозу искусству, поэзии, нравственности. Другая, напротив, с энтузиазмом приветствует "плоды просвещения".

Горячо обсуждается вопрос: чему отдать предпочтение – точным наукам или искусству, какая из этих ветвей человеческого творчества оказывает большее влияние на прогресс общества, каково взаимоотношение между ними в прошлом, настоящем и будущем.

Дискуссии подогреваются широко известными в России теориями немецких эстетиков и философов, в особенности Шлегеля и Шеллинга. Теоретик немецкого романтизма Фридрих Шлегель провозглашал, что философия и поэзия ныне сливаются друг с другом, что всякое искусство должно стать наукой, а всякая наука – искусством.

Шеллинг создает целую концепцию взаимоотношения искусства и философии. В своих ранних работах он утверждает настоящий культ искусства, он доказывает, что именно искусству надлежит быть прообразом науки, что науки лишь следуют по путям, указанным искусством, что в будущем неизбежно слияние множества струй всех наук, включая и философию, в тот "всеобъемлющий океан поэзии, откуда они первоначально изошли". В более поздних работах Шеллинг, уточняя свои взгляды, даровал верховное преимущество уже не искусству самому по себе, а философии искусства.

Идеи эти находили в России как горячих сторонников, так и не менее горячих противников. "Любомудры" подхватили, сделали своим тезис о том, что поэзия и мысль неразлучно связаны, что поэзия должна быть мыслью, идеей. Д. Веневитинов, рано умерший талантливый поэт и музыкант, философ и математик, считал, что философия есть высшая поэзия, что "истинные поэты всех народов, всех веков, были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения". Ему казалось, что русская поэзия мыслить еще не научилась, а потому он требует, например, "остановить нынешний ход" поэтической словесности, заставить ее "более думать".

Это мнение разделялось многими. Павел Морозов в "Вестнике Европы"

за 1824 год писал: "Опыты веков доказывают, что там, где воспитание имело главною целью изучение наук точных и основательных или, сколько можно, всеобщее изощрение всех наших умственных и нравственных сил, – там, говорю я, и науки изящные имели успехи более быстрые, более блистательные, более прочные, не подверженные прихотям непостоянного мнения или временного вкуса... Кажется, настает время торжественное для наук точных и в нашем отечестве... И у нас должны быть и будут свои Декарты, Лейбницы, Ньютоны"45.

"Московский вестник" – орган "любомудров" – ему вторил: "Наука всегда имела первое и решительное влияние на словесность у всех народов.

Мысль отражается в слове; чем зрелее и богаче мысль, тем зрелее и слово его, тем богаче содержание словесности. Следовательно, для того, чтобы показать вполне направление русской литературы, должно было бы обозреть современное состояние наук в нашем отечестве"45.

А цитированный уже Д. Веневитинов восклицал запальчиво, что "математика есть самый блестящий, самый совершенный плод на дереве человеческих познаний"45.

С противоположной стороны, со стороны "защитников лирики", раздавались ответные залпы. В "Вестнике Европы" появился весьма красноречивый отрывок из "Духа христианства" Шатобриана [Шатобриан Рене (1768 – 1848) французский писатель романтического направления.], где говорилось:

"Как ни тягостна эта истина для математиков, но должно признаться, что природа как бы воспрещает им занимать первое место в ее произведениях.

Исключая некоторых математиков-изобретателей, она осудила их на мрачную неизвестность, и даже сии самые гении изобретатели угрожаются забвением, если историк не оповестит о них миру. Архимед обязан своею славою Полибию [Полибий (205 – 123 до н. э.) – древнегреческий историк.], Ньютон – Вольтеру, Платон и Пифагор бессмертны, может быть, еще более как философы, законодатели, Лейбниц и Декарт как метафизики, нежели как математики. Даламберт [Даламбер Жан ( 1717 – 1783) – французский историк и математик], если бы не соединил в себе славы ученого с славою литератора, то имел бы участь Вариксона и Дюгамеля [Вариксони Дюгамель естествоиспытатели XVIII века.], коих имена, уважаемые в школах, существуют для света в одних похвальных речах Академических – и нигде более. Поэт с несколькими стихами уже не умирает для потомства, соделывает век свой бессмертным, переносит во времена грядущие людей, им воспетых на лире.

Ученый же, едва известный в продолжении жизни, уже совершенно забыт на другой день смерти своей.

...Пусть же перестанут математики жаловаться на то, что все народы, по какому-то общему инстинкту, предпочитают словесные науки, ибо, в самом деле, человек, оставивший по себе хотя одно нравственное правило, произведший в чьей-либо душе чувство добра, – не полезнее ли обществу математика, открывшего самые изящные свойства треугольника?.."45 И. М. Муравьев-Апостол, отец двух декабристов, еще в 1813 году разглядел в одностороннем увлечении математикой опасность для воспитания юношества; он привел слова историка Шлецера: "Ни одна нация не исторгнута из варварства математикою" – и заметил, что "в этом изречении заключается великая истина", потому что "все народы, проходившие от невежества к просвещению, сперва знакомились с Омером (Гомером. – Г. В.)

и Вергилием, а потом уже с Евклидом: так требует ход ума человеческого...

Историческая жизнь народов, как и жизнь человека, имеет свои возрасты.

И подобно тому как изящные искусства наиболее приличны юношеству, когда воображение пылче и память свежее, так точно народам, возникающим к просвещению, должно начинать образование свое изящными искусствами, а не математикою. Примеры всех веков, всех народов делают истину сию неоспоримою – мы с недавних пор захотели перекопать порядок вещей; не знаю, однако же, удастся ли нам, природа не терпит прекословия".

И далее автор поясняет, что имеет в виду: "Я это говорю насчет одного предубеждения, которое по наблюдениям моим лет с шесть тому назад как довольно сильно начинает уже вкореняться в домашнем нашем воспитании именно: исключительное предпочтение математики всем прочим наукам. Математика! Кричат во все горло те, которые, кроме математики, ничему не учились, – и Математика! повторяет за ними толпа людей, которые и математики не знают, – вот единственная наука, достойная человека! все прочее вздор! Конечно, крик сей не заглушит людей, имеющих основательное мнение о познаниях вообще; но, по несчастию, я замечаю, что он очень удобен сбивать с толку тех, которые или худо учились, или от природы с головами, коих понятия не весьма ясны. Я встречался уже не с одним отцом, который положил себе за правило ничему другому не учить детей, как только математике, и также случалось мне видеть молодчиков, которым математика единственно служит епанчою, прикрывающей грубое их невежество во всем прочем"45.

Все это читается, как написанное сейчас, в наше время, в ходе горячих дискуссий "физиков" и "лириков"!

Все это, безусловно, читал в свое время и Пушкин, размышляя о соотношении искусства и науки. Какова же была его собственная позиция в этом вопросе?

Преимущество поэзии перед наукой и философией Пушкин видел в том, что ее шедевры со временем не устаревают и продолжают свою жизнь в веках, вечно даруя высокое художественное наслаждение. Поэт писал:

"Если век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, – то поэзия остается на одном месте, не стареет и не изменяется. Цель ее одна, средства те же. И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарились и каждый день заменяются другими – произведения истинных поэтов остаются свежи и вечно юны".

Не ту ли же самую по существу мысль, не то ли же самое удивление перед вечностью, сквозьвременностью великих произведений искусства выразит потом Карл Маркс, заметив, что древнегреческое искусство и эпос "продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом" (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, с,

737).

Отдавая себе отчет в специфических особенностях науки и искусства, поэт, однако, был чужд какой-либо односторонности и пристрастности при оценке этих двух магистральных ветвей человеческой культуры. Его внимание привлекает не столько то, что разграничивает науку и искусство, сколько то, что их роднит и сближает. И поэзия и наука – важные отрасли умственной деятельности человека. Великая поэзия всегда включает в себя и великую мысль. И "высшая смелость" в поэзии – это "смелость изобретения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслию". Такова, считает Пушкин, смелость Шекспира, Данте, Мильтона, Гете в "Фаусте", Мольера в "Тартюфе". Такова, добавим мы, смелость самого Пушкина в "Борисе Годунове" и в "Евгении Онегине".

Если и геометрия и поэзия требуют однородного духовного процесса, экстаза вдохновения, если мысль и образ не противостоят друг другу, а друг друга оплодотворяют, то к такому же единству в перспективе должны стремиться наука и искусство. И потому "дружина ученых и писателей" – это именно одна дружина, которая "всегда впереди во всех набегах просвещения, на всех приступах образованности".

Пушкин не мог разделять бытовавшего в XVIII веке отношения к поэзии как к служанке науки, как к средству распространения "полезных"

знаний и идей. Поэзия сама суверенная и верховная владычица. Но вместе с тем Пушкин далек и от сколько-нибудь уничижительного отношения к точным наукам. Он относится ко всем завоеваниям человеческой мысли с величайшим уважением. Он верит в благодетельный для общества ход научного и технического прогресса.

Тут мнение Пушкина, видимо, было близко к следующим мыслям Белинского: "...Мы еще понимаем трусливые опасения за будущую участь человечества тех недостаточно верующих людей, которые думают предвидеть его погибель в индюстриальности, меркантильности и поклонении тельцу златому; но мы никак не понимаем отчаянье тех людей, которые думают видеть гибель человечества в науке. Ведь человеческое знание состоит не из одной математики и технологии, ведь оно прилагается не к одним железным дорогам и машинам... Напротив, это только одна сторона знания, это еще только низшее знание, высшее объемлет собою мир нравственный, заключает в области своего ведения все, чем высоко и свято бытие человеческое"45.

М. П. Алексеев, приведя это высказывание, находит глубоко верные и точные слова, характеризующие позицию самого Пушкина по отношению к науке и научно-техническому прогрессу: "Он зорко разглядел все великие вопросы своего времени. Он приветствовал русский технический прогресс как сумму завоеваний цивилизации, которые неизбежно послужат ко благу родной страны и народа. Он верил в науку, считая ее одним из важнейших двигателей культуры, но он был так же далек от односторонних увлечений в науке, как и от односторонних упреков по ее адресу: она предстояла перед ним, как единое мощное орудие, оказывающее существенную помощь творческому восприятию действительности"45.

Еще в "Онегине" Пушкин рисует такую шутливую картинку будущих успехов технического и индустриального прогресса:

Когда благому просвещенью

Отдвинем более границ,

Со временем (по расчисленью

Философических таблиц,

Лет чрез пятьсот) дороги, верно,

У нас изменятся безмерно:

Шоссе Россию здесь и тут,

Соединив, пересекут.

Мосты чугунные чрез воды

Шагнут широкою дугой,

Раздвинем горы, под водой

Пророем дерзостные своды,

И заведет крещеный мир

На каждой станции трактир.

Интерес Пушкина к техническим и научным проблемам с годами, повидимому, все возрастает.

В первом же номере "Современника" Пушкин печатает статью П. Б. Козловского "Разбор Парижского математического ежегодника на 1836 год". О том, какое большое значение придавал Пушкин этой статье, говорит тот факт, что, когда статья прошла цензуру, он пишет П. А. Вяземскому: "Ура! наша взяла. Статья Козловского прошла благополучно; сейчас начинаю ее печатать". В третьем номере журнала по инициативе Пушкина вновь появляется статья Козловского на специальную тему – о теории вероятностей. Накануне дуэли 26 января 1837 года Пушкин на балу у графини Разумовской просит Вяземского "написать к кн. Козловскому и напомнить ему об обещанной статье для "Современника" по теории паровых машин".

Кто же такой автор этих статей? Князь Петр Борисович Козловский большой эрудит, объездивший много стран, лично знакомый с Ж. де Местром [Де Местр Жозеф (1753 – 1821) – французский писатель, монархист.], Шатобрианом, Гейне, Фарнгагеном фон Энзе [Фарнгаген фон Энзе Карл Август ( 1785 – 1858) – немецкий писательромантик, литературный критик.]. П. А. Вяземский так рисует его: "Поэт чувством и воображением, дипломат по склонности и обычаю, жадный собиратель кабинетных тайн до сплетней включительно, был он вместе с тем страстен к наукам естественным, точным и особенно математическим, которые составляли значительный капитал его познании и были до конца любимым предметом его ученых занятий и глубоких исследований... В нем было что-то от Даламберта, Гумбольдта..."48 Но вот что примечательно: до встречи с Пушкиным Козловский, который был к тому времени уже пожилым человеком, не напечатал ни строчки, оставаясь только салонным рассказчиком, импровизатором. Поэт познакомился с ним, услышал его ясную, умную речь и уговорил написать статью, прямо-таки зажег ленивого, толстого князя желанием немедленно взяться за работу.

Сам Козловский вспоминал об этом так: "Когда незабвенный издатель "Современника" убеждал меня быть его сотрудником в этом журнале, я представлял ему, без всякой лицемерной скромности, без всяких уверток самолюбия, сколько сухие статьи мои, по моему мнению, долженствовали казаться неуместными в периодических листах, одной легкой литературе посвященных. Не так думал Пушкин..."45 Пушкин считал святой обязанностью литературного журнала рассказывать читателям, что происходит в мире наук естественных и технических, рассказывать живо, увлекательно, но и профессионально, не профанируя тему, не облегчая ее. Козловский оказался как раз подходящим для этого человеком. Он мог бы реально, практически содействовать делу единения литературы и науки. В то же время Козловский далеко выходил за пределы популяризации, ставя социальные вопросы – о необходимости распространения просвещения, научных знаний в народе, в том числе и в "нижних" его слоях.

Пушкина особенно привлекала эта направленность статей Козловского.

Он от его статей был в восторге, называл его "ценителем умственных творений исполинских" и лелеял надежду сделать его постоянным сотрудником "Современника". "Козловский, – писал поэт Чаадаеву, – стал бы моим провидением, если бы захотел раз навсегда сделаться литератором".

Выполняя предсмертную просьбу поэта, Петр Борисович с особым рвением трудится над статьей по теории пара. "Она стоила мне больших трудов, признается Козловский Вяземскому, – потребовала чтения множества книг по физике, химии и механике. Нужно немало мастерства, чтобы сжато изложить суть вещей на три или четыре печатных листа. Всякий, кто ее прочтет, узнает все, что знают в этой области в Англии и во Франции, все "как" и "почему". Поручаю вам, дорогой князь, позаботиться о ней, в таком труде, как этот, где приведено в сцепление столько идей, даже малейшая опечатка может сделать непонятным все целое. И, наконец, сообщаю вам заранее, что работа получилась хорошо и написана она с любовью".

Последнее желание поэта было исполнено Козловским с величайшей добросовестностью. Статья "Краткое начертание теории паровых машин"

опубликована после смерти Пушкина в VII номере "Современника". Больше Козловский за перо не брался.

Что же все-таки руководило Пушкиным, когда он, послав роковое письмо Геккерну, среди всех страстей и треволнений, раздиравших его сердце в последние преддуэльные часы, заботился о том, чтобы в очередной книжке "Современника" непременно появилась статья по теории паровых машин?

Наверное, теперь в его размышлениях о судьбах родины единственной светлой надеждой оставалось упование на культурный, научный, технический прогресс, на успешные "набеги просвещения" и "приступы образованности". Наверное, он хотел, чтобы его журнал был впереди в этих набегах и приступах, чтобы именно он объединил "дружину ученых и писателей".

Пушкин знал, что задача эта нелегкая, что "приступы" и "набеги"

просвещения встретят в николаевской России ответные атаки. И потому предупреждал: "Не должно им (то есть дружине ученых и писателей. – Г. В.) малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности".

Выстрел в Пушкина, к несчастью, не заставил себя долго ждать.

"МОЙ REQUIEM МЕНЯ ТРЕВОЖИТ"

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

(А ПУШКИН. "ПОЛКОВОДЕЦ". 1835 г.)

Расхожее сравнение Пушкина с Моцартом! "Моцарт поэзии", "моцартианская ясность и простота"... Сравнение затерлось, приелось, стало банальным и уже не задерживает нашего внимания, как нечто само собой разумеющееся, абсолютно бесспорное, не таящее в себе никаких вопросов и загадок.

А если все же некоторые наивные вопросы поставить? Почему именно с Моцартом сравниваем мы Пушкина? И если с ним, то что действительно роднит музыку великого австрийского композитора с поэзией Пушкина?

В самом ли деле только легкость, простота, изящество, безоблачная солнечность?

В таком утверждении была бы двойная ложь: и в отношении Моцарта, и в отношении Пушкина. Разве под лучезарно-гармонической оболочкой пушкинской поэзии не ощущаем мы почти постоянно высокий драматизм страстей человеческих? А Моцарт? Легенда о нем как о "солнечном юноше", как о детски безмятежном композиторе давно уже поставлена под сомнение.

В советском музыковедении самое решительное и страстное опровержение этой легенды дал выдающийся наш дипломат, сподвижник В. И. Ленина, Георгий Васильевич Чичерин. Чичерин рисует "неслыханно" сложный, противоречивый, загадочный, "шекспироподобный" духовный мир композитора, выявляет глубинные пласты его музыкальных творений, их психологические бездны, их скрытый, но тем более могучий трагизм, их необъятный полифонизм.

Музыка Моцарта – это игривый бег волн над океаном мыслей и чувств.

В его мотивах всегда бесконечность, неисчерпаемость образа, возможность самых различных интерпретации, сгусток интенсивнейшего содержания, спрессованного словно под сверхвысоким давлением в миниатюрнейшие и лаконичнейшие формы.

И разве не то же самое можно сказать и о пушкинской поэзии?

В музыке Моцарта, по выражению одного из музыковедов, высший синтез, органическое слияние контрастов в едином целом. В ней, как в улыбке Джиоконды, "нечто нежное, глубокое и вместе с тем страстное и чувственное, и чистота и оргиазм"49, целомудрие и обольстительность, лукавство и очарование, истома и ирония, райское и демоническое.

И разве это не о Пушкине сказано?

Моцарт – вулканический, бурный, дерзновенный, весь кипящая лава неуправляемых страстей, сжигающий себя самого в этой лаве. А для внешнего, отдаленного наблюдателя он может показаться только забавным, искрометным фейерверком, яркой игрой сил природы.

Ложно бытующее представление о моцартовской беззаботной веселости, ибо самое великое в нем – высокий драматизм, тема мировой скорби. Но это не безысходная скорбь, это нечто такое, что обязательно преодолевается, снимается. Не наивная и беспричинная жизнерадостность, а мудрый, жизнеутверждающий оптимизм, прошедший через горнило страданий и закалившийся, окрепший в нем. Таков Моцарт. Таков и Пушкин.

Тайна "загадочности" их творчества скрыта в тайне "загадочности" их личностей.

Филистеры из числа исследователей творчества композитора частенько противопоставляли музыку Моцарта ему самому, как человеку, недостойному собственных творений, морщили нос, говоря о нем, как о "легкомысленном гуляке", пустом балагуре, который по случайному капризу природы оказался сосудом гениальности: "Гений случайно поселился в пошляке".

Они особенно возмущались письмами Моцарта, ибо писаны они тоном легкой или даже грубо площадной шутки, и речь в них обычно шла не о высоких материях, а о вещах совсем прозаических. "И это гений?"

А что у него за выходки и чудачества! Он мог вдруг оставить игру на фортепьяно и смеяться над собой и собственной музыкой, прыгать по столу и креслам, мяукать и кувыркаться, как озорной мальчишка.

Чичерин рисует образ человека, никак не желавшего вписываться в обычные каноны поведения. "Не нежного и веселого певца любви, но человека, исхлестанного бурями и страстями, терзаемого внутренними голосами, гордого, весело-страстно и грубо наслаждающегося жизнью и, притом, всегда помнящего о тени смерти над собой; Моцарта – сильно, до крайности захваченного сознанием своего предназначения и послушного ему, полного переизбытка силы, находящей разрядку в задорной шутке и спасающейся от демонов бегством в ребяческое, даже порой пошлое и непристойное. Это то своеобразное противодействие... которое является своего рода реакцией после неистовой лихорадочной дрожи благословенных творчеством часов и кризисов, стыдливым сокрытием своего сверхсокровенного через падение в другую крайность"49.

Это сказано о Моцарте, но и удивительно точно – о Пушкине.

Поэт всю жизнь ощущал на себе осуждающий взгляд филистеров "легкомыслен", "безнравствен", "ветрен". "Жаль поэта, и великого, – а человек был дрянной", – сказал о нем после смерти Булгарин2. И Николаи ему вторил. Низость человеческая, будучи не в силе подняться до творений гения, уничтожить их, стремится опошлить и убить его самого.

Не об этом ли – а вовсе не только о зависти, как обычно считают, трагедия Пушкина "Моцарт и Сальери"?

Монолог Сальери начинается с того, что с удивлением обнаруживает он в себе мучительную зависть, которой раньше не знал. Он трудным путем, шаг за шагом овладел искусством как ремеслом и "усильным, напряженным постоянством" достиг в нем "степени высокой". Он был счастлив и наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой; также трудами и успехами друзей. Он не знал тогда зависти. Он не завидовал Глюку, хотя и понимал величие его. Сальери сжег свои прежние труды, бросил все, "что прежде знал, что так любил, чему так жарко верил", и пошел вслед за Глюком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю