Текст книги "'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)"
Автор книги: Генрих Волков
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
И Пушкин показывает, что Пугачев принимает свои решения часто под властью обстоятельств, под давлением окружающих его казацких старшин.
"Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями пришельца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле. Они оказывали ему наружное почтение, при народе ходили за ним без шапок и били ему челом; наедине обходились с ним как с товарищем, и вместе пьянствовали, сидя при нем в шапках и в одних рубахах и распевая бурлацкие песни. Пугачев скучал их опекою. "Улица моя тесна", – говорил он..."
Мысль эта еще более развита Пушкиным в "Капитанской дочке". Вся повесть эта освещает Пугачева с двух разных и, кажется, несовместимых сторон: Пугачев сам по себе, в своих личных отношениях с Гриневым.
И Пугачев как вожак бунтарей, как верховное выражение стихии мятежа, как его олицетворение и его слепое орудие.
В первом плане – это смекалистый, по-мужицки умный, проницательный человек, ценящий мужество и прямоту в людях, по-отечески помогает полюбившемуся ему барчуку. Словом, человек, необыкновенно располагающий к себе.
Во втором – палач, безжалостно вешающий людей, казнящий, не моргнув глазом, ни в чем не повинную старую женщину, жену коменданта Миронова. Человек отвратительной и бессмысленной, кровавой жестокости, фиглярствующий под "государя Петра III".
Действительно, злодей! Но, дает понять Пушкин, злодей поневоле.
В "Истории Пугачева" грозный главарь мятежников произносит перед своей казнью примечательную фразу:
– Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство.
Он сам понимает, что хорошо ли, плохо ли, но лишь играл "главную роль" в стихии мятежа и был обречен, как только эта стихия пошла на убыль. Те же самые старшины, которые сделали из него "вожатого", выдали его правительству связанным.
И все-таки не был он просто "чучелом" в руках этих старшин. Пушкин показывает, с какой энергией, мужеством, настойчивостью, даже талантом выполняет "Емелька" выпавшую на его долю роль, как много он делает для успеха восстания. Да, он вызван на историческую арену силою обстоятельств, но и творит эти обстоятельства в полную меру своих возможностей.
Он, властвуя над ними, все же в конечном счете всегда оказывается во власти их. Такова угаданная Пушкиным, как историком и как писателем, диалектика исторического процесса и исторической личности, этот процесс выражающей.
Власть, размышлял Пушкин, имеет свои законы и формирует по-своему человека, ею обладающего. Доказательством тому была не только история Пугачева или история Петра I, но и, увы, современная ему российская действительность.
В июле 1834 года, как раз тогда, когда поэт работал над "Капитанской дочкой", он в письме к жене роняет такую фразу: "На того я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite (в сущности говоря), не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкаешь к ..., и вонь его тебе не будет противна... Ух, кабы мне удрать на чистый воздух".
"Тот" – это император Николай I. Пушкин готов был великодушно оправдать императорское "свинство" полицейской слежки за его интимной перепиской с женой. Но это уж всецело от великодушия и всепрощенчества.
Ибо никакой "исторической необходимостью" этой нравственной низости объяснить, конечно, было нельзя.
Очень тонко подметила Марина Цветаева: Пушкин "всем отвращением от Николая I был отброшен к Пугачеву"32, "к злодею поневоле", от человека, который привносит собственную низость и безнравственность в поступки государственные, к человеку, который, "несмотря на свинские обстоятельства", способен на сердечную чистоту и великодушие.
И опять же права Марина Цветаева, что Пушкин в "Капитанской дочке" нередко себя самого ненароком подставляет на место Гринева. И конечно же, есть "жутко автобиографический элемент"32 в диалоге Пугачева с Гриневым:
"Пугачев – Гриневу:
– А коли отпущу, так обещаешься ли ты по крайней мере против меня не служить?
– Как могу тебе в этом обещаться?
Николай I – Пушкину:
– Где бы ты был 14-го декабря, если 6 был в городе?
– На Сенатской площади, Ваше величество!"32.
Гринев не обещал "самозванцу" не служить против него, и "темный мужик" оценил это как акт настоящего мужества и отблагодарил за это.
Пушкин "законному" властителю империи в конце концов такое обещание дал, но тот до самого конца терзал поэта, требуя благодарности и покорности за то, что "отпустил".
Причудливо переплетаются в сознании поэта история и современность, судьбы России и судьбы отдельных русских людей, либо кружащихся в потоке истории, либо стремящихся его обогнать, либо пытающихся плыть против течения, либо, наконец, направляющих его в новую стремнину. Последнее как раз – великое дело великого Петра.
Как и в Пугачеве, в Петре Пушкина привораживала мятежная натура, личность, не желающая плыть по течению. Пугачев с помощью восстания "черного люда" хотел занять трон царей московских. Петр был революционером на троне, был человеком, перевернувшим, перетряхнувшим Россию – не снизу, а сверху. И это была единственная, на взгляд Пушкина, "революция" российская, увенчавшаяся успехом.
Петр I – революционер. Но и тиран, деспот, самодержец. Властелин "полумира", создатель великой империи, но и ее душитель. Человек, разрушающий властью своей все старое, одряхлевшее в обществе и прокладывающий ему новые пути. И Пушкин, прекрасно постигая всю многомерность и противоречивость этой исторической фигуры, восхищаясь ею и ужасаясь одновременно, находит предельно лаконичные и емкие слова для ее характеристики:
"Средства, которыми совершают переворот, не те, которыми его укрепляют. Петр I – одновременно Робеспьер и Наполеон (воплощенная революция)".
Робеспьер и Наполеон, объединенные в Петре I! Тут целая концепция революций в различных условиях России и Франции. И концепция необычайно смелая, оригинальная, глубокая. Робеспьер – вождь мятежной Франции, олицетворяющий революцию как отрицание, как решительное устранение пут феодализма, как полное и последовательное уничтожение всего, что поддерживает старое общество.
Но революция не может остановиться на одном отрицании, на одном резком прорыве вперед. Наступает момент отрезвления, когда необходимо заняться будничной работой строительства нового общества, укрепления тех завоеванных результатов революции, которые исторически оправданы, и отказа от тех, которые эту историческую необходимость предваряют.
И для этого, как правило, необходимы уже новые люди, иные характеры, иные натуры. И так на смену Робеспьеру – сокрушителю монархии приходит Наполеон – созидатель великой империи. Робеспьер – это революция, чем она хочет стать. Наполеон – это революция, чем она стала, во что вылилась и воплотилась, переродясь. И в этом смысле, по Пушкину, Наполеон "воплощение революции".
Так было во Франции конца XVIII века.
Россия же начала этого века совместила обе фигуры в одном лице!
Обе задачи – и отрицающая, разрушительная, и утвердительная, закрепляющая завоевания нового, – решены здесь "сверху" волею и гением самодержца. Тут был пример человека, который мог, казалось, предугадать поворот в течении истории и повернуть Россию в ее новое русло, мог, выходит, стать "властелином судьбы" – не только своей собственной, но всей России.
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Петр поднял Россию на дыбы, но и на дыбу. Как и Пугачев, Петр I у Пушкина последних лет угадан как бы в двойном освещении; уже в "Полтаве": "лик его ужасен... он прекрасен". Лик и личность. Личность исполинская, творящая историю, и человек во власти обстоятельств. Самодержец и самодур. Человек власти, этой властью развращенный, употребляющий ее на великое и низкое. Великий человек, унижающий достоинство других людей. Такое примерно впечатление Пушкин вынес о Петре и резюмировал сам его следующим образом:
"Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика".
Пушкин приводит много "тиранских указов" царя. Среди них есть и такой: "Под смертною казнью запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь". Вот вам и просвещенный государь, запрещающий под страхом смерти даже писать в уединении!
Обычно считается, что Пушкин "воспел" Петра, романтизировал и возвеличил его образ, что он был страстным почитателем императора и преклонялся перед ним. Да, но Пушкин был, пожалуй, и первым резким обличителем тирании Петра, его жестокости и самодурства.
Поэт-историк отлично понимал, что объективная характеристика Петра цензурой не будет пропущена. За неделю до смерти в беседе с П. А. Плетневым он сказал, что "Историю Петра" "пока невозможно писать, то есть ее не позволят печатать". И все-таки он продолжал упорно работать над своим гигантским трудом, ни на йоту не отступая от истины.
Никто из царей русских не сделал столько для просвещения России, для освобождения ее от варварства, для приобщения к европейской культуре, к ходу научно-технического и экономического прогресса, как Петр I.
Но никто так ярко и полно не выразил своей жизнью, деяниями идею абсолютизма, неограниченной, сильной власти самодержца, олицетворяющего собой все государство и попирающего все и всяческие свободы.
Это Пушкин понял еще в 1822 году, когда писал о Петре: "История представляет около его всеобщее рабство... все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось".
Гегель, как известно, считал, что прогресс человеческой истории есть прогресс в сознании свободы, что цивилизация проходит в своем развитии ряд этапов: от общества, где лишь один человек свободен, к обществу, где некоторые свободны, и, наконец, к обществу, где все свободны. История Англии, Франции да и Германии в XVIII – начале XIX веков как будто доказывала эту мысль философа. История России казалась вопиющим исключением: Карамзин вольно или невольно показал своим трудом, что в то время как история других народов – повесть их освобождения, русская история – развитие крепостного состояния и самодержавия.
Именно Петр I "придал мощно бег державный рулю родного корабля" возвел идею сильной государственности и абсолютной власти в высшую степень исторической добродетели, перед которой личные человеческие судьбы ничто. Они лишь строительный материал для гигантской машины управления империей.
"Деспотизм, – замечает Пушкин, – окружает себя преданными наемниками, и этим подавляется всякая оппозиция и независимость". При таком неограниченном самодержавии, размышлял Пушкин, при таком могуществе, сосредоточенном в руках одного человека, Петру I нечего было страшиться "народной свободы, неминуемого следствия просвещения".
И вновь, сравнивая двух великих "владык полумира", Пушкин замечает, что Петр I "презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон".
Словно комментируя эту мысль Пушкина, Герцен писал: "Петр I – самый полный тип эпохи или призванный к жизни гений-палач, для которого государство было все, а человек ничего, он начал нашу каторжную работу истории, продолжающуюся полтора века и достигнувшую колоссальных результатов".
Слова эти можно было бы поставить эпиграфом к "Медному всаднику", да и не исключено, что именно этой пушкинской поэмой они и были навеяны Герцену.
Наверно, ни одно пушкинское произведение не вызвало столько разнотолков с момента своего появления, как "Медный всадник". Эту поэму принимали люди противоположных политических взглядов и убеждений.
В ней видели апофеоз сильной государственной власти, имеющей право пренебрегать судьбами отдельной личности ради общего блага, ради высшей справедливости. И наоборот – видели весь смысл поэмы в безумном протесте "бедного Евгения" против истукана на бронзовом коне, олицетворяющего самоуверенный и сильный деспотизм.
С одной стороны – гимн "тоталитаризму", с другой – гуманизму, гимн "маленькому человеку", восставшему против всего дела Петра. Можно было при желании усмотреть в угрозе Евгения бронзовому Петру на Сенатской площади "Ужо тебе!" – завуалированный намек на восстание "безумцев" 14 декабря. В "бедном Евгении" можно было увидеть и прототип Чаадаева, и поэта Адама Мицкевича, подавленного неудачей польского восстания 1831 года, и, наконец, самого Пушкина, которого ведь действительно преследовал с "тяжелым топотом" истукан самодержавия, "куда бы он стопы ни обращал".
Все это в поэме как будто есть. И есть многое другое, что не укладывается ни в какие логические схемы. В том-то и сила и преимущество образного мышления перед понятийным, что оно неизмеримо богаче, объемнее, живее, что оно неисчерпаемо для работы фантазии и мысли.
Что оно призвано не давать готовые, однозначные ответы, а будить воображение читателя.
В поэме этой историческое яснозрение Пушкина проявилось во всем спектре красок, исключающем какую-либо одномерность и односторонность. И потому в центральном поединке двух персонажей, один из которых (Медный Всадник) символизирует деятельную деспотию, "необъятную силу правительства", а другой (Евгений) – обычного человека, собственно нет побежденного и победителя. Евгений, едва бросив свой вызов кумиру, в ужасе от собственной дерзости бежал прочь. Сломленный, раздавленный, жалко кончил он свои дни. А что же горделивый Всадник, "державец полумира"? С молчаливым презрением, высокомерно проигнорировал он слабый вопль протеста своей жертвы? Если бы Пушкин изобразил дело так, не было бы и великой поэмы. Все напряжение ее, вся кульминация – в жуткой, мистической, ирреальной картине, которая последовала за вызовом Евгения:
"Добро, строитель чудотворный!
Шепнул он, злобно задрожав,
Ужо тебе!.." И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя.
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось...
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой
Как будто грома грохотанье
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне...
Этого жалкого выкрика бедного безумца оказалось достаточно, чтобы "горделивый истукан" потерял покой, чтобы он снялся со своего торжественного пьедестала и бросился в погоню за обидчиком! Евгений смертельно испуган, но ведь и Всадник ранен этой угрозой не на шутку, если с сатанинским рвением преследует свою жертву.
Несколькими строками ранее этой сцены мы видим Всадника таким:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
И что же? Где опустил гордый конь свои копыта минуту спустя? На мостовую, в суетной погоне за сумасшедшим! Какая дума теперь на челе Всадника? Догнать, разорвать, отомстить, повергнуть! Забыв о своем державном, монументальном величии, о великих думах, он теперь просто преследователь жалкой жертвы.
И во всю ночь безумец бедный,
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.
У Евгения – мания преследования. У Всадника – медного символа самодержавия – мания преследователя. И кто из них безумнее?
После пушкинской поэмы иначе воспринимается величественный памятник Петру: всегда наготове вздыбленный конь, всегда готов размозжить передними копытами головы противников, всегда бдителен и строг взор медной главы императора.
Да ведь Пушкин в своей удивительной поэме, начав восторженным гимном делу Петра, кончает убийственнейшей иронией над "горделивым истуканом" самодержавия, которое лишается покоя от протеста маленького человека и тем самым делает себя смешным и жалким.
Любопытное сопоставление имеется у одного из виднейших пушкинистов наших – Д. Д. Благого. В пушкинских рукописях оказывается, есть рисунок, изображающий пьедестал памятника Петру: скала, на ней вздыбленный конь, но Всадник отсутствует. А текст трагедии вспоминается при этом такой:
Басманов:
Всегда народ к смятенью тайно склонен:
Так борзый конь грызет свои бразды...
Но что ж? конем спокойно всадник правит...
Борис:
Конь иногда сбивает седока.
В финале "Медного всадника" во время погони за бедным Евгением пьедестал памятника – символа самодержавия – вообще остается пустым!
Символика многозначительная.
"Ужо тебе!.."
ПУШКИН И ЧААДАЕВ.
ВЫСОКОЕ ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ РОССИИ.
"Россия вспрянет ото сна..."
(А. ПУШКИН. "К ЧААДАЕВУ", 1818 г.)
"Россия! встань и возвышайся!.."
А. ПУШКИН. "БОРОДИНСКАЯ ГОДОВЩИНА", 1831 г.)
"Освобождение Европы придет из России".
А. ПУШКИН. "ЗАМЕТКА ПРИ ЧТЕНИИ "ПУТЕВЫХ ОЧЕРКОВ" ГЕЙНЕ", 1835 г.)
На протяжении всего XIX столетия самым больным для русской общественной мысли был вопрос о судьбах России, о ее ничтожестве и величии, о путях ее развития в будущем.
По пути ли России с культурным и экономическим развитием капиталистического Запада? Должна ли она слепо следовать за ним?
Есть ли у русской духовной культуры собственные истоки или ей остается только перенимать и усваивать духовные ценности Запада? Предстоит ли ей сыграть яркую роль в истории социально-политического и культурного развития мировой цивилизации?
Мы знаем о резкой, взволнованной полемике Гоголя с Белинским, о долголетних спорах "западников" и "славянофилов", об идеях "общинного социализма" Герцена и Чернышевского, о переписке народников с Марксом и Энгельсом по поводу возможного своеобразного "русского"
пути к социализму на основе крестьянской общины. Мы хорошо знаем, что научная концепция исторического развития цивилизации была впервые разработана основоположниками марксизма, что на основе ее был разрешен и больной вопрос о дальнейших судьбах России: сначала теоретически в работах молодого Владимира Ульянова, а затем и практически – всем ходом, всем бурным развитием русской культурн и экономики, всем комплексом социально-экономических и политических потрясений, завершившихся первой в мире социалистической революцией.
Но и за сто лет до Октября русская общественная мысль уже стала выдвигать этот вопрос, и над ним всю свою недолгую жизнь напряженно размышлял Пушкин. Уже говорилось, что само обращение поэта к истории своей страны, к ее узловым, наиболее динамическим процессам, к ее наиболее ярким личностям не было самоцелью, а диктовалось потребностью понять, осмыслить настоящее и будущее России.
"В Пушкине было верное пониманье истории, – писал П. А. Вяземский. Принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость"4. А. И. Тургенев ему вторит: "Я находил в нем сокровища таланта, наблюдений и начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные. Никто так хорошо не судил русскую новейшую историю"38.
Взгляд на историю, выработанный Пушкиным самостоятельно, формировался в тесной связи с интеллектуальными веяниями эпохи, с развитием передовой философско-эстетической мысли Европы.
Что представляла она собой тогда? В какой степени оказала влияние на Пушкина? Все это вопросы нерешенные и необычайно интересные.
Начало XIX века принесло с собой поистине революционную ломку всех прежних представлений о ходе развития человеческого общества.
Именно тогда и стал складываться взгляд на общество как на организм непрерывно изменяющийся, развивающийся, прогрессирующий по определенным общим законам, то есть взгляд исторический. Сам XIX век получает общепризнанное название "исторического" в отличие от "просветительского" XVIII века.
Иван Киреевский, близкий знакомый Пушкина, призывал в 1830 году к уважению действительности, которое составляет "средоточие той степени умственного развития, на которой теперь остановилось просвещение Европы и которая обнаруживается историческим направлением всех отраслей человеческого бытия и духа". "История, – продолжал он, – в наше время есть центр всех познаний, наука наук, естественное условие всякого развития; направление историческое обнимает все..."39 Ту же мысль еще более определенно высказал Белинский: "Век наш – по преимуществу исторический век. Историческое созерцание могущественно и неотразимо проникло собой все сферы современного сознания.
История сделалась теперь как бы общим основанием и единственным условием всякого живого знания; без нее стало невозможно постижение ни искусства, ни философии".
События, происходящие в настоящем, обусловлены прошлым течением исторических процессов, и потому в истории народа кроется объяснение настоящего и указание на направление движения в будущем. Вместе с тем каждый новый период представляет собой нечто новое по сравнению с предшествующим, новую и, как правило, более высокую ступень общественного прогресса. Такой взгляд, теперь для нас само собой разумеющийся, был тогда откровением. Он резко отличался от просветительского мировоззрения XVIII века, которому ход развития общества не представлялся еще единой цепью социального прогресса, где исторические события вытекают одно из другого, а не просто друг с другом соседствуют.
Исторический взгляд на вещи был естественным следствием целой эпохи социальных потрясений, которую переживала Франция, а с нею и вся Европа начиная с 1789 года. Эти потрясения со всей очевидностью показали, что история – это не пестрая чехарда событий, в которую играют полководцы и императоры, что она определяется не их капризами, не их счастливой или несчастливой "звездой", не личными свойствами ума и характера, как казалось ранее. Становилось все яснее, что не они творят историю, не они в конце концов направляют судьбы народов, государств, течение войн, а скорее напротив – ход исторического развития распоряжается судьбами великих личностей, избирает их своим орудием, возносит на вершины славы и величия, когда их деятельность и личные качества соответствуют потребностям исторического момента, и низвергает в бездны забвения тогда, когда они пытаются идти против веления времени.
Ярким примером тому была судьба Наполеона, как и судьбы множества ниспровергнутых монархий в Европе.
С этой точки зрения вся история человечества обретала какую-то скрытую от глаз логику развития, внутреннюю закономерность, единонаправленность развития, некую равнодействующую в борьбе различных и противоположно направленных сил. Что это за "крот истории", который неслышно роет под землей, прокладывая пути дальнейшего развития общества, со всей ясностью и научностью показали только Маркс и Энгельс.
Но и до них многие мыслители – историки, философы, экономисты обращали свое внимание на политические и экономические условия жизни народных масс как на основные причины, вызывающие социальные катаклизмы мятежи, бунты, революции – и наталкивали на мысль, что смена феодальных порядков буржуазными есть непреложная объективная необходимость. Более того, как раз в 20-х годах XIX века во Франции, Англии, Германии получают распространение идеи социалистов-утопистов, которые сам новоявленный буржуазный строй считают обреченным и предсказывают появление бесклассового общества.
Большая заслуга в развитии исторического миропонимания принадлежала плеяде французских историков периода реставрации, так называемой романтической школе. Эти историки пытались нащупать, понять движущие силы общественных процессов и видели их в "силе обстоятельств", которая складывается из переплетения и борения интересов миллионов людей, преследующих свои частные цели, из их противоречивых индивидуальных усилий. В итоге, однако, получаются общезначимые результаты, вырисовывается некая равнодействующая, определяющая сила в этом кажущемся хаосе событий. В клубке взаимносталкивающихся интересов французские историки усматривали борьбу не только индивидов, но и больших общественных групп, объединенных общими целями, то есть борьбу классов. Открытие классовой борьбы как движущей силы истории было выдающимся завоеванием общественной мысли того времени. Маркс и Энгельс, создавая исторический материализм, непосредственно использовали идеи французских историков.
И в этой связи особый интерес и важность приобретает тот факт, что Пушкин, оказывается, был прекрасно осведомлен о всех течениях западной историографии и социальной мысли начиная с Вольтера. Пушкин имел возможность ознакомиться в петербургской библиотеке Вольтера с такими его историческими работами, которые были неизвестны и западным авторам. Внимательно изучал Пушкин многих представителей "старой школы", историков: Юма, Робертсона, Гиббона, Сисмонди, Лемонте. Последнего он особенно ценил, восхищался его книгой о царствовании Людовика XIV.
Одно время, как мы уже успели убедиться, и Пушкин разделял предрассудки этой школы, считавшей, что законы, устанавливаемые правительством, являются первопричиной добродетелей и пороков народов, а потому все дело в том, чтобы "придумать хорошую конституцию" и убедить правительства принять ее (Сисмонди). В этих мечтах о "хорошей конституции", которыми, кстати, "болел" весь декабризм, было что-то от утопически-просветительского взгляда: выработать сначала разумную идею, а затем преобразовать общество в соответствии с ней.
"Новая школа" историков ставила вопрос иначе: конституции, законоположения – не причина, а следствие общественных преобразований. Прежние историки выдвигали задачу изучить "природу человека", его страсти, чтобы понять природу общества; новая школа, напротив, считала, что природа определенного общества, "дух эпохи", дух времени создает и определенного человека, поэтому изучать нужно прежде всего именно общество на той или иной исторической стадии его развития, его особенности, его потребности, образ мыслей, его нравы, его психологию.
Этот поворот к новому взгляду на историю начался во Франции к концу второго десятилетия века и оформился в 20-х годах, то есть шел почти одновременно с формированием исторического мышления Пушкина.
Представителей "новой школы" Пушкин сразу же заметил, заинтересовался ими, следил за их публикациями. Основные идеи Вильмена, Тьерри, Гизо, Тьера, Баранта им осмысливаются почти сразу после их появления в печати. С Проспером де Барантом Пушкин познакомился в последние месяцы своей жизни лично и не раз беседовал с ним.
Любопытно, что от проницательного взгляда Пушкина не ускользнуло даже то, что стимулом для поворота к новому миропониманию послужили французским историкам романы Вальтера Скотта. "Новая школа французских историков образовалась под влиянием шотландского романиста", – писал он в 1830 году. Много позднее, уже после смерти нашего великого поэта, Огюстен Тьерри (отец классовой борьбы, по выражению Маркса)
признал, что действительно романы Вальтера Скотта впервые натолкнули его на новые исторические идеи.
Тьерри писал: "Я глубоко восхищался этим великим писателем. Восхищение мое увеличивалось по мере того, как я сравнивал его изумительное понимание прошлого с убогой и тусклой ученостью крупнейших современных историков... С восторгом я приветствовал появление шедевра "Айвенго". Вальтер Скотт бросил свой орлиный взгляд на тот исторический период, на который вот уже в течение трех лет были направлены все усилия моей мысли... Он поэтически изобразил сцену той долгой драмы, которую я старался воспроизвести с терпением историка.
Все, что было правдивого в основе его произведения: общие черты эпохи...
политическое положение страны, различные нравы и взаимоотношения людей, принадлежащих к разным классам, – все согласовалось с линиями плана, который складывался тогда в моем уме. Признаюсь, что посреди сомнений, сопровождающих каждую добросовестную работу, мое воодушевление и уверенность удвоились благодаря той косвенной санкции, которую получила одна из любимых моих идей со стороны того, кого я считаю величайшим из когда-либо существовавших мастеров исторической фантазии".
Я не случайно привел столь длинную цитату: она имеет отношение и к Пушкину, который в Михайловском зачитывался Вальтером Скоттом, как "пищей для души". Она позволяет понять, какое влияние и в каком направлении могли оказать романы Вальтера Скотта на историческое мышление Пушкина. Поэт работал тогда над "Онегиным" и замышлял "Бориса".
В обоих произведениях изображена именно определенная историческая эпоха определенной страны, формирующая людей, их умонастроения, цели, интересы, их психологический облик.
Пушкин не раз подчеркивал, что "Борис" – трагедия "романтическая".
Создание такой трагедии он считал делом новаторским, литературным подвигом, революцией в драматургии. Но что вкладывал он в понятие "романтическая"? Не имел ли он в виду при этом свою солидарность с принципами новой школы историков, которая именовала себя романтической? Во всяком случае, "романтизм" трагедии понимался поэтом как ее историзм и реализм. Он писал: "Отказавшись добровольно от выгод, мне представляемых системою искусства, оправданной опытами, утвержденной привычкою, я старался заменить сей чувствительный недостаток верным изображением лиц, времени, развитием исторических характеров и событий, – словом, написал трагедию истинно романтическую".
Верное изображение времени, эпохи, исторических характеров – это как раз то, что требовали французские историки-романтики, вдохновляясь, в частности, произведениями Вальтера Скотта. Иначе говоря, Пушкин идет "вровень" с новым историческим миропониманием.
Тот факт, что в принципе идеи французских историков созвучны концепции исторического процесса, складывавшейся у Пушкина, не означал, однако, что он во всем с ними соглашался. Со многими их представлениями поэт-историк прямо или косвенно полемизирует.
Созвучна, конечно, историкам-романтикам мысль Пушкина, что "дух времени" является "источником нужд и требований государственных".
Пушкину, безусловно, импонировала также мысль Вильмена, родоначальника романтической историографии: чтобы постигнуть великую историческую личность, нужно постигнуть эпоху, ее породившую, причем историк в освещении минувших событий должен быть полностью беспристрастен; его задача не выбирать произвольно факты, чтобы доказать желаемое, а обрисовать возможно более объективную и полную картину происходившего, понять его причины.
Конечно, автор "Бориса Годунова" и "Истории Пугачева" согласен был и с мнением Тьерри, что субъектом истории должен быть сам народ.