355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Волков » 'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение) » Текст книги (страница 13)
'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:20

Текст книги "'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)"


Автор книги: Генрих Волков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

И Пушкин продолжает свой заочный диалог с Чаадаевым.

В самом ли деле юная Россия не имела того периода "бурной деятельности, кипучей игры духовных сил народных", который составляет "героический период" европейских народов? В самом ли деле у нас нет славного исторического прошлого? Такой вывод Пушкин отвергает категорически и страстно: "Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы – разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие – печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж?.."

Чаадаев склонен был скептически оценивать даже результаты Отечественной войны 1812 года и отзывался о декабрьском восстании как о "громадном несчастьи, отбросившем нас на полвека назад". Что мог ответить на это Пушкин в письме, которое могло попасть в руки жандармов Николая?

Мы знаем, что боль его о страдавших в Сибири товарищах никогда не утихала, что "скорбный труд" их он не считал напрасным и пропавшим для будущего. Отбросило ли восстание на Сенатской площади Россию назад, отъединило ли еще больше от остальной Европы? Пушкин отвечает предельно лаконично, ссылаясь на "будущего историка": "...И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?

Думаете ли вы, что он (историк. – Г. В.) поставит нас вне Европы?"

"И вот, – восклицал Чаадаев, – я спрашиваю вас, где наши мудрецы, где наши мыслители?"

Пушкин не отвечает прямо на этот риторический вопрос, но мы хорошо знаем, как он гордился именами Ломоносова, Новикова, Радищева, Карамзина...

Страстно защищая величие и значительность всего достигнутого Россией в ее политической и духовной жизни, Пушкин дает понять, что он вовсе не удовлетворен "деяниями" и политикой императора: "Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человека с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал".

Тут наступает кульминация всего диалога. Оговорив свое принципиальное несогласие с рядом тезисов Чаадаева, поэт полностью разделяет чувства "боли и ужаса", которыми проникнуто письмо друга, – чувства страдания за унизительное, рабское, жалкое положение народа, который призван быть великим, чувства отвращения ко всем мерзостям русской общественной жизни, к давящему гнету царского деспотизма, омертвляющему все живое, убивающему в зародыше все талантливое. Обо всем этом Пушкин говорит удивительно смело для "подцензурного" письма: "Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно.

Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко".

Пушкинское неприятие "грустных вещей" русской общественной жизни гораздо определеннее и глубже по существу, чем чаадаевское. Чаадаев вовсе не делал акцента на отсутствии в России общественного мнения, свободы слова и печати. Пушкин же именно в этом видит существенное недоразвитие России по сравнению с Западом.

Чаадаев лишь сетовал по поводу отсутствия в России крупных мыслителей и мудрецов, великих идей и идеалов. А Пушкин говорит о причине этого: о циничном презрении к человеческой мысли и достоинству. Со стороны кого? Со стороны правительства, конечно, – царя и его окружения. И иронически звучат в этом контексте слова поэта о "сердечной привязанности" к царю! Какая уж тут сердечность, если поэт, по его собственным словам, глубоко оскорблен и раздражен.

Чаадаев, наконец, считает источником всех несчастий отсутствие в России идей "долга, справедливости, права, порядка". Пушкин, отвечая ему, отбрасывает право и порядок. Чье право? Право на что? Прав у правительства хоть отбавляй. С "порядком" в николаевской России тоже все в порядке. И Пушкин опять-таки заостряет чаадаевскую мысль: пишет о равнодушии "ко всякому долгу, справедливости и истине". Говорить истину о бедах России в тогдашних условиях было невозможно.

Любопытно, что в некоторых пассажах чаадаевского письма явно чувствуется внимательный читатель пушкинских произведений. Так, Чаадаев восклицает: "Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас. В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам"40.

Не навеяно ли это образом Евгения Онегина? Ведь это он, Онегин, "человек без определенной сферы существования", без домашнего очага, без чего бы то ни было "прочного, постоянного". Это он "кочевник", который приходит и уходит, "не оставляя следа". Вспомним при этом, что Онегин, в свою очередь, отчасти "списан" с самого Чаадаева и ему подобных. Круг замыкается, бумеранг возвращается.

Чаадаев, всматриваясь в художественный образ, одним из прототипов которого послужил сам, приходит к широким теоретическим обобщениям, рисуя социально-психологический портрет целого поколения русских людей. И передает эстафету через несколько десятилетий русской истории Федору Михайловичу Достоевскому.

Достоевский для своих рассуждений о натуре русского интеллигента отталкивается также от образа Онегина и его предтечи в пушкинском творчестве – Алеко из "Цыган". Уже в Алеко, по мысли Достоевского, Пушкин "отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем"7.

"Эти русские бездомные скитальцы, – развивал свою мысль Достоевский в речи при открытии памятника А. С. Пушкину в 1880 году, – продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и упокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного – общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории"7.

Так художественные обобщения Пушкина своеобразно отразились в размышлениях Чаадаева и Достоевского.

Несмотря на всю туманность и абстрактность чаадаевской критики русской действительности, она произвела впечатление необычайное. Герцен сравнил действие ее с выстрелом, раздавшимся в темной ночи.

"Что, кажется, значат, – писал он, – два-три листа, помещенных в ежемесячном обозрении? А между тем такова сила речи сказанной, такова мощь слова в стране, молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что "Письмо" Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию. Оно имело полное право на это. После "Горя от ума" не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление. Между ними – десятилетнее молчание, 14 декабря, виселицы, каторга, Николай.

Петровский период переломился с двух концов. Пустое место, оставленное сильными людьми, сосланными в Сибирь, не замещалось. Мысль томилась, работала – но еще ни до чего не доходила. Говорить было опасно – да и нечего было сказать; вдруг тихо поднялась какая-то печальная фигура и потребовала речи, для того, чтобы сказать свое lasciata ogni speranza (оставьте всякую надежду!). Появился, наконец, человек с душой, переполненной горечью; он нашел страшные слова, чтобы сказать с погребальным красноречием, с убийственным спокойствием все, что накопилось за десять лет горького на душе образованного русского. Строгий и холодный, автор требует отчета у России о всех страданиях, которыми она наделяет всякого, кто осмелился бы выйти из состояния скотины. Он хочет знать, что мы этой ценой покупаем, чем мы заслужили такое положение. Да, этот мрачный голос послышался только для того, чтобы сказать России, что она никогда не жила по-человечески, что ее прошлое было бесплодно, ее настоящее излишне и что у ней нет никакой будущности"16.

Да, "подтекстом" письма Чаадаева был протест против официальной идеи "самодержавия, православия и народности", против самодовольного, охранительного, "квасного патриотизма" будущих славянофилов, который был глубоко чужд и Пушкину. И хотя прямо бунтарского, мятежного в письме Чаадаева не было, оно было наполнено мыслями, идеями, полно умом и талантом, какой-то интеллектуальной дерзости. А ум, талант, дерзость вызывали всегда у Николая безотчетный страх.

В стране, где царствовали тупость бездумного исполнительства, серая посредственность, ура-патриотические и верноподданнические идеи, где выдвигались люди "без ума, без чувств, без чести", – умный человек должен был казаться белой вороной, чем-то ненормальным.

И если он видел и сознавал дикость и безумие окружающего его мира, то и мир смотрел на него глазами Фамусова и Скалозуба, видел в нем смутьяна и сумасшедшего. Впрочем, смутьян и сумасшедший в глазах фамусовых синонимы.

Неудивительно поэтому, что Николай после опубликования в сентябре 1836 года статьи Чаадаева в журнале "Телескоп" высочайше повелел объявить его сумасшедшим.

В конце января 1837 года, как раз тогда, когда Пушкин доживал свои последние дни, Чаадаев не без сарказма описывал свое положение брату:

"Статья вышла без имени, но тот же час была мне приписана или, лучше сказать, узнана, и тот же час начался крик. Чрез две недели спустя издание журнала прекращено, журналист и цензор призваны в Петербург к ответу, у меня, по высочайшему повелению, взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим... Развязки покамест не предвижу, да и, признаться, не разумею, какая тут может быть развязка? Сказать человеку, "ты с ума сошел", не мудрено, но как сказать ему: "ты теперь в полном разуме"?

Окончательно скажу тебе, мой друг, что многое потерял я невозвратно, что многие связи рушились, что многие труды останутся неоконченными и, наконец, что земная твердость бытия моего поколеблена навеки"40.

Что было дальше? Чаадаева скоро освободили от досмотра психиатра.

Он снова бывает в свете. И снова, как вспоминал Герцен, стоит молча, сложа на груди руки, "где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре", выделяясь своим неподвижным мраморным лицом – "чело, как череп голый". Серо-голубые глаза его печальны и вместе с тем имеют что-то доброе, тонкие губы, напротив, улыбаются иронически. "Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе; они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямого смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения"16.

К тому времени, когда злополучное письмо вышло из печати, – а вспомним, что опубликовано оно было через несколько лет после его написания, взгляды Чаадаева на судьбы России уже изменились. И изменились не в последнюю очередь под влиянием бесед с Пушкиным. А их было несколько за эти годы. На многие вещи Чаадаев стал смотреть иначе:

трезвее, глубже, прозорливее. В 1835 году он говорит о "философических"

идеях уже так: "...Мои убеждения, отчасти поржавевшие и готовые уступить более современным, более национальным". Случилось, следовательно, так, что не Пушкин пошел за ним, как на то надеялся Чаадаев, а сам он – за Пушкиным.

Чаадаева теперь особенно ранили сыпавшиеся отовсюду упреки в отсутствии у него патриотизма, чувства любви к родине. И он в 1837 году отвечает своим оппонентам блестящей и страстной "Апологией сумасшедшего", где о любви к родине говорится словами, под которыми, думаю, подписался бы и Пушкин:

"Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа... Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло... Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня любить его. Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который приспособляется все видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями и которым, к сожалению, страдают теперь у нас многие дельные умы"40.

Читал ли Чаадаев к этому времени неотосланное письмо к нему Пушкина? Более чем вероятно. Текст письма был известен А. И. Тургеневу, Жуковскому и другим. После смерти поэта письмо находилось у Жуковского, и известно, что Чаадаев 5 июня 1837 года просил Жуковского прислать ему хотя бы копию письма. Вряд ли Жуковский ему отказал.

Письмо Пушкина так или иначе нашло своего адресата уже после смерти поэта. В "Апологии сумасшедшего" мы явственно ощущаем, что Чаадаев все время имеет в виду это письмо, развивая свою аргументацию, уточняя свои идеи.

О прошлом России он теперь говорит: "...я очень далек от приписанного мне требования вычеркнуть все наши воспоминания". О будущем России: "...У меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества"40.

Против этого Пушкину также нечего было бы возразить. Да и вся "Апология сумасшедшего" написана, словно исповедь перед погибшим поэтом, словно запоздалое признание в его правоте. Учитель поэта признал победу своего ученика над собой. Такое, как мы знаем, не раз случалось при жизни Пушкина. Теперь произошло и посмертно.

И самое любопытное: одна из причин, по которой Чаадаев стал более оптимистично смотреть на судьбы России, в том, что ведь это она, Россия, подарила миру Пушкина.

"...Может быть, – роняет Чаадаев тоном извиняющегося, – преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина"40.

Многолетний диалог двух умнейших людей России о предназначении и судьбах своей родины заканчивается этим признанием, как последним аккордом.

"ЭТО РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК... ЧЕРЕЗ ДВЕСТИ ЛЕТ"

Любовь и тайная свобода

Внушали сердцу гимн простой,

И неподкупный голос мой

Был эхо русского народа.

(А. ПУШКИН. "К Н. Я.. ПЛЮСКОВОЙ", 1818 г.)

Из всего, что когда-либо было сказано о Пушкине, самым верным и глубоким мне лично представляется неожиданное, на первый взгляд, и даже парадоксальное суждение Гоголя, которое уже приводилось и которое хочется осмыслить заново. Вот оно. Пушкин – "это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет"31.

Эти слова завораживают. Словно и вправду человек зрит сквозь целые столетия и через столетия приглашает людей будущего полюбоваться их собственным портретом в начале XIX века. Или, напротив, дерзает в волшебном "чудо-зеркальце" пушкинского творчества разглядеть (разгадать!) Русь будущую, которая грядет, увидеть (угадать?) русский характер в его полном развитии.

Скорее последнее.

Гоголь, конечно, меньше всего имел в виду воскурить своей формулой фимиам поэту, представить его идеальной личностью "без тени и упрека", лакированным совершенством, собранием всех возможных добродетелей при отсутствии всех возможных недостатков, эдакой иконой, на которую станут молиться будущие поколения людей русских и которую будут брать себе как образец для подражания.

Мы знаем, что Пушкин отнюдь не был идеальным человеком ("и меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он", – скажет поэт о себе в приступе душевного самобичевания), хотя и всю жизнь стремился к нравственному и интеллектуальному совершенству, пересоздавая и формируя совсем другого человека, чем был он в легкокрылой молодости.

Гоголь хочет сказать нечто совсем иное.

Пушкин в своих произведениях впервые показал миру, что такое русский человек. Каковы особенности национального склада его характера, его взгляда на вещи, его духовного мира. Как он чувствует, любит, страдает, тоскует. Каков его быт и нравы. Каковы те социальные проблемы, которые его волнуют.

В первой половине XX века много было на Западе разговоров о "загадочной" русской душе. О "загадочности" заговорили потому, что увидели в русском человеке нечто самобытно-национальное, характерное именно для русских. А увидели это через призму великой русской литературы.

Пушкин первый начал раскрывать эту "загадку".

В начале XIX века никто на Западе, наверное, и не подозревал о какой-то особой "русской душе". В русских барах, разъезжающих по заграницам, видели богатых представителей полуварварской страны, которые настолько стыдятся ее, что из кожи лезут вон, чтобы больше походить на иностранцев, и у которых, видимо, родной язык настолько беден, что они даже между собой не говорят по-русски. Чацкий у Грибоедова имел основания посетовать:

Воскреснем ли когда от чужевластии мод?

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя по языку нас не считал за немцев.

И вот явился поэт, который едва ли не с первых же своих юношеских стихов почувствовал неодолимое призвание стать "эхом русского народа", рассказать – не человечеству сначала, а самому этому народу, что же он собой представляет, какие силы дремлют в нем, какие возможности скрыты в его духовных тайниках. Показать ему прежде всего, как звучен, певуч, прекрасен русский язык, как он пластичен, как способен передать любые нюансы чувств и переживаний, любые переходы мысли, многообразные формы и поэтические интонации других народов. Показать, какая бездна поэзии скрыта в русской истории, даже в ее бунтах и смутах.

Мы все ощутили себя русскими с появлением Пушкина. С ним мы почувствовали, что значит быть русским, с ним научились испытывать гордость за русский народ, за его славную историю. С ним исполнились веры в великое будущее России.

И теперь, когда протекла уже большая часть из отмеренных Гоголем 200 лет, в нашем сознании средоточием всех черт истинно русского человека, русского характера запечатлен образ Пушкина и его творений. В этом смысле опять-таки глубоко прав Гоголь, который назвал Пушкина "первым русским человеком".

Достоевский в своих статьях о Пушкине очень хорошо сказал о народности поэта. В самом деле, во времена Пушкина многие просвещенные русские дворяне прямо-таки кричали о страданиях русского народа, жалели народ этот, сокрушались, сколь низок он в своем развитии, сколь ниш и беден, сколь убог в своих пороках и "смердящих привычках", в своих звериных нравах. Они "сожалели откровенно, что народ наш столь низок, что никак не может подняться до парижской уличной толпы". В сущности же, эти радетели о народе народа боялись, не понимали и презирали его. Они привыкли видеть в народе раба и только раба, говорящее животное, призванное им служить.

"Пушкин, – утверждает Достоевский, – первый объявил, что русский человек не раб, и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство.

Было рабство, но не было рабов (в целом, конечно, в общем, не в частных исключениях) – вот тезис Пушкина. Он даже по виду, по походке русского мужика заключал, что это не раб и не может быть рабом (хотя и состоит в рабстве), – черта, свидетельствующая в Пушкине о глубокой непосредственной любви к народу. Он признал и высокое чувство собственного достоинства в народе нашем (опять-таки в целом, помимо всегдашних и неотразимых исключений), он предвидел то спокойное достоинство, с которым народ наш примет и освобождение свое от крепостного состояния – чего не понимали, например, замечательнейшие образованные русские европейцы уже гораздо позднее Пушкина..."7 Какие великолепные, подлинно русские характеры и типажи зажили в произведениях Пушкина! Вспомните хоть Савельича из "Капитанской дочки", который трогательно, до самопожертвования любит своего молодого барина, любит не как холуй, а по-отцовски, как старший, более умудренный сердцем и опытом жизни.

В самом деле, разве Савельич раб? В его отношениях с Гриневым есть что-то от отношений самого Александра Сергеевича с няней Ариной Родионовной, которая была ему ближе и роднее родной матери и которая, как и Савельич, готова была на все для счастья и благополучия своего питомца.

А Пугачев? Разве это не яркий русский типаж с его широкой удалью, мятежностью, способностью на самый отчаянный риск, с его лукавством, плутовством и насмешливостью, с размахом – "казнить так казнить, жаловать так жаловать!" – с его способностью сторицей платить добром за добро?

Пушкин писал, как мы помним, и о такой черте русского характера, как "живописный способ выражаться". И вот как говорит у него хозяин постоялого двора с Пугачевым:

"Эхе, – сказал он, – опять ты в нашем краю! Отколе бог принес?"

Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: "В огород летал, конопли клевал, швырнула бабушка камушком, да мимо. Ну, а что ваши?"

– Да что наши! – отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор. Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп в гостях, черти на погосте.

"Молчи, дядя, – возразил мой бродяга, – будет дождик, будут и грибки; а будут грибки, будет и кузов. А теперь (тут он мигнул опять)

заткни топор за спину: лесничий ходит..."

В другой раз Пугачев рассказывает Гриневу притчу об орле и вороне опять же полную живописной иносказательности: "Нет, брат ворон, – говорит орел, – чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст!"

Реальный Пугачев в исторических исследованиях Пушкина выражается столь же живописно. Когда главаря мятежников привезли в деревянной клетке в Симбирск, граф Панин стал его допрашивать. "Кто ты таков?" – спросил он у самозванца. "Емельян Иванов Пугачев", – отвечал тот. "Как же смел ты, вор, назваться государем?" – продолжал Панин. "Я не ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъясняясь, по своему обыкновению, иносказательно), я вороненок, а ворон-то еще летает".

Посылая "Историю Пугачева" легендарному герою 1812 года, поэтупартизану Денису Давыдову, Пушкин писал полушутливо:

Вот мой Пугач: при первом взгляде Он виден – плут, казак прямой!

В передовом твоем отряде Урядник был бы он лихой.

То, что русский мужик – не раб, что согнуть, унизить, поработить его нельзя, то, что душевно он богат несказанно, то, что в родниках русского духа таятся силы необъятные, – все это, пожалуй, лучше всего выразили пушкинские сказки. В них высказалось с ясной прозрачностью мироощущение русского человека, раскрылась подлинно сама душа русского народа. В них и его мудрость, и веселая усмешливость, и его нравственная высота, с которой уничижаются жадность, зависть, глупость и торжествуют добро, красота и мужество.

И как заговорила эта душа в пушкинских сказках! Какие возможности открылись у "мужицкого" языка!

Его лаконизм, простота и живописность, лукавство озорное:

Жил-был поп,

Толоконный лоб.

Пошел поп по базару

Посмотреть кой-какого товару.

Навстречу ему Балда

Идет, сам не зная куда.

Его напевность, пластичность, "складность":

Как весенней теплою порою

Из-под утренней белой зорюшки,

Что из лесу, из лесу из дремучего

Выходила медведиха

Со милыми детушками медвежатами

Погулять, посмотреть, себя показать.

Его чарующая поэтичность:

У лукоморья дуб зеленый,

Златая цепь на дубе том...

Сказки Пушкина, как и некоторые его стихи, ставшие народными песнями, это обобщенный образ русского человека. Может быть, они – наиболее бессмертное из всего, что он создал. С колыбели они вводят каждого из нас в стихию русского языка, мироощущения, характера, приобщают к истокам народной мудрости.

Но вернемся к конкретным типажам русского человека в созданиях пушкинского гения. Ярчайший из них, безусловно, Татьяна Ларина.

О ней, как образе русской женщины, писано-переписано. Я хочу обратить внимание лишь на самое существенное.

Это характер законченного совершенства. Татьяна, как античные скульптуры великих мастеров, восхищает именно совершенством, законченностью, идеальностью нравственно-духовного облика. И, как античная скульптура, она будет пленять нас и через двести лет. Она, ничем, в общемто, особенным не выделяющаяся, ничего чрезвычайного не совершающая, обычная русская женщина начала XIX века, так чисто и вдохновенно выписана художником, что оказалась созданной для бессмертия.

Повторяю: это "обычная" женщина. Пушкин знал такой тип в жизни:

это и Мария Волконская, и Вера Вяземская, и Екатерина Карамзина, и Александра Смирнова-Россет... Но он сумел разглядеть в этом обычном красоту необычайную. И явление жизни, ставшее явлением большого искусства, художественного обобщения, приобретает само огромную нравственно-притягательную силу, отражается в душах новых и новых поколений, как бы переливается в эти души, формируя их "по образу и подобию".

Через сто с лишним лет после опубликования "Онегина" очень хорошо об этом сказала другая русская женщина – Марина Цветаева. Она писала:

"Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку – и руки, не страшась суда, – то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах – сделала.

И если я потом, когда уходили (всегда – уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей"32.

И разве в каждой русской женщине, в том числе и в наших современницах, не отозвалось что-то от Татьяны? Так же или иначе, как отразилось, отозвалось в Марине Цветаевой? Разве и сейчас не продолжает давать она Татьяна Ларина – урока смелости, верности, урока судьбы и чистоты неразделенной любви?

Как бесконечно много сделал Пушкин одним только своим "Онегиным", одним только обликом Татьяны в нем, чтобы русский человек "через двести лет" стал таким, каким мечтал его видеть Гоголь!

Пушкин своими творениями постоянно, из поколения в поколение формирует в нас того русского человека в его полном развитии, который "явится через двести лет".

Если говорить о самом Евгении Онегине, то это совсем иной характер, нежели Татьяна, но тоже истинно русский, хотя и не вневременной, а определенной исторической эпохой созданный и верный только для этой эпохи.

Онегин – тип "декабриста без декабря". Эти люди были близки к декабристам, сочувствовали им, были сформированы всем духовным напряжением преддекабрьских событий. На них декабристы опирались, на их поддержку рассчитывали – и не получили ее в решающий момент.

"Онегины" – передовые, просвещенные люди, которым было душно в России, которым невмоготу стало от рабства, нищеты, убожества российского, от тупого, бессмысленного, вялого помещичьего существования.

Они желали бы, чтобы все это изменилось. Но как? Да как-нибудь само собой бы устроилось.

И потому удел Онегиных – ожидание, неопределенность мечтаний и намерений, хандра, скептицизм и мировая тоска, скитания по России и бегство из России.

Я молод, жизнь во мнс крепка;

Чего мне ждать? тоска, тоска!..

Мог ли декабризм победить, опираясь на таких людей? В характере Онегина, каким он сразу же предстает перед нами, уже задана, угадана и вся неудача декабризма. Задана, угадана судьба таких "декабристов без декабря", как Вяземский, Чаадаев, Николай Тургенев...

Онегин и ему подобные – это первое поколение русских людей, недовольных жизнью и не принимающих ее такой, какова она есть, какой она досталась им от предшествующего поколения. Онегину нет места в этой жизни, сколько бы он ни метался и ни искал. Здесь нет для него ничего прочного на российской земле, во что можно было бы пустить корни.

И потому для него неприемлема сама мысль о семейном счастье, и легко отвергает он любовь Татьяны и дружбу Ленского. Он сам – живой протест против всего уклада окружающей его жизни. Пассивный протест.

Сколько потом – в других поколениях, в других произведениях – будет наследников Онегина!

Насколько Савельич и Пугачев олицетворяют два противоположных типажа русского крестьянства, настолько же Татьяна и Онегин – диаметрально противоположные типажи русского дворянства.

Благоразумие, положительность, преданность хозяевам, рассудительность, осмотрительность Савельича – и мятежность, неистовость, "рисковость", непокорность силе обстоятельств у Пугачева. Опять ,же – положительность, совершенство, духовная гармоничность, цельность Татьяны – и демон сомнения, неудовлетворенности, отрицания, искушающий Онегина.

Тот же перепад противоположностей и крайностей видим мы в образах Пимена и Гришки Отрепьева, Кочубея и Мазепы, Старого цыгана и Алеко, Лизы и Германна, Петра из "Медного всадника" и Евгения.

В таком широком размахе двух могучих крыльев русской души и характера идет полет пушкинского гения. Он и сам "совпадение" этих противоположностей.

В столкновении, конфликте начал уравновешенности, устойчивости, консервативности – и мятежности, отрицания, протеста в душе русского человека искал Пушкин и ответа на постоянно мучивший его вопрос о путях совершенствования русского общества. Какое из этих начал окажется доминирующим в грядущих испытаниях? Какое одержит верх?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю