355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Шумахер » Паутина жизни. Последняя любовь Нельсона » Текст книги (страница 28)
Паутина жизни. Последняя любовь Нельсона
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:48

Текст книги "Паутина жизни. Последняя любовь Нельсона"


Автор книги: Генрих Шумахер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)

XXVII

Вдруг раздался треск, грохот, и «Вангар» резко лег набок. Страшная дрожь пронзила его остов. Сейчас же вслед за этим с командного мостика послышался голос Гарда, затем свистки боцманов, топот матросских ног по лестницам и палубам.

При стуке топоров Нельсон вскочил:

– Главная мачта! Гард приказал срубить главную мачту!

Он хотел вырваться из объятий Эммы, но она не сразу отпустила его. Дрожащими, опаленными огнем его поцелуев губами прикоснулась она к его уху.

– Знаю, что должна пустить тебя – мой герой должен быть там, где опасность. Знаю также, что не смею пойти вместе с тобой. Мой герой должен быть тверд, а не дрожать, словно женщина. Я пойду к королеве. Там я обожду, пока ты позовешь меня. Ведь ты должен позвать меня, когда придет смерть. Если она придет к моему герою, то должна прийти и ко мне. Слышишь? Обещаешь ты мне это? Клянешься нашей любовью,

честью своего имени?

Ответом Нельсона был последний пламенный поцелуй. Затем он вырвался из ее объятий, и его шаги загремели, удаляясь в коридоре.

Прислушиваясь к шуму его шагов, Эмма проклинала мрак, не давший ей возможности в последний раз взглянуть в лицо любимому.

Ах, нет, она улыбнулась себе, разве не вечно будет стоять перед нею это лицо?

О, если бы она зачала ребенка… сына! Зачала в бурной качке моря, в трепетном блеске молний, в пряном аромате морского воздуха, среди величественной музыки стихий… О, если бы зачала она ребенка в этом еще никогда не испытанном упоении всех чувств!

Вдруг Эмма упала на колени и стала громко молиться:

– Сделай так, чтобы это был сын! Сделай так, чтобы это был истинный человек, как его отец!

Когда Эмма открыла дверь каюты, туда проник первый утренний луч. Она невольно обернулась, чтобы еще раз оглядеть место своего счастья.

По-видимому, это была каюта офицера, который по примеру Нельсона предоставил свое помещение беглецам. Повсюду разбросаны платье и книги, лежавшие в диком беспорядке, как их разметала буря. У потолка модель «Вангара». Под нею темным пятном виднелась койка, на которой лежала шляпа Нельсона.

Эмма узнала ее по эгретке; она сама подарила ее Нельсону. Стоило нажать на тайную пружину – и средняя золотая пластинка открывалась, обнажая миниатюрный портрет Эммы.

Она, улыбаясь, подошла, чтобы взять шляпу, но, когда повернулась к двери, ее взор упал на темный угол около кровати. В этом углу были сложены скрепленные железным кольцом сундуки, чемоданы, баулы. Там сидел сэр Уильям…

Он сидел, полуоткинувшись назад, с закрытыми глазами.

Спал ли он? Давно ли был он здесь, около этой кровати, еще носившей следы безумных объятий? Через закрытую дверь он не мог пробраться так, чтобы они не слышали. Значит… он был здесь с самого начала?

Конечно, теперь он знает все. Ах, это было очень хорошо!.. Наконец-то прекратятся эта невыносимая игра в прятки, трусливая ложь, обман. Она сумеет дать ему ответ, сумеет прямо сказать всю правду, и эта правда станет местью за низкое торжище брака, за годами длящийся позор.

Эмма решительно направилась к мужу и тряхнула его за плечо… Словно проснувшись от глубокого сна, сэр Уильям вскочил и вскинул руки. В каждой из них было по пистолету. Бегающим взором он как бы искал прицела и вдруг направил руки к Эмме…

Выпустив шляпу Нельсона, она хотела кинуться на мужа, он же… он вдруг отбросил пистолеты в угол и разразился отвратительным хихикающим смешком, которым обыкновенно превращал в шутку самые серьезные вещи.

– Это ты, Эмма? Вот что бывает, если человека будят ни с того ни с сего! Ты, наверное, подумала, что я собираюсь подстрелить тебя? Во сне я дрался с «патриотами». Они потащили меня и Нельсона в Сан-Эльмо. Мы же дали друг другу слово, что лучше убьем себя, чем останемся в их руках, а если один из нас станет безоружным, то другой должен прикончить его. Героично, не правда ли? О да, в грезах и я могу быть героем! Ну так вот, они обезоружили его… Я принял тебя за него… Счастье еще, что дверь была открыта и я мог вовремя узнать тебя, иначе… в темноте… в самом деле я был на волосок от того, чтобы пристрелить собственную жену – свое сокровище, свою лучшую помощницу! Вот-то поднялся бы галдеж по всему миру! Стали бы кричать о несчастной супружеской жизни, о женском кокетстве, мужской ревности! А ведь никто не может быть счастливее меня! Не правда ли, милочка? Простишь ли ты, что я невольно напугал тебя?

Гамильтон подошел к Эмме и со слащавым жеманством хотел погладить ее по щеке, но она отвернулась с мрачным видом. Ни единому слову из его рассказа она не поверила!

– Ну а пистолеты? – с язвительной иронией спросила она. – Уж не знал ли ты заранее, какой увидишь сон?

Что-то дрогнуло в лице Гамильтона. Затем он рассмеялся:

– Пистолеты?.. Я должен признаться тебе в маленькой слабости. Ведь мы свои люди, ты не будешь болтать об этом. Я ужасно боюсь утонуть – не потому, что от этого умирают, а потому, как умирают от этого… Отвратительный вкус морской воды во рту… «глук-глук-глук» в горле… ужасно! ужасно!.. В качестве лакомки и джентльмена я заранее решил умереть более изящной смертью, если «Вангару» придет в голову намерение пойти ко дну. Вот к чему были у меня пистолеты! Вот к чему пистолеты…

Эмма резко отвернулась и пошла к дверям, чтобы не ударить по этой лживой физиономии. Она не могла выносить более его голос, его аффектированный разговор, все его манеры.

Гамильтон побежал за нею следом:

– Неужели ты снова оставишь меня одного, милочка? А я уже надеялся, что ты побудешь со мною. Разве не утешительно чувствовать в минуту опасности около себя такое существо, которое любишь, на которое можешь положиться?

– Мне нужно к Марии-Каролине. Принц Альберт болен, и нет никого, кто помог бы ему!

– Кроме тебя! Знаю и дивлюсь тебе. Я спросил только потому, что думал, ты идешь к Нельсону!

– К Нельсону?

«Так он все-таки начинает? Значит…» Сэр Уильям кивнул и показал пальцем на шляпу, которую Эмма держала в руке:

– Ну да, чтобы отдать ему шляпу. Ведь ты принесла ее сюда? Прежде ее здесь не было! Наверное, ты нашла ее где-нибудь снаружи? Ну бури морей и океана заставляли многих платить большим, чем какой-нибудь шляпой! Но, раз ты хочешь идти к королеве, я сам отнесу шляпу к Нельсону… чтобы убедиться, что головы-то он не потерял! Он знатно посмеется, когда я расскажу ему историю своего сна!

Сэр Уильям захихикал и торопливо вышел из каюты.

Кормовая часть судна была отведена Нельсоном исключительно для королевской семьи и ее ближайшей свиты, но теперь это был действительно «ад страха и отчаяния», как выразилась Эмма в разговоре с Нельсоном.

Повсюду лежали стонущие, молящиеся, проклинающие люди – в углах кают, в кладовых придворной кухни, в заваленных кладью коридорах. Мужчины и женщины, господа и слуги смешались так, как будто суровая рука нужды устранила все понятия о сословных перегородках и приличиях. Казалось, иссякло даже чувство общности. Никто не заботился о другом, каждый думал лишь о самом себе, и только в тех случаях, когда сильный удар сотрясал корабль, голоса всех этих людей объединились в крике животного ужаса.

Из салона до Эммы донесся голос Фердинанда. Странным образом морская болезнь до сих пор щадила его, но тем сильнее объял его подлый страх.

Лишенный всякого королевского достоинства, он бегал между стульями, рвал на себе волосы, испускал дикие проклятия. Его речь была полна выражениями не знающих никакого стеснения и стыда лаццарони. Он проклинал все, что с ним случилось до сих пор, проклинал душу Марии-Каролины, заставившей его воевать, душу своего отца, женившего его на австриячке. Затем он стал осыпать руганью лоно своей матери. Одному сатане лишь известно, с какой дрянью она путалась перед тем, как родить на свет идиота. Теперь тому-то хорошо – с ним нянчатся и возятся, его ничто не касается, тогда как у него, Фердинанда, висит на шее это забытое Богом королевство, от которого он не видит ничего, кроме бед, забот и затруднений.

– А уж эта властолюбивая гувернантка! – закричал он увидев Эмму. – Скажите ей, чтобы она не вздумала еще раз совать нос в дела, которые ее не касаются. Пусть я буду проклят, если не прогоню ее в тот же момент, как только она осмелится…

Его перебил адский треск, похожий на шум, – упала главная мачта. Фердинанд испуганно прижался к стене и в ужасе прислушался, что будет далее.

Эмма смотрела на него с презрительной улыбкой.

– На этот раз вашему величеству удалось избавиться от печальной судьбы отправиться на тот свет с проклятиями на устах. Но в будущем вашему величеству следует быть осторожнее. Или вы воображаете, что на том свете королевские грехи не учитываются?

Фердинанд уставился безумно испуганным взором на Эмму.

– Вы думаете? Вы думаете? – Он, дрожа, отвернулся и позвал плаксивым голосом: – Гарано! Гарано! Где Гарано?

От угла отделилась темная монашеская фигура Гарано. По-видимому, и он тоже сильно страдал от морской болезни.

– Ваше величество…

Фердинанд кинулся к нему, упал на колени, молитвенно сложил руки и, в то время как отец Гарано в изнеможении тащился обратно в свой угол, принялся порывисто шептать ему что-то на ухо. Он исповедовался, думая расквитаться этим с содеянным, а потом без угрызения совести продолжал грешить далее.

Словно предчувствуя, что будет буря, Нельсон приказал обить потолок, пол, двери, стены каюты королевы толстыми тюфяками; поэтому шум бури значительно смягчался, долетая как бы издали.

Посередине каюты стояла прочно привинченная к полу кровать, сделанная из массивного дерева, с высокими спинками и закругленными углами. На ней лежала Мария-Каролина – неподвижно, с бледным лицом, закрытыми глазами, скрещенными на груди руками.

Не нашел ли на нее приступ нервного столбняка, которыми она часто страдала после смерти Марии-Антуанетты? Эмма испуганно подбежала к кровати, склонилась к королеве…

Мария-Каролина спала, но из-под сомкнутых ресниц проступали слезы и капля за каплей медленно стекали по впалым щекам; она спала и плакала.

Эмма хотела осторожно отойти назад, но королева вдруг открыла глаза и спросила:

– Он умер? Не пришла ли ты сказать мне, что мой маленький Альберт умер?

Усталый тон ее голоса, мертвенная бледность лица заставили сердце Эммы затрепетать от жалости. Она поспешила развеять опасения королевы:

Правда, принц Альберт слишком нежного сложения для своих семи лет, но нездоровье, приключившееся с ним после завтрака, надо отнести исключительно за счет сильной качки, а никак не опасной болезни. У него легкая лихорадка, и Лалло ухаживает за ним. А в верности Лалло вы не можете сомневаться, государыня. Он – единственный из всех слуг, не забывающий исполнять свои обязанности в эти бедственные минуты.

– Да, Лалло верен. Но что он может сделать против судьбы? Предопределено, что потомство Рудольфа Габсбургского должно рано умирать. Или таков закон природы, что семейные браки наказуются? Tu, felix Austria, nube!  [26]26
  «Счастливая браками Австрия!» – крылатые слова, намекающие на могущество Габсбургов, построенное на семейных браках


[Закрыть]
Ax, то, что некогда почиталось счастьем, стало нашей гибелью! Наши силы иссякли, наша кровь испорчена. Брату Иосифу было только пятьдесят лет, когда он умер, а Леопольду – сорок шесть. А мои дети… уже одиннадцать их умерло у меня. И Альберт не сможет жить. Или… не правда ли, он уже умер? Ты мне только скажи. Я много передумала о нашей судьбе, и ничто уже не может испугать меня.

Мария-Каролина упорно стояла на своем и не хотела верить уверениям Эммы, пока та не принесла маленького принца и не положила его рядом с матерью. Луч радости сверкнул в глазах королевы; она покрыла страстными поцелуями белокурые локоны мальчика, его пылающие щечки, бессильно свесившиеся ручки.

На одно мгновение ребенок очнулся от лихорадочного бреда и, узнав мать, улыбнулся ей. Но затем сознание опять покинуло его. Играя обнаженной грудью Марии-Каролины, он вдруг залепетал о Гемме, белой козочке, подруге его игр, оставшейся в Казерте; ему казалось, будто он снова играет с нею…

Мария-Каролина хмуро уставилась в пространство и отдала Эмме мальчика:

– Возьми его! В нем неистовствует лихорадка, во мне – кровь, он сгорит в моих объятиях. Но не уходи с ним, оставайся здесь, поближе ко мне. Сядь с ним вот там, на кровать, у моих ног. Постель достаточно велика, хватит места на всех троих. Возьми его в свои объятия, прижми к груди… нежно, совсем нежно. Разве ты не знаешь, что ты – любовь? У тебя ему будет легко, совсем легко умереть…

– Государыня…

– Он умрет! Я знаю это, он сегодня умрет… Да и не лучше ли так? Если он останется в живых, не постигнет ли его участь Леопольда или Бурбонов?.. Ах, кровь Бурбонов тоже отравлена. Великая Мария-Терезия знала это и все-таки пожелала, чтобы ее дети смешались с нею… Мрачная сила должна жить под золотым венцом королев, если они способны извести собственное потомство… Ведь и я… разве я не поступила точно так же и с дочуркой, и с сынком?.. А ведь я знала-знала… знала…

Голос королевы замер в неясном ропоте…

Весь день Мария-Каролина лежала на постели с бледным лицом и закрытыми глазами, словно покойница. Только большие капли слез, проступавшие из-под ресниц, свидетельствовали, что в ее теле еще теплится жизнь. Она непрестанно что-то бормотала, словно отвечала голосу, кричавшему в ее душе… кричавшему и требовавшему ответа…

Когда наступил вечер, Эмма осторожно встала, чтобы Мария-Каролина не заметила. Однако при первом ее движении королева открыла глаза и вопросительно посмотрела на нее.

Эмма безмолвно поднесла мальчика к матери. Он тихо лежал на ее руках, и на его бледных устах играл словно отсвет улыбки; он только что умер.

Мария-Каролина долго смотрела на него.

– Подожди, дитя мое! – прошептала она наконец. – Подожди немножечко у врат!.. Скоро мы все соберемся там…

Через час Эмма поднялась на командный мостик, чтобы известить Нельсона о случившемся. Он шел к ней навстречу, страшно взволнованный. Уж не близился ли конец? Нет, он, сияя радостью, показал ей на светлую точку, горевшую в южной стороне над горизонтом.

– Маячные огни Монте-Перегрино! Утром мы будем в Палермо!

XXVIII

«Палермо, 3 января 1799 г.

Возлюбленное дитя мое! Король, твой отец, посылает курьеров в Вену и Лондон; вот и я пользуюсь случаем написать тебе. Все, что я могу сообщить тебе, – наше бегство, расставание с Неаполем, буря, смерть Альберта, наши лишения – все это так печально, что у меня не хватает силы подробно изобразить тебе это. Два дня я была тяжело больна сильной горячкой; теперь я перемогла болезнь, ночью же нахожу покой только благодаря опию.

Твой отец чувствует себя хорошо; у Франца лихорадка и болит шея; твои сестры и Леопольд совершенно истощены. Моя невестка, по-видимому, все еще не может оправиться после родов; в последнюю ночь она опять накашляла два платка крови; боюсь, что у нее чахотка. Это заставляет меня тревожиться за ее мужа, который спит с нею вместе. И моим девочкам совместная жизнь с нею тоже не может быть к добру. Но ничего не поделаешь – наше положение не позволяет вести отдельное хозяйство.

Наша квартира… мокрые стены, нет обоев, нет мебели, в воздухе холодная сырость… просто умереть! Кроме того, в Сицилии совсем другое дело, чем в Неаполе. У Сицилии – конституция, без согласия парламента король не получит ломаного гроша. Но все-таки надо благодарить Бога, что у нас осталось хоть это.

Известия из Неаполя… Никогда я не пойму, как это воз можно, чтобы шестнадцать – двадцать тысяч злодеев могли поработить четыре миллиона людей, не желающих их знать?»

«21 января.

Прошло шестнадцать дней с тех пор, как я начала это письмо, но наше упорное несчастье пожелало, чтобы все время дули неблагоприятные ветры; письмо нельзя было отправить.

Вести из Неаполя с каждым днем становятся все хуже. Заключено перемирие – по согласию генерального наместника, хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, не обладал полномочиями!

Перемирие позорнейшего сорта! Капуа, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, куда враг еще не ступил ногой, уступлены; гавани обеих Сицилии заперты для наших союзников. Никогда мы не санкционируем такого позорища. Договор недействителен без на шей ратификации.

Мы как раз собирались отправить свой протест, когда при был генеральный наместник с высшими офицерами гвардии на императорском судне. Разумеется, Пиньятелли был немедленно арестован. Теперь наконец-то мы узнали, как это про изошло. Едва только король уехал, знать поднялась. Вопреки письменному указу короля и несмотря на присутствие генерального наместника, предатели заявили, что они сами принимают бразды правления, чтобы восстановить общественное спокойствие. Пиньятелли очень вяло противился этому. Тогда они учредили национальную гвардию, потребовали перемирия. Первым – генерал Мак. А когда Шампионе ответил, что приз нает лишь авторитет горожан, Пиньятелли опять уступил и послал к ним князя Мильяно и герцога Джессо, которые и подписали позорный договор.

Но когда поднялся весь народ… более ста тысяч лаццарони! Они обезоружили остатки войск, с криками „Да здравствует король! Да здравствует Нельсон! Да здравствует Януарий!“ избрали генерала князя Молитерно, молодого, храброго, но легкомысленного человека своим вождем, овладели крепостью, гаванью, военными пунктами. Они все разграбили, кинули министра финансов в тюрьму, грозили Пиньятелли.

Тогда он и уехал. А Мак… он покинул армию, не сообщив нам ни слова. Никто не знает, куда он делся; Саландра, командующий остатками армии, пишет только: „Он исчез…“ Мы не знаем, что и думать об этом…

Дай Боже, чтобы я не сошла с ума! Если Неаполь будет потерян для меня демократизированием или завоеванием… этого я не переживу».

«28 января.

С пятнадцатого ни письма, ни известия из Неаполя! Прибывшие сюда рагузцы рассказывают, что в городе не прерывно слышна канонада. Дворянство и горожане хотят перейти на сторону французов, основать республику. Они из меняют священнейшим обязанностям ради Маммоны. Народ, напротив, не желает французов в Неаполе, готов защищать город до последних сил. Все в брожении. Арестанты и каторжане с галер освобождены, царит полнейшая анархия.

Я боюсь только, что народ будет обманут. Ведь чем же объяснить, что вот уже две недели мы не получаем никаких известий? Где Марко, Симонетти, Каррадино, Спинелли? Где архиепископ? Где магистрат? Неужели никто не думает о короле? Страшный урок для меня!..

Или… может быть, трехцветный флаг уже реет над городом?

Так оно и будет. Мы все потеряли: флот, артиллерию, магазины, будущее моих детей, пять миллионов подданных, большую богатую страну, более восьми миллионов годового дохода…

Чтобы не упрекать себя ни в чем, твой отец делает все, что может. Он назначил кардинала Руффо генеральным наместником всех провинций, еще уцелевших у него. Руффо надеется вызвать из Калабрии контрреволюцию. Ах, не верю я в его успех. Я слишком ясно, насквозь вижу план, которым хотят окончательно ввергнуть нас в бедствия. И этот план удастся. Если Неаполь будет во власти революционеров, Сицилия пойдет за ним следом. А здесь революция будет гораздо ужаснее и кровопролитнее. Никто из нас не уйдет живым.

Ах, дети мои! Дети мои! Стоит мне увидеть их, как я разражаюсь слезами…

Отец, по-видимому, чувствует себя очень хорошо и всем доволен. Может быть, из религиозности, может быть, из смирения. Он устроил себе хорошенький деревенский домик, строит, сажает, удит рыбу, охотится. Вечером он ходит в театр, на маскарады, забавляется, веселится. Неаполь для него – все равно что страна готтентотов; он о нем и не думает. Франц почти таков же. Девочки, Леопольд и я – мы никуда не выходим. После всего этого позора показываться открыто? Немыслимо!

Шампионе живет в Казерте, занимает мою комнату, спит на моей кровати. Они все разрушают, окончательно развращают умы.

Прощай, возлюбленное дитя мое! При теперешней жизни на острове, вдали от мира, в то время как вся Италия офранцужена и моря заперты, – может быть, я несколько месяцев буду без вестей о тебе. Прощай, прощай! Желаю тебе счастливых родов, здорового, крепкого, красивого мальчугана. На пиши, когда ты ждешь, чтобы я могла молиться за тебя. Это – единственное, что я могу…

Могу ли я попросить тебя в нашем несчастье быть заступницей перед твоим мужем? Если я умру… возьми моих детей под свое покровительство. Прошу тебя от всего сердца. Девочки добры, семейственны, привыкли к лишениям. Они никому не будут в тягость. Только бы им найти приют! Суммы, вырученной от продажи моих драгоценностей, хватит на их пропитание, им нужна лишь рука, которая станет хоть немного охранять их. Господь возместит тебе это на твоих детях!»

«9 февраля.

Возлюбленное дитя мое, продолжаю для тебя свой печальный дневник. Стараюсь подавить свои жалобы, чтобы не тер зать чрезмерно твоего любвеобильного сердца. Но все, даже самые незначительные, мелочи болезненно бьют по нас!

Молитерно и Роккаромана отправились со значительной частью знати в Казерту для переговоров с Шампионе. Они усугубили свое преступление, продались.

Оставшийся верным королю народ стал подозревать не доброе и решил истребить всех якобинцев. У герцога делла Торре нашли французское письмо; предателя убили, а также его брата. Им досталось по заслугам.

Теперь злодеев объял страх. Они опять обратились к Шампионе с мольбой занять Неаполь и слали к нему послов за послами, среди которых были Альбанезе, Бисчелиа, Доменико Чирилло. Наконец Шампионе согласился с условием, чтобы в залог честности своих намерений они передали ему крепость Сан-Эльмо. Ему обещали это. Чтобы усыпить народ, они учинили наглую комедию, используя веру народа в покровителя Неаполя, а именно: достали из собора статую святого Януария и повезли ее в торжественной процессии по городу. Клир проповедовал о мире, тогда как Молитерно, этот негодяй без веры, нравственности и принципов, нес хоругвь босой и во власянице кающегося. Затем, когда процессия вернулась обратно в собор, он обратился к народу с речью. Со вздохами и слезами заклинал он толпу положиться на помощь святого, который не допустит, чтобы французы заняли Неаполь. Он потребовал у них клятвенного обещания незыблемо стоять за отечество, сам первый дал эту клятву, и толпа восторженно подхватила ее вслед за ним. Затем он уговорил всех разойтись по домам, вернуться к семьям и пригласил пожаловать на следующий день на общее собрание в ратушу. Они поверили ему, разошлись…

В ту же ночь клятвопреступник хитростью овладел крепостью Сан-Эльмо, заперся там с единомышленниками и дал знать Шампионе. Но когда французы двинулись четырьмя колоннами, народ, дав клятву верности королю, поднялся на врага. Три дня неаполитанцы отражали все нападения и на гнали на французов такого страха, что Шампионе стал уже отчаиваться. Тогда Молитерно и якобинцы тайно впустили французский отряд в Сан-Эльмо и провели его в тыл несчастным лаццарони. Все было потеряно.

Якобинцы с ликованием водрузили сине-красно-желтый флаг, объявили Везувианскую республику, передали друзьям дворец. В течение трех часов его грабили; остались только голые стены. Когда же Шампионе разрешил грабить весь город в течение восемнадцати часов, что било по карману знать, бедному старому архиепископу пришлось идти на поклон к Шампионе. Тогда грабеж был заменен гигантской контрибуцией от четырех до шести миллионов, которая должна была быть выплачена в самый краткий срок. Поделом им! Мне нисколько не жалко их.

Затем стали праздновать республику. Каждый должен был кричать: „Да здравствует свобода!“ – а кто не хотел, того расстреливали.

Избрали пять директоров. Марио Пагано, вконец развращенный, но талантливый человек, служил до сих пор судьей в адмиралтействе; священник-бенедиктинец Капуто, интимный друг Галло, развратил, будучи учителем, бесконечное число молодых людей; адвокат Фазуро – креатура Медичи. Все трое три года сидели в тюрьме в качестве якобинцев, но были выпущены вследствие слабости правительства. Королевский министр Флавио Пирелли – четвертый директор, тот самый, который защищал якобинцев на суде. Пятый – торговец древ ностями Тсарилло, человек злоязычный, укравший когда-то у короля в Капо-ди-Монте камеи. Остальными членами директории состоят Молитерно, Роккаромана, Франческо Репе, Доменико Чирилло.

Наших честных лаццарони разоружили, их вождей рас стреляли. У них убито десять тысяч человек, зато и французов они положили много. Из боязни чумы трупы сжигали кучами.

Все кончилось для нас. Неаполь потерян. Преступление торжествует.

Уже многие из приехавших сюда с нами просят отпуска, желая вернуться в Неаполь. Карачиолло из флота, которого мы всегда так отличали, – тоже. Ах, все это – удары кинжалом…»

«21 февраля.

В печальном изгнании, отрезанная от всего света, я пишу тебе ежедневно, дорогое мое дитя, чтобы найти хоть немного утешения в своем страдании. Я удивляюсь, что не ослепла еще от вечных слез…

Из Калабрии пришли более радостные вести. Честный кардинал Руффо собрал маленький отряд в четыреста человек. У его солдат на платьях белые кресты; он странствует с ними, проповедует на улицах, призывает к крестовому походу против безбожников. Его ревностное отношение к делу просто поразительно, уже многие „дерева свободы“ свалены.

Теперь, после Неаполя, французы наложили контрибуцию и на провинции в размере пятнадцати миллионов дукатов. Только на одну Калабрию приходится два с половиной миллиона… Дай Боже, чтобы это открыло глаза народам!»

«26 февраля.

В Неаполе все стало республиканским. Повсюду в городе и в окрестностях установлены „дерева свободы“. Каждый человек – национальный гвардеец – носит сине-желто-красную перевязь. Французы живут в частных домах, существуют на счет своих хозяев, ездят кататься в их экипажах. В театре даются пошлейшие пьесы вроде „Бегство короля“ и тому подобные любезности. Дворец, наши владения, имения детей – все занято. Люди, которых мы осыпали милостями, служат республике. На нас пишут самые подлые памфлеты. Короче говоря, в Неаполе совершаются такие вещи, возможности которых я там никогда не допускала, и это разрывает мне сердце.

Ах, несмотря на доброе желание простонародья, несмотря на отвращение, которое уже теперь внушает многим так называемая свобода, Неаполь все же никогда не станет вновь нашим, если не придет помощь извне – или от твоего дорогого супруга, или из России. В Апулии, Абруццах, в Калабрии, в Романее – повсюду недовольство растет, народ волнуется. Мне кажется, если доверчиво отправиться сейчас туда, то можно было бы в этот момент освободить всю Италию от этих чудовищ. Как буду я благословлять в этом случае все свои потери, свои страдания, горести!

Много еще хотела бы я сообщить тебе, дорогое дитя мое, но у меня болит голова. Поцелуй от меня всех своих милых детей, будь осторожна во время родов и кланяйся мужу!

Искренне любящая тебя мать и друг

Шарлотта».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю