355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Повести и рассказы (сборник) » Текст книги (страница 18)
Повести и рассказы (сборник)
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 18:00

Текст книги "Повести и рассказы (сборник)"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

Но Иван Павлович уже не слушал их. Какая-то мысль пришла ему в голову. Он нагнулся, припал к реке, словно для того, чтобы напиться.

– Вот ведь некультурность, – сказал он тихо, точно разговаривая сам с собой. – Мы выгоняем рыбу обратно в море: чистим рыбу на берегу, кровь попадает в реку. Рыба – она неглупая, она понимает, боится своей крови, бежит. Вот ведь какое дело.

Он еще тихо что-то бормотал, ворчал, нюхал воду.

– Девушки, в последний раз вы здесь будете солить рыбу.

– А потом что? Расчет?

– Нет, зачем? Вы будете солить рыбу дальше от берега, в другом месте.

Здесь же на берегу стоял маленький завод. На заводике этом строили кунгасы, моторные лодки, кавасаки.

В помещении пахло свежим деревом, стружками.

Иван Павлович поздоровался с каждым.

– Ну, как дела, кораблестроители? – сказал он. – А тебя, Федоров, я пришел ругать. Что за некрасивую мебель ты сделал для Микулы. Думаешь, тунгус – наплевать, сойдет. А тунгус больше нас с тобой понимает в красоте. Тунгус даже топорище строгает – и то о красоте беспокоится, чтобы легкое было, художественное топорище. Короче говоря, смеется Микула над твоими стульями и не хочет на них сидеть.

Федоров, маленький, большеротый, подмигнул своим птичьим глазом.

Иван Павлович погрозил.

– Если бы не Маня, я давно бы тебя вытурил, Федоров. Баба у тебя золотая. Все больные ее хвалят. А тебя вытуришь – и жена твоя уйдет. Вот и держу я тебя из-за бабы.

Иван Павлович осмотрел строящийся кунгас. Забрался под кунгас, постукал. Не понравился ему кунгас. Лодки тоже не пришлись ему по вкусу.

– Дай гиляку больше инициативы, – говорил он мастеру. – Гиляк – речной человек. Он полжизни в лодке проводит. Жаль, что Ланжеро, воспитанника моего, комсомольцы у меня забрали. В его лодке плывешь, удивляешься, как она тебя, семипудового, держит. Как на спине у рыбы сидишь. А ведь парень математики не изучал и в фабзавуче не обучался. Чутьем работает. О красоте беспокоится, не то что твой Федоров.

– Дался вам Федоров, – вмешался Федоров.

– Дойму, – усмехнулся Иван Павлович. Он сел на опрокинутый остов лодки. – А теперь не к одному Федорову, к вам всем. Кавасаки нужно спустить до срока. Я не желаю от осени зависеть. Можем без продуктов остаться. Тунгусов без харчей в тайгу не отпущу. Зима на носу, охота.

Уже был вечер, когда Иван Павлович возвращался домой. Рыбаки пришли с рыбной ловли. Вернулись охотники, те, что ходили бить гусей, стрелять улетающую птицу. Проходя мимо небольшого дома, похожего на гиляцкий летник, Иван Павлович не удержался и заглянул в окно. В этом доме жили Вакон и Питансита – счастливая парочка.

Счастье для них смастерил сам Иван Павлович.

Для Вакона и Питанситы он построил дом.

Вакон был красивый, но забитый юноша, бывший батрак Низюна.

У Низюна Вакон увез третью его жену, Питанситу, – с Лангри, с далекой реки.

Увез он ее на собаках вместе с детьми Низюна. Привез он ее в Ноглики и поселился вместе с ней и ее детьми в классе. Не было другой квартиры.

Низюн приезжал на коне, поскандалил и уехал обратно.

Вакона он не застал. Вакон был на охоте. К бывшему мужу вышла Питансита. Она сказала ему с крыльца:

– Я не люблю тебя.

Низюн растерялся.

– Не любишь? Зачем эти слова? Я на тебе женат. Я знаю советские законы.

Питансита повернулась и пошла. Она ушла, даже не оглянулась.

Вышел Иван Павлович. Он посмотрел на Низюна притворно-сочувствующим взглядом.

– А, Низюн! Здорово, Низюн!

– Опять этот доктор, – выругался Низюн. – Я за женой. Отдавай мою бабу. Я поступаю по закону. У меня унесли жену. Детей украли. Отдавай жену!

– Советские законы признают любовь. – Иван Павлович развел руками. – Не любит, что поделаешь, любит другого. Придется примириться. Жалко мне тебя, Низюн. А что касается детей, подожди, мы их сейчас спросим.

Иван Павлович спросил детей.

– Нет! – крикнули дети. – Не хотим к Низюну. Вакон лучше.

Низюн вскочил на коня.

– Tax! Tax! – сказал он. – Опять этот доктор. Это ты потому, что я на тебя тогда жаловался.

Иван Павлович вспомнил эту историю с удовольствием. В окно он увидел Вакона и его жену. Они сидели рядом, рука Питанситы лежала на плечах Вакона.

Иван Павлович отвернулся и вздохнул.

Пришел домой и зажег свечу.

Тускло было в комнате, холодно. Для других умел он создавать счастье и уют, для себя не создал ни уюта, ни другого домашнего счастья.

Жизнь была уж не такая плохая. Многие могли бы ему позавидовать. Но сердился Иван Павлович не на жизнь, а на себя.

Беспокоила его мысль, что начал он сдавать, что был он раньше не тем, когда жил в ссылке. Разве он такие дела совершал? Казалось ему также, что он был чуть-чуть одинок. Дело развело его со старыми приятелями. Один из них был торгпредом в далекой стране, другой был директором – вдохновителем огромного дела, третий погиб. Сколько их погибло – друзей, знакомых, однокашников.

– Пожалуй, и я что-то делаю, – говорил себе Иван Павлович. – Не то, не то. Надо бы не так. Надо бы лучше.

Иван Павлович садился к столу писать. Никто об этом не знал, что писал Иван Павлович книгу, да так, ничего особенного – маленькую книгу о своей большой жизни.

Глава восьмая

Когда Ланжеро был маленьким, мать качала его, мать пела ему сильные песни, песни, похожие на ветер, мать дула ему в уши свои маленькие песни, мать щекотала его.

Но однажды Ланжеро встал – матери не было. Он видел, как человека уносили, он видел чьи-то ноги. Ему показалось, что это ноги матери, что это несут его мать.

В доме стало пусто. То место было пустое, где спала мать. За столом место было пусто. На берегу, на камне было пустое место, где пела мать свои песни.

– Где мать? – спрашивал Ланжеро.

– Не знаем, где твоя мать.

– Где моя мама? – ходил и спрашивал Ланжеро.

У него были кривые, голые, грязные ножки. У него был голый живот.

– Где моя мама?

Только один человек ответил ему – это Чевгун.

– Нету матери, – сказал Чевгун. – Твою мать унес ветер.

Когда дул ветер оттуда, с моря, из ущелий, большой ветер, при каждом порыве его Ланжеро тянуло на берег, к морю, на ветер. Ему казалось, что это мать, что мать дует ему в уши свои маленькие песни.

Ланжеро раскрыл глаза. Он словно спал и проснулся. Он увидел чистое небо, верхушки деревьев, мечущиеся в ветре, высоко-высоко.

Он лежал на спине в чем-то густом, в липком в чем-то, должно быть в чьей-то крови. Потом он почувствовал, что кровь эта была его, Ланжеро, кровь.

Ланжеро услышал реку. Пахло рекой, камнями. Это река покачивала его, река несла его. Он хотел подняться, но не мог, словно был связан.

На небе было вечернее ласковое солнце, – солнце, краешек которого был за горой, в море, и узенькая полоска, грустная полоска улетающих птиц.

Но вот лодка закачалась, что-то поднялось, и вместо неба Ланжеро увидел над собой чье-то большое лицо: нос, усы, веселые глаза.

– Что, жив, паренек? – услышал он. – Потерпи. В Ногликах Иван Павлович набьет тебя жизнью до отказа. Иван Павлович поставит тебя и сунет тебе в руки карандаш. «Живи, – скажет, – пиши в нашу стенную газету».

В Ногликах всех подняли на ноги, когда Рыбаков принес на себе Ланжеро.

Иван Павлович сразу узнал Ланжеро.

– Вот он. Он даже мне снился.

Ланжеро положили в больницу на еще теплую кровать, на ту самую кровать, где недавно рожала гилячка Маруся.

Иван Павлович извлек из тела Ланжеро большую медвежью пулю.

– Чья же это пуля? Кто же это стрелял в тебя, мальчик?

Ланжеро как сквозь сон вспомнил какого-то старика. Ему казалось, что не было этого старика. Ему не хотелось рассказывать о старике. Сам не знал почему, почему-то не хотелось о старике думать.

Ланжеро лежал как во сне. Снились ему живые, странные сны. Какие-то дети навещали его, какие-то люди.

Девушки снились. И девушки эти были как живые. Приносили ему подарки. Что он, жених им, что ли, кто они ему? Девушки смеялись. Может быть, мерещились? Но подарки были возле, можно было попробовать. Настоящее это было – из муки, из масла, из сахара. Вкусное это было.

– Черт его знает, снится, что ли? – сказал Ланжеро. – Снится мне.

– Нет, не снится, – сказал Иван Павлович, – а живется.

Славный доктор был Иван Павлович. Больного он лечил жизнью, Ланжеро он тайгой лечил.

В палате тайгой пахло, лиственницами, рекой.

Солнцем лечил Иван Павлович. Солнца много было на небе, на окне, на стенах.

Хорошим разговором лечил, веселым. Своей душой лечил, смехом своим.

– Вот, – говорил он, – разлежался. Думаешь, ты больной? Здоровый ты. Скоро лодки долбить будем, катера строить.

Раз пришел Иван Павлович с письмом.

– Тебе, – сказал он. – А от кого – угадай сам.

– От комсомольцев. От кого же больше?

– Ну, слушай!

Иван Павлович надел на нос очки, сел.

– «Дорогой друг Ланжеро. С большим гневом и горем мы узнали, что ты ранен и что нашли тебя одного в лесу, а враг, стрелявший в тебя, скрылся. Но не уйдет от нас враг. Будем судить мы его беспощадным судом, и скажем мы ему все, что мы о нем думаем, что думаем о нем и знаем о тебе.

Дорогой друг Ланжеро, часто мы вспоминаем тебя».

Приносил Иван Павлович газеты и читал. Газетами лечил. Там, в газетах, писали о Ланжеро и о всем свете.

– Черт его знает, – сказал Ланжеро, – какая это славная вещь – газета. Не иначе как пишут это старики. Мудрые люди. Да и старики столько не знают, сколько знает этот мятый лист. Уж на что я неизвестный человек, и про меня сейчас в Москве читают.

Глава девятая

Нина в этот раз опять опоздала к обеду. Когда она вышла из лесу, было три часа. Она подняла руку, послушала часы. Они стояли.

В столовой она застала только Киритани-сан и Судзуки-сан. Остальные уже ушли.

Судзуки читал газету. Он читал и смеялся и, смеясь, что-то говорил Киритани, и тот тоже смеялся. У Киритани-сан был хороший смех, детский, искренний, и, когда он смеялся, глаза у него тоже смеялись.

Нина села за стол. Дежурный рабочий подал ей суп. Суп был необыкновенный на вкус, но Нина уже привыкла к этому супу.

Киритани смеялся и смотрел на Нину своими детскими глазами, словно хотел, чтобы она знала, над чем он смеется, и тоже смеялась.

– Что-нибудь необыкновенное?

– Нет, – сказал Судзуки. – Вы сказали недостаточно сильно. В русской газете мы только что прочли, что у одного гиляка, по имени Плетун, родился сын. Вот нам и смешно стало.

– А что же тут смешного?

– Как же не смешно? У нас в газетах сообщают, когда у микадо родится наследник. А у вас пишут, что у какого-то гиляка сын родился. Мы сначала подумали, что это какой-нибудь знаменитый гиляк. Нет, оказывается. Гиляк ничем не знаменит. Дальше мы прочли, что гиляк получил от государства подарок – патефон, а жена его получила шелковое платье. Это одна заметка. В другой заметке мы прочли про одного гиляка, по имени Ланжеро. Этого Ланжеро нашли раненным в лесу. Он шел в Оху. Мы сначала подумали, что это какой-нибудь знаменитый Ланжеро. Нет, оказывается, Ланжеро этот ничем не знаменит. Тогда мы сказали друг другу, нам обоим пришла одна и та же мысль, что если бы эта газета попала в Японии среднему читателю, японцу или японке, они подумали бы, что гиляк – это принц, а гилячка – принцесса. А принц этот к тому же гурман. Любимое его блюдо – собачина.

Судзуки закурил. Он закрыл дверь. Со стороны моря дул ветер.

– Я понимаю, – сказал Киритани, – большевики умные люди и хорошие агитаторы. Мне рассказывали про туземный поселок. Для гиляков там строят дома. Провели электричество. Скоро наступит день, когда мадам гилячка, которая десять лет не снимала платья, у которой спина как дерево, кожа как кора, обнажит свое замшелое тело, снимет платье, чтобы принять ванну. Я боюсь только одного, что у того человека, который учит гиляков жить в домах, что у него, у бедного, нет чувства юмора.

– Вы боитесь другого, – сказала Нина.

– Чего?

– Я слышу в вашем голосе огорчение. Чему же вы огорчаетесь, Киритани-сан, тому, что гилячка будет жить в таких же условиях, как ваша супруга?

– Сравнение недопустимое. Гилячка никогда не будет жить в таких условиях, как моя жена. У большевиков не хватит… не хватит пороха. Хорошее русское выражение. Я говорил вам о домах. Дома не сделают гиляка счастливым. Вашим потомкам не захочется ехать с юга на север, с севера на восток. На юге, на севере и на востоке будут стоять одинаковые дома, в них люди одной культуры и одних привычек. Не будет прекрасного, что есть на земле, людей разных тысячелетий, живой истории, когда рядом живут люди каменного и нашего века.

– А вы что хотите? Чтобы ради вашего скучающего правнука людей посадили в зверинец или предоставили им возможность вырождаться и вымирать?

– Вы слишком серьезная, Нина-сан, для девушки в двадцать два года. Я приглашаю вас к себе. Не откажите. Любезные мои родственники прислали мне из Америки новые пластинки.

Вечером к Нине постучал Судзуки. В руке у него было письмо. Нина расхохоталась:

– Извините меня, Судзуки-сан, у вас вид почтальона.

Нина быстро распечатала письмо. Так и есть. Писал тот, из Охи, инженер Петров. А она думала, что после ее ответа он больше не будет ей писать писем.

Догадливый Петров в этот раз писал сначала об Охе, потом о себе.

О себе он писал, что он любит. Вот и все.

Об Охе он писал много. Но как смел он писать так об Охе? Не было у него любви ни к Охе, ни к людям, ни к делу.

Она подняла глаза. Судзуки все еще стоял у дверей. Он улыбался. Он видел, как она рвала письмо.

Она посмотрела на Судзуки и словно угадала его, она его поняла.

– Вы знаете. Да, да, мне это кажется. Может, вы случайно прочли это письмо? Я вижу, что вы его читали.

– Да, – сказал он спокойно. – На этот раз я тоже ошибся. Простите меня. Я подумал, что это мне письмо. Наши имена начинаются с одной буквы. Очень досадно. Я должен признаться, по ошибке я прочел это письмо.

Судзуки замолчал. Нина, казалось, ждала.

– Да, – продолжал Судзуки, – это письмо труса. Это Оха, увиденная глазами труса. Извините меня, но я действительно читал это письмо. Я читал его с презрением.

В эту ночь Нина долго не могла уснуть. Она встала и, накинув макинтош, вышла под звезды.

Мир был прекрасен. Где-то в ночи дышала река. Деревья были здесь. Они были живые. От них пахло солнцем, хвоей. Ома обхватила их большие теплые тела. Она стояла между двух деревьев, обняв их как друзей.

Ночь шла. Луна, закрытая облаком, показалась. Даже зеленоватая, холодная луна – и та была живая, как зверек.

– Оболгал людей, – сказала она. – Но оклеветать эти деревья, это небо, эти звезды!.. Оклеветать Oxyl.. Нет, он видел не только глазами труса, но и глазами подлеца.

Нина долго ходила между деревьями. Потом она вернулась, разделась и потушила свечу.

И вдруг она вспомнила заметку. Того раненого юношу, гиляка Ланжеро. Ведь он же шел в Оху, он шел пешком через непроходимые места, шел без дороги, чтобы увидеть Оху, чтобы помочь строить Оху.

Его хотелось представить себе. Гиляк, какой он? Как он выглядит?

Глава десятая

В Нань-во спали старики.

Спал Чевгун-старший, прижимаясь к внучке своего приятеля, к молодой своей жене.

Спал Низюн посреди двух женщин. Место третьей жены было не занято. Питансита жила в Ногликах. Вероломный Вакон увез жену у хозяина, украл собак. Как теперь докажешь, что это не Вакона, а Низюна собаки. Ведь сам Низюн еще в позапрошлом году подошел к Вакону и сказал:

«На, Вакон, корми. Это теперь твои собаки, я тебе подарил. Видишь, какой я справедливый».

И подмигнул.

Он думал, что Вакон поймет без слов. Низюн отдал на время собак. Он боялся, что собак у него отберет власть. Пройдет время, надеялся он, возвратит ему собак Вакон. Где ему прокормить столько собак? Но теперь на это не было никакой надежды.

Плохо спал Низюн между двух женщин. Этим женам было далеко до Питанситы. От одной жены рыбой пахло, сгнившей кетой. От другой – еще хуже, другая жена была старуха.

Плохой сон снился Низюну. Снилось ему, что увез кто-то и этих жен. Проснулся Низюн и положил руки на своих жен, левую руку положил на левую жену, на правую жену положил правую свою руку с откушенным пальцем.

Рукам неодинаково было – правой руке мягко было, удобно, левой руке было жестко, неловко. Это были разные женщины.

С левой стороны лежала худенькая, маленькая женщина, у нее даже дыхание было неслышное, птичье. С правой стороны лежала большая, толстая жена, и дыхание у нее было громкое, будто рядом спал медведь, длинное дыхание.

Низюн любил шутить над своими женами.

– Тощая жена, – говорил он, – у меня для лета жена. Толстая у меня зимняя женка. Греюсь возле нее. Тощая жена у меня хозяйка.

– Это для удобства жёны, – сказал как-то ему Чевгун-старший, смеясь своим единственным глазом. – А где же жена для души?

Понял Низюн, куда метил старик. Понял Низюн, смолчал.

Жена для души, Питансита, где ты?

Эх, Питансита, Питансита, ну что ты нашла в Ваконе? Так себе малый, вредный человек. Ланжеро – и тот был лучше.

В Нань-во сопели старики. Спал и Водка, отец Ланжеро.

Кто-то постучал в дверь.

Водка вскочил. Стук был знакомый, свой, будто Ланжеро стучал.

Подошел Водка к дверям и впустил незнакомого парня. Уж очень был похож на Ланжеро этот парень.

– А я думал, что это мой сын, – сказал Водка. – Думал, что это Ланжеро. Ну, садись.

Парень сел. Водка бросил в огонь полено. Огонь осветил пришельца. Ну прямо Ланжеро и Ланжеро. И сидит даже так, чуть склонив голову набок, – Ланжеро и Ланжеро.

Водка, словно не веря глазам, подошел ближе, потрогал парня. Он сам себе не верил.

– Ты что, пришел по делу или так, навестить?

– Нет, я жить к тебе пришел. Можно?

– Кто же ты такой? Родственник? Почему пришел ко мне жить? Ты что, из рода Лесгран?

– Нет, я нездешний, амурский гиляк. Я колхоз буду у вас создавать. Буду работать.

– Так, так. Сиди. Возьми огня из моего очага для своей трубки. А я услышал стук, встал, тебя увидел. Ну, думаю, парень мой вернулся, Ланжеро. Весной ушел мой парень. Говорил, надо посмотреть, велика ли земля, людей много ли. Ну, думаю, вернется. Землю всю не пройти. Море не пустит.

– Ланжеро? – спросил парень, но потом, как будто спохватившись, сказал тихо, про себя: – Ну да, этот, про которого я читал.

– Ланжеро, говоришь? Может, ты его встречал. Не знаешь моего парня?

– Да нет. Я из Ленинграда. ИНС окончил. Ланжеро? Нет, там у нас не было такого.

Водка показал гостю на пустое место на нарах, где спал раньше Ланжеро.

– Ну что ж, – сказал он, – ложись. Близко к сердцу будешь. На тебя глядеть буду. Пока будешь мне вместо Ланжеро. Ладно?

Утром к Низюну кто-то постучал.

Низюн лежал между двух жен. Ближе к толстой лежал. В юрте было холодно.

– Кто там? Черт тебя возьми. Зачем?

– Можно?

– Кто такой? Зачем занятого человека беспокоишь?

Вошел парень. Низюн тоже вначале принял его за Ланжеро.

– Чем же ты занят?

– Дел много. Председатель я.

– А сейчас чем занят? В постели председательствуешь?

– Да, – сказал Низюн. – Между двух жен мне тепло. А ты кто такой, что председателя беспокоишь?

– Да нет, – сказал парень. – Ты уже не председатель.

– А кто же я? Я знаю законы.

– Да нет, – сказал парень. – Законы ты знаешь. Да законы тебя тоже знают.

– Что ты такое говоришь? Бредишь или как? Кто ты такой? Откуда?

– Я Псягин. Прислан сюда. А к тебе пришел – на тебя посмотреть. Ты можешь пока спать. А потом видно будет.

Глава одиннадцатая

Как всегда, и на этот раз Воробей пришел раньше всех. Зал был пуст. На столе стоял колокольчик. Воробей взял колокольчик и позвонил. Смешно это получилось. Никого в зале не было, а он звонил.

Постепенно комсомольцы начали собираться. Первым пришел Чижов. Он стоял в порядке дня. Чижова принимали в комсомол.

Вопросов было много. Во второй половине дня Воробей встал и сказал:

– Переходим теперь к Чижову. Разрешите зачитать заявление. Чижов пишет: «Прошу принять меня в вашу организацию. Долгое время я жил, как камень стоит в поле или как дерево растет на скале, – один. Корнями своими я чувствовал землю, свою страну, но человек не дерево, которое стремится ветвями к небу, потому что другие деревья заслоняют друг от друга солнце, отбирают корнями влагу и тепло, человек тянется к человеку. Три года я жил среди вас, как среди друзей, ел от того же хлеба, мерз от того же холода, смеялся тем же шуткам. И вот пришло время, когда я постучался в вашу организацию, потому что связь хлебом, связь общей крышей, даже связь общей кровью ниже той связи, которой вы связаны друг с другом, связь, которую я бы назвал – связь одного сердца и одной борьбы. Приходя в организацию, я еще должен переломить в себе многое, остатки…»

– А какие же это остатки? – крикнул кто-то.

– К порядку! – сказал Воробей.

– Пусть ответит, какие остатки.

– Ну, пережитки. Вот ты спрашиваешь, Мишка, а ведь у тебя тоже есть один пережиток, сам знаешь, ты через него еще не перешагнул.

– А грусть-то свою за порогом оставил? Через грусть перешагнул или грусть несешь в организацию?

– Товарищи! – сказал Воробей. – К Чижову нужно отнестись с особенной внимательностью. Грубым шуткам не место. Принимаем мы человека своеобразной судьбы, которого в детстве постигло большое несчастье. Оставило следы на всю жизнь. Пусть товарищ Чижов сам расскажет о себе. Три года мы с ним живем, а не хватило у нас того самого… не знаю, как и назвать, не сумели мы спросить человека – почему он обосабливается, в чем здесь гвоздь?

Чижов налил в стакан воды из графина. Но пить не стал. Стакан отодвинул.

– Жизнь началась у меня трагически, – сказал он тихо.

– Не слышно! – крикнул кто-то из задних рядов. – Громче!

Но Чижов продолжал тем же ровным, тихим голосом:

– Тяжело рассказывать. Когда я был мальчиком, четыре года мне было, играя, я поджег на гумне охапку соломы. Загорелся овин. Я бросился бежать. Затрещало, загорелось сено в сеновале. Ветер дул на деревню. Вспыхнул первый дом, потом второй. Внутри горящего дома было светло и прекрасно, как в печке. Трещали, лопались стекла. Люди бежали, спасая детей. Все горело – дома, деревья, заборы, хлеба, в хлевах горел скот. Из одного двора выбежала горящая овца. Она бежала прямо на людей. В нашем дворе горела яблоня. Яблоки кипели, лопались, падали в траву.

Я стоял в середине улицы, объятый страхом. Пробежал человек, держа под мышкой самовар. Бежала полная женщина, она задыхалась и что-то кричала, словно смеялась. Казалось, люди сошли с ума. Я видел, как мой отец пытался выгнать скот со двора, но скот жался к углам, не узнавал отца, он боялся человека больше, чем огня. Где-то кричала горевшая лошадь. Она кричала человеческим голосом.

Я услышал шепот. Это была моя мать. Она звала меня к себе шепотом.

Ветер усиливался. Он сорвал горящую крышу с одного дома и бросил ее в рожь.

На другой стороне речки загорелась соседняя деревня. Люди бежали. Рядом с людьми бежал скот. Быки топтали людей. Я бежал с матерью. Мой отец остался спорить с ветром и бороться с огнем.

Мы бежали по проселочной дороге, держа кое-какой скарб. Дорога вилась среди огня, горела сжатая рожь.

За рекой мы услышали треск. Загорелся лес. Табун лошадей несся из лесу в дыму на нас. Мы прижались друг к другу. Я сокращу свой рассказ. В деревне, куда мы прибежали, жила моя тетка, сестра моей матери. Пожар словно продолжался. Я слышал топот и крики. Бегали женщины, они искали меня. Из-за меня сгорели их дома, их хлеб, их скот и их дети.

Ночью, спрятав в сене, меня увезли в город. Позже я узнал, что в борьбе с огнем погиб мой отец. Он, очевидно, знал, что по моей вине загорелась деревня.

В городе я жил как на острове. Я шел по улице и сторонился людей, боясь встретиться с земляками, приехавшими на базар, с теми, которые разорились из-за меня, с теми, у которых, возможно, сгорели дети.

Я уехал в большой город. Но и там я сторонился людей, словно каждый прохожий был погорелец. Читая «Робинзона Крузо», я думал, что я согласился бы стать добровольным Робинзоном.

Я с удовольствием законтрактовался, чтобы поехать на Сахалин, потому что Сахалин – это остров.

Кто-то перебил Чижова:

– Сам вроде себя сюда сослал.

– Я сам вез себя в ссылку. Когда пароход подошел к Пиленг-во, я обрадовался – вот остров. Но, оказалось, я ошибся. Нет острова. Я убедился, что Сахалин – это не остров, что вы все связаны с материком, что деревья, которые мы рубим, идут на материк, что газеты, которые мы читаем, идут к нам с материка, прямо из Москвы.

Мы связаны с материком радио, самолетами, которые ведут летчики, преодолевая штормы и туман, всеми мыслями, каждым днем. Я думал, что для гиляков существует остров, что им нет большой нужды в материке, на материке у них нет ни родственников, ни знакомых. Старик, встретивший меня, гиляк, спросил меня: «Ты из Москвы?» – «Нет, – ответил я, – из Ленинграда». – «Из Ленинграда? В Ленинграде у меня сын в Институте Севера. Мне восемьдесят лет». Старик закурил, помолчал. Потом спросил меня: «Очень далеко эта Москва?» – «Далеко, – ответил я, – если пешком пойдешь, ноги сносишь, года три до Москвы идти будешь». Старик сплюнул. Посмотрел на меня насмешливо. «Не верю, – сказал он, – все про Москву врут. Не может быть, чтобы она далеко была, Москва. Не был ты в Москве. Москва от нас близко».

И когда Чижов кончил, многие хотели сказать. Каждый из присутствующих просил слова.

– Регламент строгий установим, – сказал Воробей. – А то до завтра проговорим.

Все словно сговорились, каждый хотел сказать об острове и о себе, каким он остров представлял и каким оказался остров.

У каждого из присутствующих был свой путь, свои воспоминания.

Всем хотелось вспомнить сегодня, как пароход подошел к пустынному берегу, как пришла первая, теперь такая уже далекая зима, как ветры, дожди, морозы, жизнь в палатке и работа в болоте и в снегу связали их всех неразрывной дружбой.

Воробей мечтательно сидел за столом президиума. Перед ним словно прошла вся их жизнь здесь, в тайге.

Каждый уж сказал, желающих больше не было.

– А теперь, – сказал Воробей, – теперь вернемся к порядку дня. Я хочу вам напомнить. Мы все же не остров принимаем в организацию, а товарища Чижова. А что касается острова Сахалина, названный остров уже давно комсомолец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю