355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Повести и рассказы (сборник) » Текст книги (страница 17)
Повести и рассказы (сборник)
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 18:00

Текст книги "Повести и рассказы (сборник)"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

Глава пятая

Шхуна «Чайво-Мару» стояла в море.

– Ну и берег, – сказала Нина. – Словно бок.

Японцы улыбнулись.

– Да он шевелится – шея, а вот и голова.

Японцы кивнули.

Берег поворачивался, спина осталась в море и каменный хвост, здесь была голова.

– Медведь, – сказал Киритани и показал на берег,

Нина первая выскочила из лодки. Она увидела траву, лиственницу, а рядом с ней цветок и недалеко двугорбую гору, покрытую стлаником, обрадовалась и забыла о своих спутниках.

Они ждали ее на берегу реки.

– Это Горомай-река, – сказал Судзуки.

Река была желтая. В лодке Нина увидела своего щенка и узнала свой чемодан. Щенок щурился. Нина села в лодку и посадила щенка на колени.

– Какое его имя есть? – спросил Киритани-сан.

– У щенка? Я еще не придумала.

Река была каменистая. Им нужно было подняться до Нутова.

Два берега были как два разных мира: один – голый, песчаный, другой – высокий, весь в деревьях, живой. Между деревьями белели и желтели камни.

Нина взглянула на Киритани. У него было лицо мальчика и руки женщины – толстенькие, коротенькие, с коротенькими пальцами. Ручки свои он держал у себя на коленях, а ножки поджал.

Нина шестом трогала дно и берега.

– На каком берегу Нутово, – спросила она у Киритани, – на живом или на мертвом?

Киритани понял не сразу.

– На мертвом, – ответил он, подумав.

Ночь настигла их на реке. Они развели костер, натянули палатку. Нина ночевала вместе с мужчинами. Перегородка была устроена из чемоданов, поставленных чемодан на чемодан. Ночью чемоданы полетели на японцев. Утром Нина извинялась, стараясь сдержать смех, она забыла предупредить их, что спит беспокойно.

Они быстро подвигались. Река обнажила дно. Пришлось идти пешком. Это даже было приятнее, но Нина привыкла ходить быстро, у японцев же были городские ноги, им было трудненько, но они не отставали; к вечеру Нина сама от них отстала.

В Нутове они дали ей маленькую комнату с окном в лес. Комната была устлана циновками.

Кто-то постучал в дверь.

– Войдите! – крикнула Нина.

Никто не входил.

– Да входите же! Можно! Можно!

Вошел пожилой японец, кланяясь и приседая.

– Я, – сказал он, – ваш.

Нина посмотрела на него и чуть не фыркнула: уж не объяснение ли это?

– Я пришел служить, – сказал он.

Это все слова, которые он знал по-русски.

– Я сама буду себя обслуживать.

Нина приняла японца как гостя. Вскипятила чай, после чаепития усадила его к свету, достала бумагу и начала рисовать его в профиль.

– А что сказать, – спросил, уходя, японец, – Киритани-сану?

– Скажите ему, что я до поступления в институт была нянькой в одном доме, кухарила, или вам это не сказать. Вот что, ничего не говорите вашему Киритани, ладно?

– Ничего не говорить нельзя.

Японец ушел.

Началась привычная жизнь среди вежливых слов и молчания, жизнь по часам и ранжиру.

Обед начинался в два часа десять минут. У каждого было свое место. Главное место занимал Киритани-сан, старший геолог. Рядом с ним сидел Судзуки-сан – его помощник и переводчик. Рядом с Судзуки – Нина. Потом старший рабочий.

Нину уважали. Она была бы рада, если бы ее уважали меньше.

– О! О! – завидя ее, говорили рабочие.

Она ходила в резиновых сапогах, носила шляпу и синий морской костюм.

– Кино! – восхищались они.

Как-то она разговорилась с ними. Она спросила рабочих, что они делали у себя на родине.

– Да так, мал-мало, – неохотно ответили они, – шундра-мундра.

– А все-таки?

– Худа-на! Жили худо.

Оказалось, в Японии они не были рабочими. Одни из них были полицейскими, другие служили в пехоте – это были резервисты.

Красивый с усиками жил в Токио, он прекрасно говорил по-русски.

– А вы? – спросила его Нина.

– Я был шпик, – ответил он.

Нина скоро привыкла к тому, что она одна среди мужчин. Ушла в работу.

Японцы лихорадочно строили, – оказалось, они строили баню.

В баню пошли по очереди: сначала Киритани-сан потом Судзуки-сан, потом рабочие по старшинству, после рабочих пошла Нина.

Вдруг в бане стало темно. Нина оглянулась. Она увидела чей-то нос и усики, кто-то подсматривал.

Нина выбежала из бани голая, мокрая, простоволосая, как была. Она погрозила кулаком, кто-то убегал.

«Усики, – подумала она. – Ну, да это, наверное, тот, красивый, который был шпиком».

Нина вставала рано. На рассвете тайга обновлялась. Горы словно только что вышли из моря. Деревья словно только что выкупались в реке. Из осоки всходило Солнце. На песке еще не остыли следы зверей. Просыпались травы, слышался всплеск рыбы, захотевшей посмотреть на солнце. Ветер дул из леса. Нина сбрасывала с себя платье. Она ложилась под солнце на песок. С криком падала в реку. Она плыла на ту сторону, в лес. Деревья касались ее ветвями.

Освеженная, она возвращалась на берег. Ей хотелось говорить с деревьями, как с друзьями.

– Ну, что ж, теперь можно и за работу.

Земля раскрывалась. Нина с увлечением читала ее историю, изучая отпечатки древних растений – папоротниковых, саговых, хвойных.

Работы было много. Нужно было описать местность, составить карту, собрать фауну.

– Генетически, – сказал ей как-то Киритани, – Сахалин связан со всей цепью японских островов. Сахалин – это Япония, сама земля это подтверждает.

Нина покраснела. Она вскочила. Раскрыла свои записи, обрадовалась. Ей давно хотелось поспорить.

– Ну, и что из того? – сказала она. – Сахалин связан с тектоническими элементами восточного побережья Азии, с советской ее частью.

Она взглянула на старшего геолога Киритани. Киритани-сан кланялся. Кланяясь, он отступал.

– С почвы геологической, – сказал он, – вы переходите на почву политическую.

– Да вы же первые…

Киритани уже не было. До Нины донеслось:

– Простите…

Мертвые слова. Вначале они ей казались живыми. Киритани ходил с японо-русским словарем и произносил незнакомые русские слова.

– Золовка, – говорил он.

Нина слушала.

– Воровка, – говорил он. Он показывал на какой-нибудь предмет и называл его. Если он ошибался, Нина его поправляла. Он испытывал радость называния. Впрочем, Нина заметила, что Киритани иногда притворялся не знающим и не понимающим языка, когда это ему было выгодно.

За столом они иногда разговаривали. Разговоры были ужасно пресными. Японцы были снисходительно вежливы. Вежливостью они заслонялись от нее, как от посторонней, как от женщины, наконец – как от советского человека. «Неужели они в Японии у себя такие же?» – думала Нина.

В свободное время она читала или уходила в лес.

Что это – тоска или что-то другое? Нине начали вспоминаться Москва, студенты, Оха, дядя Антон, люди.

Среди людей она начала тосковать о людях.

Японцы получали письма из Охи и из Японии. Нина не получила ни одного письма.

Однажды в письме, которое читал, сидя к ней спиной, переводчик Судзуки, она узнала почерк своего брата.

Она сдержалась.

– Скажите, пожалуйста, Судзуки-сан, – сказала она.

– Я вас слушаю.

– Письмо, которое вы читаете, это русское письмо?

– Не совсем, это деловое письмо. Пишет представитель промкома.

– Вам пишет?

– Мне.

– Странно. У этого представителя промкома почерк моего брата.

Лицо Судзуки подергивается, Судзуки улыбается еще шире.

– Ваш брат работает в промкоме?

– Нет, – голос Нины становится чужим. – Отдайте сейчас же письмо. В нашей стране не принято читать чужие письма.

– Возможно, если так, то я ошибся. Значит, представитель промкома – не ваш брат? Очень жалею.

Судзуки смеется. Нина, волнуясь, читает.

Письмо от брата, словно сам брат сидит и разговаривает.

Воробей писал о себе.

«Вот что, брат, – писал он ей, – так у нас, брат, не поступают. Приехала на Сахалин и не заглянула к нам. Мы, конечно, не инженеры, не студенты, не профессора, но все же люди, человечки живые и, кажется, имеем право на некоторое внимание».

С иронического тона он переходил на тон деловой?

«Зима обещает быть веселой. Девушка постучит в наши двери. Впервые женская нога вступит на нашу землю. Девушка вбежит и захохочет. Пусть себе смеется… Ребята, кандидаты в холостяки, шутят. Раздастся, говорят, и ругань тоже. Ну и что ж, пусть себе ругаются. Плохие жены, которые не бранятся за дело.

Скоро нашенские поедут в Александровск, а кто и во Владивосток – встречать подруг.

Воробью будет новая забота – строить ясли.

Между делом придется подумать и о себе, съездить поискать близкого человечка, а также для Чижова, для нашего грустного дружка.

До сих пор не могу понять, почему человек разводит грусть. „Привезу тебе летчицу, – сказал я ему, – чтобы она летать тебя учила. Веселую, чтобы научила тебя веселиться, жить бы тебя надоумила, показала, как надо жить“.

Вот сподобило. Выпало Воробью быть сватьей.

Недавно с братом твоим произошла оплошность. Проморгал брат твой славного человека.

Работал у нас Ланжеро, по национальности нивх. Из этого парня можно было вылепить героя. Не парень, а душа. Ум у него ко всему тянулся с любопытством. Что мне нравилось в этом парне – это наивность, но наивность с хитрецой. Парень живет, словно идет по следу зверя. Я ему сую книгу, а он мне говорит: „Это другой видел, – говорит он мне. – А я хочу сам, своими глазами посмотреть“.

А ведь это отчасти верно. Книга должна помогать видеть, но не подменять того, что надо увидеть самому и самому пережить. Мне нравится, что этот парень все сам хочет увидеть, потрогать и пережить.

А ведь есть и такие люди, которые видеть хотят, а от переживания устраняют себя. Таким жить – и то лень, хотят, чтобы переживал за них кто-то другой.

Так вот, о Ланжеро. Ушел он от нас, никому ничего не сказав.

Человек ушел, и мы не знаем, где он».

Глава шестая

На рассвете Гантимуров услышал крик петуха. Петух кричал в тайге. Гантимуров удивился. Он знал эти места. В этих местах человек не водился, а петух – человечья птица, домашняя тварь.

«Вот тварь, – подумал с раздражением Гантимуров. – Разорался. Полоснуть бы тебя по шее, чтобы голова на одном берегу, а туловище на другом, чтобы ноги зашевелились, а крылья бы хлоп, хлоп об землю».

– Тварь, – выругался Гантимуров.

И удивился самому себе. Земля не дала радости ноге. Да и земля была не земля – осока и болото. Даже лиственницы и другие деревья, которые ему так часто снились, те деревья, без которых он задыхался, торчали, и с непривычки он на них натыкался, словно был пьян.

– Тварь, – ткнул он ножом в дерево. – Видишь – вырос. Это без меня вырос. Жаль, что топора нет, – отрубил бы тебе руки-ветви. Тварь!

Два заячьих ушка торчали и задок. Заяц побежал.

В бессонные ночи там, в Японии и Америке, Гантимуров мечтал о своем первом выстреле в зверя.

Но выстрел не принес ему радости. В зайца он выстрелил равнодушно, как в пень. Убил зайца, но так, как будто даже и не убивал, будто так и был заяц, валялся на дороге убитым. Не узнал своих мест Гантимуров. Даже растерялся. Не знал, куда идти – налево или направо. Раньше в этом месте чаща была, нога в багульнике заплеталась. Сейчас ни одного кустика не было – не то луг, не то еще что. Нога даже испугалась. Когда Гантимуров полз недалеко от пограничника, переходил границу, и то тело не трусило так, не дрожала щека.

Нога Гантимурова ударилась о железо. Он наткнулся на узкоколейку.

– Поберегись! – крикнул кто-то.

Гантимуров отскочил. По узкоколейке на собаках мчался какой-то парень.

– Садись, старик, – сказал он. – Подвезу.

– Сам дойду, – сказал Гантимуров.

– А как хошь! Прощай, старик.

Гантимуров долго смотрел вслед парню.

«Вот он – хозяин, – подумал Гантимуров. – Зря не сел. Полоснул бы его да сбросил бы в лесу. Одним хозяином меньше стало бы».

Гантимуров долго стоял и размышлял, какую дорогу выбрать. Пойти к Японскому морю, в город Александровой, или рекой держать путь, где людей мало?

Выбрал Гантимуров самые безлюдные места; лесом пошел, к рекам даже не приближался. Медведя бы еще ничего, на реке человека можно встретить, гиляка или русского рыбака.

Не хотел Гантимуров человека, боялся.

Узнал он ручей, возле которого десять лет назад жил он, подстерегал соболя. Узнал и то дерево, в котором жил соболь. Дерево было спилено его, Гантимурова, рукой. Он узнал свою руку. Соболя он тогда убил. Но это воспоминание не облегчило его.

Он нагнулся над ручьем, чтобы промочить горло, освежить лицо, но вода, словно это была не вода, не обрадовала его, не освежила.

Гантимуров бросил в воду колоду, замутил ручей.

– Тварь, – сказал он пересохшим голосом. – Гору бы на тебя насыпать, втоптать бы тебя в грязь, чтобы не было тебя.

К вечеру он услышал шум упавшего дерева, звук пилы.

Он вышел на поляну и увидел дома.

– И тут хозяева, – сказал он. – И сюда добрались.

Усталый, он сел на пень и закрыл глаза. Какие-то люди подошли к нему, окружили.

Он раскрыл один глаз и посмотрел на них неохотно. Перед ним стояли молодые парни.

– Вот нам седого человека подкинули, – сказали они ему, – идем с нами. Твою старость примем. Давно стариков не видели. Отцы наши далеко. Вместо дяди будешь.

Они засмеялись.

– Пойдем. Видишь, племянников сколько.

Смутно все это было, как во сне. Может, потому, что утомлен был Гантимуров, сломлен дорогой, годами и неожиданностями.

Проснулся он в мягкой постели.

Босой он подбежал к окну и посмотрел: лес стоял за окном и дома. Словно все это ему снилось. Стены были живые. Пахло недавно срубленным деревом. Гантимуров вспомнил свой собственный дом, который отобрали у него большевики.

Утром к нему опять подошли эти, как их. Он сам не знал, кто они. С шутками подошли и смехом. И почему им смешно?

Пошли в столовую.

Один из них спросил – должно быть, важная птица:

– Из мест из которых? – спросил.

– Из ваших, из этих мест.

– Туземец?

– Вроде. Из каторжников. Я старик. Скитаюсь.

– Чем занимался?

Кто-то перебил того, который спрашивал:

– Ну вот, Воробей, анкету учинил старцу. Кто папа, кто мама и кому отдавалась тетя в тысяча девятьсот четырнадцатом году?

– Отодвиньтесь, Омелькин. Вас не спрашивают. Гость гостем, но мы живем в двух шагах от границы – правда, гость?

– Правильно, – сказал Гантимуров. – А до революции я занимался на каторге. Не я, а мной занимались. А до каторги я человека изучал.

– То есть как изучал?

– Очень просто.

– Учителем был?

– Нет, зачем? Я из человека выгоду вынимал.

– Нельзя ли без загадок. Эксплуатировал, что ли?

– Нет, зачем. Человека я успокаивал. Пятнадцать человек за свою жизнь успокоил.

Воробей брезгливо отодвинулся.

– Убийца? Я так вас понял? Зачем же похваляетесь?

– Нет, зачем? Я шучу. Все каторжники на себя поклеп возводили. А то кто же будет их уважать?

Гантимуров закурил. Лучше, чем ответил, нельзя было и придумать, – кто будет сомневаться в словах старика, да еще бывшего каторжника.

Гантимуров притаился. «Поживу, – думал он. – А там видно будет».

Осмотрел он поселок, дома, клуб, постоял у стенгазеты, посмеялся, осмотрел электрические пилы. Слов в себе не нашел, чтобы осудить, все было поставлено на хозяйскую ногу.

– А хозяина-то и нет, – сказал Гантимуров.

Он удивился, как дело шло без хозяина.

– Воруете? – спросил он лесоруба.

– А ты с неба упал, старик, что ли? – удивился лесоруб. – Бревна, что ли, воровать?

– Да, бревна в карман не спрячешь, – сказал Гантимуров, и это его утешило. «В других местах, – думал он, – где сподручней утащить, несут».

– А работаете, не спешите? – спросил Гантимуров. – Хозяина нет, можно и в потолок плевать.

– Скажи, с какой звезды ты свалился? – удивился лесоруб.

Гантимуров понял, что лучше не спрашивать, еще себя выдашь.

Подошел он к рабочим, которые рубили лес.

– Здравствуйте, – сказал он, – я смотреть не люблю, дайте мне топор.

Дали ему топор.

Гантимуров выходил на работу. Помолодел даже. Усвоил привычки лесорубов, шуточки, смешки.

– Старик-то наш оттаял, – шутили комсомольцы. – В комсомол скоро тебя принимать будем.

– В комсомол? – сказал Гантимуров. – Ну, это для молодых рай, для меня рай – ночь, печка. Ноги у князя ноют. Да и не принимают князей.

– А ты разве князь?

– А как же.

Гантимурову доставляло удовольствие дразнить самого себя.

– А какой ты князь? Долгоруков?

– Нет, зачем? Я тунгусский князь.

Ребята хохотали.

– Это вроде цыганского барона?

– Да, – ответил Гантимуров.

Но чувство вернувшейся молодости было непродолжительным. К Гантимурову вернулось равнодушие. Он рубил деревья со злобой. «Это мои деревья», – думал он.

Однажды он проснулся с тоскливым чувством. Все было сделано без него, другими, и живут здесь чужие, чьи-то сыновья, а у него вот сыновей нет, был дом – и нет дома, была жена, но сейчас жену кто-то мнет, может даже гиляк. У него было такое чувство, словно он пришел сюда ссориться, что эти люди обидели его своей молодостью и тем, что они хорошо его приняли, лучше бы они его прогнали. Ему хотелось, чтобы они его тронули, задели, он бы им тогда показал.

Глава седьмая

На берегу утренней реки стояли ночные, смутные дома.

В домах спали лесные люди, еще не привыкшие жить в комнатах.

В комнатах было много разных вещей – кроватей, столов, умывальников. Среди городских неуклюжих вещей висели здешние легкие вещи речных людей: рога, ножи, трубки, силки, торбаза, лыжи – все, что сделано из костей или сшито из рыбьей кожи и оленьих шкур.

Многие дома были пусты. В углах не пахло человеком, ни рыбой, ни зверем – человечьей едой.

Люди жили в палатках перед домами. На дома они смотрели как на подарок, трогали, удивлялись, но еще не решались в них жить.

Туземному городку Ноглики было года три. Ноглики по-гиляцки – гнилая речка.

Здесь все словно было сделано из зверя. Горы выгнулись, как спина лисы. Тайга была вроде медведя, который только что лег: слева одна лапа, справа другая, а посредине спящая голова. Спина реки была словно спина выдры.

Утром в Ноглики пришел какой-то парень в соломенной шляпе и японских домашних туфлях, – в туфлях, похожих на рукавицы: большой палец отдельно.

Парень был смешон. Он постучался в первый попавшийся дом.

– Я издалека пришел, – сказал он.

– Откуда?

– Из другой страны. С той части Сахалина.

– Кто такой?

– Тунгус.

– Тунгус? А шляпу ты лучше бы снял. И туфли бы снял, а то ноги твои можно принять за руки. Девки смеяться будут. Девки у нас злые. Говоришь, тунгус? А ты не врешь? Так, так!

Молчание.

– Вот я и пришел к вам – говорят, у вас лучше.

В низеньком домике на горке жил Иван Павлович, доктор, он же и зав.

А заведовал Иван Павлович туземной культбазой, реками, тайгой и теми, кто там жил, а больше всего детьми.

В Ноглики он созвал всех детей школьного возраста со всего Сахалина – нивхов, наней и маленьких эвенков.

– Видите домики? – спросил он детей.

– Домиков не видим. Дома видим. Какие широкие, будто не дома, а горы.

– А еще что видите?

– Ничего не видим. Разве только реку. Рек и у нас много.

– А вам нравятся эти дома?

– Хорошие дома. Чьи же это?

– Это ваши дома. Вот мы взяли и построили для вас город.

Дети поселились в интернате. В школе их учили молодые учителя, приехавшие из Ленинграда.

Многие родители, чтобы не тосковать, переехали в Ноглики. Домов на всех хватило.

Домик Ивана Павловича стоял на горке, казалось, для того, чтобы Иван Павлович, не выходя из дома, мог знать, что творится в поселке.

Но Иван Павлович в дом приходил только ночевать.

В Ногликах Иван Павлович собрал лучших работников. На хороших людей у него был нюх. Он чуял их. Шел по улице и останавливал знакомых.

Когда он приезжал в Оху, у него разбегались глаза. Люди бурили землю, сверлили скалы, добывали нефть. Жаль, что у него не было в Ногликах нефти. Он пригласил бы их к себе.

На концессии он остановился однажды возле строящегося дома. Какой-то японец работал, словно играл. В его руке кирпич терял свою тяжесть.

Иван Павлович взял один кирпич, поднял. Кирпич был как кирпич, хотя и японский, но такой же тяжелый, как и русский кирпич, из самой настоящей глины.

А японец, гибкий, скользил, держа кирпичи, с этажа на этаж, будто кирпичи были из бумаги, а внутри них был воздух.

Иван Павлович стоял долго.

– Ну, друг, – сказал он, – жаль, что ты иностранец. А то бы я тебя увез к себе в Ноглики. Ну, дай руку. Ну, ну, будем знакомы.

На Ивана Павловича не раз жаловались в обком. Пусть в другой раз не переманивает работников.

Случалось, что Ивана Павловича обманывал его нюх. Новый работник его подводил. В таких случаях Иван Павлович говорил терпеливо:

– Ну, что ж, среди моих лучших и он тоже станет хорошим.

У Ивана Павловича было много знакомых. Его приятели жили в Охе, в Александровске, в стойбище Даги и в стойбище Вал, в Москве, в Арги-Парги, на Земле Франца-Иосифа, в Париже, в селе Дербинском, возможно даже в Новой Зеландии, – на всем белом свете.

Этот день Ивана Павловича походил на другие его дни.

Он встал рано. Выйдя на улицу, он услышал крик;

– Пристрелю!

– Митя! Митя! Ради бога, Митя!

– Зарублю! Нет больше терпения. Утоплю в Тыми, чтобы не было!

Иван Павлович усмехнулся, покачал головой.

– Опять Рыбаковы, – сказал он.

Он привык к этим скандалам, как и весь поселок, Рыбаков-муж ссорился с Рыбаковой-женой по утрам. Он ненавидел корову. Да и зачем корова в тайге? Но Рыбакова была хорошей хозяйкой. Она привезла корову с материка. Сколько было хлопот с коровой! Для нее пришлось покупать билет. Корову укачало в проливе Лаперуза. На Сахалине за ней пришлось ходить по пятам, чтобы ее не разорвали гиляцкие собаки, чтобы она не завязла, чтобы она не замерзла.

Корова попалась своенравная, бывают ведь и тихие коровы, а эта корова была бодливая, ломала изгороди, кидалась на детей, чуть ли не лезла в дом, а если уж гадила, то непременно перед окном, или у крыльца, или в другом чистом месте, словно не корова это, а кошка.

– Пристрелю ее! Честное слово! – горячился Рыбаков.

– Митя! Ради бога. На нас смотрят соседи.

Иван Павлович посмотрел во двор Рыбаковых. Рыбаков стоял на крыльце с ружьем.

«А хороший работник. Лучший моторист, – подумал про Рыбакова Иван Павлович. – А охотник, каких мало».

Подойдя к той части поселка, где жили эвенки, Иван Павлович заглянул в окошко. В доме никого не было, Эвенки сидели в палатке.

– Здорово, Микула! – сказал Иван Павлович, поднимая полу палатки. – Что, опять ночевал на дворе?

– Ночевал, – отвечал Микула. – В доме непривычно. Просторно, но воздух не тот. Воздух чужой, как будто им уже дышал кто-то.

– Для красоты, что ли, я поставил вам дома?

Иван Павлович шел в дом, за ним шел Микула, длинный тунгус, за Микулой шла Анна, его жена, с трубкой в зубах, за Анной шли маленькие, держась за ее платье.

– Стулья, что за уроды, – говорил Иван Павлович. – Что это за косолапая вещь? Федорова работа? Видно. А кровать нужно сюда поставить, в угол, подальше от дверей. Прилечь, что ли, отдохнуть? Да еще не успел устать. А то бы я сам попробовал, поспал бы на вашей кровати.

Он испытал пружины.

– Вам бы надо двуспальную. Еще заведете.

Он показал, как нужно стелить постель.

– Приходилось. – Он остановился, вспоминая: – В тысяча девятьсот третьем году жил я в Австралии, в захудалом городке, в Аделаиде. Служил в гостинице. Стелить чужие постели – это бы еще пустяки. Постояльцев беспокоили насекомые. А насекомые там с утенка… История длинная. Когда-нибудь расскажу.

Подойдя к шкафу, предназначенному для посуды, он увлекся.

Шкаф, разумеется, был пуст. От полок пахло свежим деревом и клеем.

– Вот сюда, Анна, поставишь ты тарелки. А тут будут лежать ложки. Нету? Привезу. Я сказал, достану, – значит, достану. А внизу, видишь, помещение обширное. Смотри не клади сюда белья. Белье не должно быть в одном месте с посудой. Шкаф у тебя как дом. В нем жить можно. Смотрите, чтобы в шкаф не лазили дети, чтобы собаки не забирались. И вообще смотрите, чтобы собаки не забегали в дом. А ты, Микула, не сделай того, что сделал Гибелько. Тот взял да прорубил в потолке дыру. «Неба, говорит, мне захотелось. Не привык я без неба».

– А я так думаю, – вмешался Микула, – летом небо лучше всякого потолка. Нельзя без неба.

– Небо здесь дождливое. Упрямое небо. Ты в Крыму не был, Микула. Там театры стоят без потолка. Вместо крыши небо. Но небо там другое, ясное, скажу прямо: культурное небо. В театре сидишь – артистка поет, разливается, как река в мае, а ты вверх смотришь, вверху звезды: настоящие, ненарисованные, живые. Посмотришь на стены, а стены зимние, тяжелые. Не по душе мне эти стены.

– А почему ваш брат не придумает другие дома? А то на дворе лето, а в ваших домах и летом и зимой – зима. Почему бы не построить такие дома, чтобы крыша поднималась, как крышка у ящика?

Иван Павлович расхохотался.

– Остроумный ты человек, Микула. Чудак! Если бы в городе вырос, большого артиста из тебя бы сделал город, крупного артиста.

Иван Павлович подошел к плите.

– Не дымит? Ну-ка, затопи ее, Анна.

Анна принесла дрова.

– Ягоды есть? – спросил вдруг Иван Павлович. Чего только не придет ему в голову.

– Ягод, сам знаешь, много.

– Знаю. Вот я и хочу, чтобы ягоды зря не пропали. Сходи ко мне за сахаром. Сахар в чуланчике на нижней полке. Таз желтый медный захвати.

На раскаленную плиту он велел Анне поставить медный таз. В таз, сказал он, чтобы она насыпала бруснику с сахарным песком.

– Это будет варенье, – сказал он.

– Знаю, – улыбнулась Анна. – Видела я варенье.

– А я хочу, чтобы ты его умела варить. Чтоб на стол к чаю подавала варенье. Ягод у вас пуды. Сколько соболей принес в этом году твой муж?

– Четырех соболей принес.

– Твой Микула зарабатывает больше, чем я. Ну и жить должен не хуже меня. Одеть тебя должен. Вот как Степан одел свою жинку. Шелковое платье купил. В ликбез ходишь, Анна?

Проходя мимо дома, в котором жил тунгус Степан, Иван Павлович не отказал себе, остановился.

В доме играл патефон. В окно было видно, как блестел пол, сверкала посуда. Иван Павлович постучал.

– Дома Степан?

– Нету.

– Ну как, пьет он или бросил пить?

– А я откуда знаю? Хитрый, как вы все. Напьется – и не узнаешь.

– А вы что же, не целуетесь, что ли? В ссоре?

– Это уже наше дело. Заходите, Иван Павлович, гусем жареным угощу.

– Нет, в другой раз. Когда Степан будет дома.

Иван Павлович зашел в школу. Был урок географии. Класс словно был создан для географии. В огромное окно был виден мир: горы, лес, осенняя вздувшаяся река, а над рекой птицы.

Иван Павлович сидел на задней парте, подперев голову рукой.

Урок отвечал Танзин, лучший ученик. Ивану Павловичу не понравился ответ Танзина.

– Чужие, заученные слова, – сказал Иван Павлович. – Да и не то, не то теперь Охотское побережье. И Аян тоже. Я бывал на Аяне.

Увлеченный, Иван Павлович подошел к карте.

– Откуда же – одна тундра? А Ногаево? А Тауйск? Да, да, в Тауйской бухте, где стояло несколько домиков, где жил зверь и птица от тоски падала в море…

Иван Павлович сердито тыкал карандашом в карту.

На перемене он говорил учителю:

– Что мне делать с географией? Пока сочиняют учебники, пока учебник бежит к нам из Москвы, земля уже не та, страна меняется. Страна уже не десятилетиями измеряется, а днями. Там, где два сохатых переплелись рогами, там город. Там, где птица трусила лететь, там пролетел самолет. Зайдите ко мне, придется подумать, как изменить и дополнить учебник. А им, авторам, надо будет посоветовать, чтобы они заглядывали в будущее ну хотя бы на полгода вперед. Карты устаревают. Наших Ноглик нет ни на одной карте. Книги устаревают. Отправил я статейку в один журнал. Пока редактировали, статейка-то устарела.

После обеда Иван Павлович спал. Не любил, чтобы его беспокоили в это время.

Ивану Павловичу снились хорошие сны: места, где он бывал, старые приятели.

– Стыдно, – упрекал себя Иван Павлович, подымаясь. – Нехорошо, брат. Растерял всех старых друзей.

Он садился к столу и писал письма в Москву, в Александровск или в Париж, на Землю Франца-Иосифа, в село Дербинское или в какое-нибудь другое место.

По дороге на почту его осенила такая мысль:

«До Земли Франца-Иосифа далеко. Что делать? Письма пока идут – устаревают. Вот я пишу в Москву, чтобы выслали мне японо-русский словарь. Скоро ли? Нет, лучше послать телеграмму.»

На почте он долго составлял текст. Это были необыкновенные телеграммы, большие и лирические, как письма.

– Больно уж длинновато, Иван Павлович, – говорил Павлюков, телеграфист.

– Сократить не соглашусь. Я пишу про дело, про жизнь.

– Может быть, подстрижем, то есть подравняем, укоротим немножко?

– Это телеграмму-то подравнять? Сразу видно, что ты из парикмахеров телеграфист, друг Павлюков.

– Не примут у меня, Иван Павлович, такой длинной телеграммы.

– Я приятелю телеграфирую. Мы еще с ним в Енисейске…

– Я понимаю. Пошлите ему письмо.

– Помню твой совет. Писал я в Александровск, требовал плотников. Пока письмо шло, полдома мы и поставили, построили полбольницы своими силами. Больные не могут ждать.

– Что же, вы опять на почту обижаетесь?

– Нет, почта тут ни при чем. За жизнью и по телеграфу не успеть. При чем же здесь почта!

Возвращаясь с почты, Иван Павлович зашел в больницу навестить жену Плетуна. Это была первая гиляцкая женщина, рожавшая в больнице.

Иван Павлович помыл руки, надел халат.

– Ну, как дела, Маруся? Удобно здесь рожать?

У роженицы было другое, очень трудное имя. Сиделка не могла его выговорить. А без имени как-то неловко,

– Ну ладно, – согласилась роженица. – Зовите тогда меня Марусей.

– Ну, как дела, Маруся? – повторил Иван Павлович. – Спрашиваю, рожать-то не очень плохо было?

Маруся застенчиво улыбнулась.

– Ничего, – тихо ответила она. – Только непривычно. Я привыкла рожать стоя. Когда схватки пришли, я хотела встать. Доктор меня удержал. Доктор мне только мешал. Мне при нем рожать было стыдно.

Иван Павлович подошел к корзинке, где спал ребенок.

– Вылитый Плетун, – сказал Иван Павлович. – Такой же, как Плетун, будет бабник.

Иван Павлович подмигнул.

– Все мы такие. А ну-ка, Маруся, отвори рот. Руки не хочу твои тревожить. Ну что, вкусно? Это мне из Киева прислали. Конфеты, а название несъедобное: «Танкетка». Вот теперь какие названия. Ну, я положу тебе в столик пакет. А Плетуну твоему передать привет? Он у больничных дверей ночует, не отходит.

У входа в больницу действительно стоял Плетун, счастливый отец.

– Ну, с сыном! – сказал ему Иван Павлович. – Такой же, как ты, будет шкурник. Скупец. Пойдем-ка со мной, Плетун. Мне, видишь ли, пришло на ум тебя снять. Как тебя снять, в шляпе или без шляпы?

Расставшись с Плетуном, Иван Павлович спустился к реке. На берегу бабы кету потрошили. Возле реки стояли столы. На столах бились еще живые рыбы, лежали темные рыбьи внутренности и красные груды икры. Все было окрашено холодной рыбьей кровью. Камни, деревья, трава – все было в рыбьей чешуе.

Иван Павлович стоял долго. Потом подошел.

– Девицы! – сказал он. – Добрый день. Опять вы мне природу портите. Запакостили весь берег.

– Вот вы так всегда. О природе заботитесь, а о нас и не вспомните, что мы стоим на ветру. Ветер – не-скромник, во все нам места дует.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю