Текст книги "Повести и рассказы (сборник)"
Автор книги: Геннадий Гор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Нина поселилась у дяди Антона, у того самого рыжего пьяного старика, у первого встречного.
– Извиняюсь, – сказал дядя Антон, – нет, уж мы вскипятим самоварчик.
– Мне довольно и чайника.
– Старушка! – крикнул старик.
Из комнаты вышла заспанная чистенькая старушка.
– Познакомьтесь. Извиняюсь.
Дед Антон был знатным бурильщиком, героем дня, о нем ежедневно писала охинская газета «Сахалинский нефтяник». Нина бросила чемодан, сунула дяде Антону щенка и побежала.
Оха! Так вот она какая – Оха!
Жизнь была густая в этом городе. Небо Охи было низкое. А море было так высоко, казалось, что оно над землей, и везде прорывался пар и стлался над землей, над домами и над тайгой. Земля была жирная. А речка Оха была вся в нефтяных пятнах.
И Нина в тот же день знала, что где, обежала всю Оху. И к вечеру у нее было уже много знакомых. Одни звали ее ехать с собой на полуостров Шмидта сегодня же – уходил катер, другие советовали ехать в Катангли через три дня, туда идет «Глубовик» – кавасаки, третьи приглашали ее ужинать, послушать патефон, четвертые… Но всех не перечтешь.
Вечером Нина никуда не пошла, а села у окна, чтобы написать несколько писем. Одному знакомому она написала письмо, в котором посмеялась над ним. Пусть он больше не присылает таких дурацких телеграмм. Подруге она описала свой полет. Студенту-поэту послала пейзаж «Оха вечером из окна комнаты дяди Антона».
«Полукруглая гора, – писала она. – Лес, небо светло-синее, вечернее, бледно-розоватое. На небе одинокое темно-синее облако. Синее смешивается, входит в розовое. Нежное небо Севера. Лес в полукруге низкий, темно-зеленый.
Дома высокие, узкие, как в американском фильме о дальнем Западе. Ни одного забора! Налево и направо бараки с окнами, похожими на заплаты. Величественные уборные. Пни. Трубы. И вышки, темные, светлые нефтяные вышки.
Выбросьте этот протокол. Я хочу, чтобы вы написали стихи об Охе. Мне кажется, что я сама здесь буду писать стихи или что-нибудь вроде».
Утром Нину разбудил крик паровоза. Она посмотрела в окно. Маленький паровозик пыхтел. В крошечных вагонах сидели японцы, важные, в шлемах и в очках. Паровозик вез их на кайган.
Нина вспомнила про письмо, которое было послано с ней из Москвы начальнику горного округа.
Начальника она встретила возле концессий: низенький, большелицый, краснощекий человек.
– Не скажете ли вы, – спросила Нина, – где живет Подушкин, начальник горного округа, Василий Васильевич?
– Подушкин – это я, – ответил прохожий. – Василий Васильевич вам рад.
И, взяв письмо, он на ходу прочитал его.
– Дипломантка, – сказал он, – как же мне с вами быть? Через несколько дней уходит шхуна «Чайво-Мару». Хотите с японцами? Советская геолого-разведочная партия уехала недавно. Какая жалость! Следующая отправится через месяц, не раньше.
– Я хотела бы раньше. На дипломную работу мне дали год. Два месяца нужно вычесть: дорога.
– Я иду на концессию. Идемте. Я вас представлю господину Хонда, начальнику геолого-разведочного отдела. Если он согласится, я буду рад. Вы будете нам полезны. Разговаривая с ним, обдумывайте свои слова, выбирайте выражения. Вам придется быть не только геологом, но и дипломатом.
– А если я поеду с ними, – спросила Нина, – мне все лето придется выбирать выражения, обдумывать слова?
– Лето? Ну да, – сказал Василий Васильевич. – Разве это много – лето? Я вот уже седьмой год выбираю выражения. Привычка. Даже когда ругаешься с женой, выбираешь слова. Ругань-то и не получается. Взгляните на меня – я грубый, люблю посмеяться, надерзить люблю. Думаете, легко было обтесать себя? Обтесал. И вы тоже обтешите. Дерзить можно. Иногда даже нужно. Но так, чтобы дерзость была внутри. Раскусил фразу – снаружи сладко, а внутри горько.
Они прошли через мостик мимо ожидалки, где сидели японцы и ели рис; Василий Васильевич открыл дверь. Нина вошла в дом, и дом этот был почти Япония.
В кабинете за столом сидел полный японец и улыбался, а также почему-то потирал руки, точно совершил выгодную сделку или ему было холодно. В кабинете было очень тепло, сухо, тепло по-японски. На столе лежали сигары и стоял телефон. Был какой-то незнакомый острый, но приятный запах.
Японец, увидя Василия Васильевича и Нину, встал, поклонился и сел. Нина вошла в комнату очень большими шагами.
Японец вдруг рассмеялся и спросил, смеясь:
– Эта, эта кто?
– Это девушка, – ответил Василий Васильевич.
– Эта какая, эта молодая девушка?
– Да. Это еще не старая девушка.
– Эта, эта пролетарская девушка, эта комсомор?
– Нет, это беспартийная девушка.
– Эта, эта кто девушка – ученик?
– Нет, инженер.
– Эта, эта какой инженер? Хороший? Эта где инженер – на кухне инженер?
– Нет, это инженер-геолог.
Хонда-сан расхохотался.
– Эта девушка имя как есть?
– Нина.
– Нина-сан, инженер-девушка, садитесь. Вы зачем сюда приехали, девушка?
– Я приехала работать.
Нина села.
– Пожалуйста, возьмите, – сказал японец. – Эта, эта вкусно.
Нина взяла предложенный ей апельсин.
– Я к вам с такой просьбой, – сказал Василий Васильевич. – Вы отправляете геолого-разведочную партию в Боатасин. Я хотел просить вас, не может ли поехать с вашей партией эта девушка?
– Это возможно очень. Вы не курите, инженер-девушка-сан? Как ваше имя есть?
– Нина! – ответила громко, чуть не крикнула Нина.
– Нина-сан. Девушка-геолог. Это очень весело. Я буду писать дочери. Моя дочь любит, чтобы было весело. Девушка-инженер.
Он помолчал.
– Эта, эта какая, красивая девушка?
Василий Васильевич встал и раскланялся. Нина встала. Японец кланялся. Кланяясь, он проводил их до дверей.
– Это его манера разговаривать, – сказал Василий Васильевич. – Вы не подумайте. Он плохо знает русский язык.
Краска еще не сошла у Нины с лица. Ноздри ее вздрагивали.
– Он… он хамил, скажем прямо.
– Вы, наверное, уже раздумали? – спросил Василий Васильевич, помолчав.
– Вы… Вы меня не знаете. Я хочу ехать во что бы то ни стало.
После обеда Нина вышла на улицу пройтись, помечтать, посмотреть, чего еще не видела. Она шла, широко шагая.
Охинский вокзал – маленький, дачного типа домик – не походил на вокзал. У вокзала под открытым небом стояли кровати.
По узкоколейке пыхтел паровозик, тащил чан пресной воды на кайган.
Прошли два японца, они несли воду в квадратных жестяных ящиках.
В одиноком «фаршированном» домике плакал ребенок. Нина постучалась. Никто не ответил. Она вошла. Ребенок был один. Она сунула ему в рот соску, подвернула пеленки.
Когда она вышла, ее кто-то окликнул.
– Женщина, – сказал ей молодой парень, – товарищ женщина…
– В чем дело?
– Нет ли у вас огня?
* * *
Стояла гора. Гора была окутана паром.
Пни торчали.
Лиственницы, окутанные паром, были словно едва вычерченные, какие-то незаконченные.
Нина свернула и пошла к парку.
Она села на скамейку.
– Позвольте и мне, – услышала она, – с вами помечтать.
Перед ней стоял мужчина в фетровой шляпе.
– Петров, – сказал он.
– Это какой Петров, – рассмеялась Нина, – доктор?
– Нет, инженер.
– Ну да, он не то инженер, не то доктор. Мне рассказывали про одного Петрова.
– Хотите пройтись? Вы недавно приехали? Впрочем, я видел, когда вы вошли в город.
– Идемте, – сказала Нина.
Нина шла быстро. Инженер Петров распространялся о женщинах. Он был уже почти влюблен.
Парк охинский был удивительный парк. От тайги его отделяла низенькая изгородь – две-три жерди. Нина ее даже не заметила. Незаметно она и Петров углубились в лес. Это был густой, дикий, медвежий лес. Инженер говорил о своей душе, а Нина думала: когда же он кончит? Ей хотелось расспросить его об Охе.
«Кавалер», – подумала она. Ей было ужасно смешно.
Тайга становилась все гуще и гуще. Стало темно. Петров был неловок, он отстал. Нина потеряла «кавалера». Вернулась в Оху одна.
– Петро-о-ов! – крикнула она, выходя из парка.
Ей ответило эхо.
Дверь ей открыл дядя Антон.
– Спи, дочка, – сказал он, – я тебя разбужу. Подождет тебя, не уйдет «Чайво-Мару».
Собралась Нина быстро: в одной руке щенок, в другой – чемодан. Провожать ее пошли Василий Васильевич, дядя Антон и Петров, инженер, с которым она познакомилась в парке. Он нашелся.
Провожающие шутили.
– Пишите, – говорил Василий Васильевич. – И я, старик, буду писать вам. Вы какая-то уж быстрая очень, сейчас тут, а через секунду там. Впрочем, теперь все вы такие. Откуда это в вас?
– А если хныкать буду, – перебила его Нина, – если комары заедят – писать буду, что вы скажете?
– От комаров – сетка. Я положил вам ее, сунул в рюкзак.
– А если я сбегу? – спросила Нина.
– Этого я не боюсь, – рассмеялся Василий Васильевич. – Боюсь, как бы они от вас не сбежали.
Инженер Петров молчал, смотрел в сторону, позевывал, словно ему было скучно и тянуло домой.
– Я прилечу к вам, – сказал он.
– Куда? – спросила Нина. – Зачем?
– На чем? – спросил Василий Васильевич. – Туда самолеты не летают.
– В мечтах, – сказал Петров.
– Если обижать будут, – мрачно сказал дядя Антон, – мне сообщите.
– А что вы им сделаете?
– Я им! – сказал дядя Антон. Он растерялся. – Я им выскажу, я Литвинову самому на них писать буду!
Старик поцеловал Нину в щеку, обжег ее своей бородой. Василий Васильевич помахал перчаткой, инженер догнал и что-то сунул.
Паровозик свистнул. Платформы покачивало. Нина распечатала письмо, которое сунул ей инженер, и расхохоталась.
– Влюбленный шко-ольник! – крикнула она. – Гимназист паршивый!
«Пожалуй, услышал, – подумала она, – ничего!»
Поезд бежал среди стланика. Он был такой же карликовый, как и эти деревья.
Белел, синел, чернел залив Уркт.
На кайгане стояли карликовые японские домики.
Море бросалось на берег. Торчал железный остов давно погибшего корабля.
На берегу Нину встретили улыбающиеся и кланяющиеся японцы. Она узнала Хонду-сана. Он познакомил ее с остальными.
– Киритани-сан, – сказал он, – Судзуки-сан, Хота-сан. Будьте знакомы.
Потом он показал на ручные часики: Нина опоздала на полчаса.
Он показал пальцем на щенка и рассмеялся.
– Эта, эта кто? – спросил он.
– Это щенок.
– Эта, эта кусается?
– Нет, это не кусается.
Шхуна «Чайво-Мару», распустив паруса, шла на юг вдоль восточного сахалинского берега.
Нина сидела на палубе. Покачивало. Был солнечный день. Небо было нежное, с зелеными просветами.
Летели птицы с длинными шеями.
– Вам нравится это море? – спросил Киритани-сан.
– А вам?
В море сели чайки. Они были похожи на фарфоровых птиц.
Глава третьяЛанжеро шел всю ночь. Утром он уснул возле одинокого дерева, недалеко от реки.
Проснувшись, он спустился к реке, умылся и крикнул. Эхо разнесло его голос. Стая вспугнутых криком птиц поднялась, громко хлопая крыльями. Ланжеро выстрелил в стаю. Упали две птицы. День Ланжеро шел по тропе. Отойдя от тропы, он нагнулся: на песке был след мужской ноги – какой-то человек прошел здесь недавно.
За горой, в зыбком месте, Ланжеро опять увидел следы. Это были глубокие следы, хорошо отпечатавшиеся, еще не засохшие. Но вскоре следы исчезли. Человек, очевидно, здесь уже не шел, а прыгал с кочки на кочку.
«Где-то он близко, – думал Ланжеро, – я его нагоню. Вместе идти лучше. Вместе будем сидеть у костра, птиц жарить. Он, может, тоже идет в Оху. Это старый человек шел, усталый шел, шел и останавливался. По всему видно».
Вечером Ланжеро опять увидел следы. Он обрадовался им, словно впереди шел его отец.
Ланжеро пошел быстрее. Уже было темно, когда он наткнулся на человека. Человек лежал – может, он был мертв. Ланжеро нагнулся. Нет, человек спал, тихо всхрапывая. В спящих руках его было ружье. Ланжеро подумал: «Будить не стоит». Развел костер и, ощипав, стал жарить своих морских уток.
Человек проснулся, чихнул, вскочил и поднял ружье.
– Готово, – сказал Ланжеро. – Садись есть.
– Гиляк? – спросил неизвестный.
– Да, нивх, – ответил Ланжеро,
– От гиляка я ничего не возьму. Отойди от меня, гиляк. Я тунгус, я не уважаю тебя, гиляк.
– Старик, – сказал Ланжеро, – я плохого не скажу. Я так тебе отвечу: иди сам, если хочешь. Я развел костер, я от него не уйду. Хочешь – сиди. Я не слышал твоих слов, старик, не понял.
– Хорошо, гиляк. Я тут останусь. Сиди и ты. Ты на чужой земле сидишь.
– Как на чужой?
– На моей. Про Гантимурова слышал?
– Нет, не слыхал.
– Ладно. Я из далеких мест сюда пришел в свои места. Рыба – и та возвращается умирать в свою речку. Вот и я вернулся. Много дней шел.
– Что так рано собрался умирать? У нас Чевгун-старший, ему сто один год, он еще сто хочет жить.
– Знаю Чевгуна, – сказал неизвестный, – пусть живет, я жить не хочу, сам не умру – другие помогут.
– У нас помощников смерти нет. Живи, старик. Мы тебе жить поможем, если ты того стоишь.
– Стою, – сказал старик.
– А стоишь, так живи.
– Я помощи от врага не приму. Я враг тебе, гиляк, неужели не видишь?
– Я не знаю, кто ты, – сказал Ланжеро, – у меня только один враг: Низюн.
– Низюн? Знаю Низюна. Я приятель Низюну. Кто твои друзья?
– У меня друзей много. В комсомольском леспромхозе у меня друзья. Сто друзей, больше. В тайге оставил друзей, недалеко, на Тыми, телефон проводят для людей. В Оху иду, а потом в Москву, – там тоже, наверное, живут друзья.
– Я враг твоим друзьям.
– Прямые твои слова. Ладно, – сказал Ланжеро, – а пока согрейся возле моего костра, потом видно будет.
– Я сам, – сказал неизвестный, – не знаю, кто я. Может, даже и не враг. Кровь устала, я как кета, которая подымается вверх по Тыми – умирать. Сейчас я, пожалуй, самому господу враг. Отодвинься, гиляк, я с тобой рядом не сяду.
– Слушай, старик, я еще не понял твоих слов. Последний раз говорю, кто ты? Первый раз такого встречаю – откуда ты?
Тунгус сел к костру, взял утку и отломил крыло.
– Видишь, – сказал он. – Я крыло ломаю. Сейчас я буду есть. Первый раз буду есть убитую птицу. Это значит – смерть недалеко. Гнушаюсь я.
– Откуда ты такой? Таких здесь нет.
– Я вон с той стороны пришел. Из чужой стороны. Я к себе вернулся. Это моя река. Зверь здешний – мой зверь. Лес мой. Ты на моем пне сидишь. Не я, а ты у меня гость. Я здешних мест хозяин. Что в реке – это тоже мое. Я вернулся сюда выбрать место. Может, в реку свалюсь, пусть несет меня река. Может, под деревья лягу, руки сложу, пусть зверь приходит. Может, к теперешним хозяевам постучусь: убивайте, скажу, все равно не вы здесь хозяева, я хозяин.
– Бредишь, старик, проснись. Ум у тебя болит. Идем со мной, я тебе покажу здешних хозяев.
– Гиляк, отодвинься, я под этим деревом спать лягу. Найди себе другое, брезгую я тобой – я брезгливый.
Тунгус лег под деревом и закрыл глаза.
Ланжеро долго сидел у костра и думал:
«Он еще не так стар, этот человек, руки у него молодые. Лицо его свежее, внутри у него, должно быть, как в старом дереве дупло, старость. Пусть спит. Утром я его рассмотрю. Слова у него прямые. Такие люди не могут быть очень худыми».
Ланжеро так и уснул, сидя у костра. Не заметил, как и уснул. Будто и не спал, голова клонилась.
Ему приснилась утренняя звезда. Звезда упала прямо в костер. Он протянул руку: не звезда это, а рыба. Рыба посмотрела, а у нее живой – не рыбий, не человеческий глаз, глаз Чевгуна.
«Здравствуй, – сказал Чевгун, – видишь, я помер. Стал рыбой. Ты зря меня поймал, худо тебе будет».
Рассмеялся Ланжеро. Смеется, а у самого по щеке ползет слеза, упала в костер. Тут видит Ланжеро: стоит перед ним девушка и трогает его.
Проснулся Ланжеро, а на плече у него чужая, холодная рука. Тунгус стоит перед ним.
– Вставай! Вставай! Скорее! – будит он Ланжеро.
– Что такое?
– Вставай! Я немножко тебя не убил. Мне убить тебя захотелось. Думаю, подойду к сонному, ударю и толкну в костер. Пусть задохнется. Вставай, вставай!
– Ну, я не сплю, – Ланжеро вскочил. – За что ты меня убить хочешь?
– Долго об этом говорить. Бери ружье. Иди в эту сторону, я в ту пойду. Пойдешь, оглядывайся, – я в тебя стрелять буду, я все равно тебя убью. Жалко, в костер головой не пихнул сонного.
Ланжеро взял ружье, зарядил. Рассмеялся.
– Ум у тебя болит. За что ты в меня стрелять хочешь? Что я тебе сделал?
– Долго объяснять. Уходи скорее, а то я тут в тебя выстрелю.
Ланжеро пошел. Он даже не оглянулся.
«Смеется, бредит. Вот человек так человек, я даже не слышал про такого».
Не успел Ланжеро пройти шагов двести, как хлопнул выстрел, пуля просвистела возле щеки, обожгла щеку страхом и воздухом.
Ланжеро присел. В этом месте стоял камень. Из-за камня было видно тунгуса, как он стоял и целился.
«Это он в меня целится», – подумал Ланжеро.
Ланжеро стало страшно и смешно.
«Точно в утку, – подумал он. – Надо будет его убить: не меня убьет, так другого. Как бешеная собака».
Ланжеро выстрелил. Тунгус перебежал к другому дереву. Выстрелил тунгус. Ланжеро вскочил и перебежал. Старик закурил трубку и стоял выпрямившись.
«Даже не прячется, – подумал Ланжеро, – может, не так меня хочет убить, как хочет, чтобы я его уложил. Нет для него у меня пули. Пусть под деревом ложится».
– Эй! – крикнул Ланжеро. – Нет у меня для тебя пули, ложись под деревом, жди зверя. Медведь скоро придет.
Тунгус не расслышал.
– Эй! – крикнул он. – Повтори. Ветер слова твои относит.
– Эй! – крикнул Ланжеро. – В реку падай. Пусть река тебе даст смерть. Я твоей смерти не помощник.
– Пулю жалеешь! – крикнул старик. – Я в тебя два раза не попал. Подстрелю, носом обязательно тебя в болото суну.
Старик закашлялся. Не то кашлял, не то смеялся. Голос у него был простуженный.
«Чистый Чевгун», – подумал Ланжеро.
– Эй! – крикнул тунгус. – Пропадай!
И выстрелил. Пуля пробила котомку, ударилась в котелок.
– Нет, – сказал Ланжеро, – ты в самом деле меня убить хочешь.
Ланжеро прыгнул, согнулся и, промелькнув возле пней, выбежал на поляну и пополз. В траве его не было видно. Он полз, чтобы добраться до ручья, оврагом забежать старику в тыл, а там будет видно. Может, ему удастся подползти к старику, взять его живым, может, придется убить, – там будет видно.
Глава четвертаяКнязь Гантимуров был первый тунгус, попавший на Сахалин.
Сахалин ему понравился. Тайга была настоящая, горы были, река. В тайге соболя можно было встретить. Жил дикий олень, кабарга, выдра, летала летяга.
Гиляки были не столько охотники, сколько рыбаки. Правда, на Сахалине жили орочоны, но их было мало.
Вернулся Гантимуров на материк.
– Вот что, тунгусы, – сказал он. – Был я на Сахалине. Очень хороший остров. Зверя достаточно, есть соболь, белка есть. Выдру надо – выдры сколько угодно. Начальства там нет. Японцы – люди хорошие. Я их знаю. С оленями молодых ребят пошлите. А я, так и быть, куплю вам билет на пароход, там сочтемся.
Был Гантимуров купец ловкий. Якуты – и те, богатые якуты, – перед ним пасовали.
– С Гантимуровым не пропадем, – сказали тунгусы. – Не понравится, обратно приедем. Правда, Гантимуров?
Поехали тунгусы: Тихонов с семьей, Соловьев с сыном, Семенов, Степанов, Прокофьев и другие. Море им не понравилось. К морю тунгусы народ непривычный.
– Если рек тысячу вместе слить, – сказал Христофор Тихонов, – пожалуй, такое озеро будет.
– Тысячи мало, – сказал Степанов, – тысячи две надо.
– Вода вроде другая, – сказал Соловьев, – ровно и не вода. Вроде и не живая, темная очень.
Пароход подошел к Москаль-во. Тунгусы увидели остров песчаный, мертвенный, низкий. Небо и то не такое, как будто и не небо, а что-то другое.
– Это, – спрашивают, – и есть тот Сахалин?
– Сахалин это, – отвечает тунгусский князь Гантимуров.
– Так мы и думали. Обманул ты нас, Гантимуров. Надо бы обратно вернуться, а тебя следовало бы убить – плохой ты человек, Гантимуров.
– Хороший человек, – сказал Гантимуров. – Двадцать верст пройти – начнется тайга. Сто верст пройдем, вы скажете: «Спасибо, Гантимуров».
Тунгусы добрались с Гантимуровым до реки Паркаты. Тайга добрая встретилась, поила и кормила. Возле Паркаты еще гуще тайга.
– Вот, – сказал Гантимуров, – живите здесь, зверя бейте, никого не бойтесь.
– Ладно, – сказали тунгусы, – место хорошее, только хозяева здешние с нас бы не спросили.
– Хозяин здешний я, – сказал князь Гантимуров. – Я это место купил. Мне японцы его подарили. Сказали? «Возьми тайгу, Гантимуров, князь ты. Соболя нам сдавать будешь».
– А над нами кто будет?
– Над вами небо будет. Больше никто. Вы над всеми будете. Тут есть народ дикий: гиляки и орочоны. Вы над ними за дворян будете.
– Объясни, Гантимуров.
– Вы будете вроде чиновников. Они вам будут кланяться. Вы мне будете кланяться.
– А ты кому будешь кланяться?
– Может, японцам. А может, и никому.
– Ладно, Гантимуров, – сказали тунгусы, – не хотим мы никому кланяться и с других не требуем, – мы люди простые.
Прокофьев отдельно стоял, отставив левую ногу.
– Нет, – сказал он, – вы это зря. Пусть гиляки кланяются. Я люблю, чтобы мне кланялись.
– Молодец, Прокофьев. На тебе оленя, – сказал Гантимуров. – Ты за старшину останешься. Соболя и белку мне сдавать, кабаргу тоже. Я вас не оставлю. Учителя вам выпишу, буду вас учить. Хочу, чтобы вы ученые были.
Выстроил себе Гантимуров большой дом. В доме чей-то большой портрет повесил.
– Пусть висит, – сказал он, – я его у японцев взял. Ученый это, Мамио-ринзо. Он остров этот, Сахалин, открыл. Спасибо ему, для нас, для тунгусов, открыл остров.
Съездил Гантимуров на японскую часть острова, привез оттуда себе жену. Жена по-тунгусски говорить не умела, а по-русски знала только одно слово:
– Дай!
Тунгусам она говорила:
– Дай!
И показывала пальцем на ту вещь, которую хотела, чтобы ей дали.
Только и говорила:
– Дай! Дай!
– Дайкает, – сказали тунгусы.
Подумали и решили: наш язык она не хочет знать, надо нам ее язык скорей узнать. Может, как-нибудь договоримся.
Спросили они как-то у Гантимурова, из какого народа он себе жену выбрал.
– Айнского бородатого народа у меня жена, – ответил Гантимуров. – Их совсем немного осталось. Она на Курильских островах воспитывалась. Японцам родственница, смотрите, не обижайте ее.
– Ладно, – сказали тунгусы. – Где видано, чтобы мы женщин обижали. Только жить с ней трудно. Все «дай!», да «дай!». Ты бы хоть другими словами ее вооружил.
– Можно, – согласился Гантимуров.
Гантимуров жил на широкую японскую ногу. За море ездил, у тунгусов забирал соболей.
– Это, – говорит, – за дорогу, за пароход, за мои хлопоты.
– Ладно, – сказали тунгусы.
– Трудно? – спросил Гантимуров.
– Где же легко, – сказали тунгусы.
– Жалко мне вас, друзья мои, – сказал Гантимуров. – Вы почему с гиляков не берете? С гиляками торговать нужно.
– Люди мы не торговые.
– Трудные вы. Я из вас купцов хочу сделать. Даже дворян. Трудно с вами.
Плохого про Гантимурова сказать нельзя. Скупым он не был. Можно было прийти и сесть к нему за стол, – он был бы рад. Ешьте, пейте.
На охоту он ходил вместе с тунгусами. Был ловкий охотник.
Бывало, зимой утром садится на оленя, снег глубокий. Олень бежит, раскидывая снег.
На ручном олене Гантимуров преследует дикого оленя, он несется в лесу, пригибается, мечет аркан, и вот дикий олень бьется в снегу.
– Оленину будем есть, – говорит Гантимуров и смеется.
Гордый это был человек. И тунгусам тоже советовал быть гордыми.
– Поставьте так, чтобы гиляк вам кланялся. Японцы говорят, мы им родственники. Это надо оправдать.
Смелый был человек, великодушный. Как-то одного гиляка из-под медведя вытащил, спас.
– Благодари медведя, – сказал он. – Медвежатины захотелось, а то бы не спас.
Раз выручил старого каторжника, русского, японцы хотели расстрелять.
– Успеют, – сказал, – еще расстреляют.
Пришла Советская власть. Японцы ушли, но Гантимуров остался.
Хотел он «пришельцев» – так он называл красноармейцев – встретить как полагается смелому человеку, в честном бою, обменяться выстрелами.
– Уважать будут, – сказал он.
Но, говорят, его уговорила жена. Первое время князь отмалчивался. Его арестовали.
– Ничего не скажу, – сказал он. – А как я с тунгусами обращался, тунгусов спросите.
Спросили.
– Хорошо обращался, – ответили тунгусы. – Только брал много. Просить не любил. Жена просила, «дайкала».
Позвали жену. Жена заговорила: оказывается, не только слово «дай» знала, «нет» тоже знала.
– Нет, – сказала Гантимуриха. – Я из айнского обиженного народа.
Гантимурову удалось бежать в Японию.
Но там, в больших городах, ему было душно, тесно в крошечных японских домах. И, главное, во всем он стал сомневаться, и даже в том, в чем никогда не сомневался, – в природе.
«Кусок тайги бы мне, речку с камнями, след зверя, холода бы немножко, снега бы мне», – тосковал Гантимуров.
Сады и крошечные японские леса обманывали его.
Увидев деревья, он шел к ним как к друзьям. Но в японском лесу было аккуратно, как в комнате, душно, и деревья расположились как чиновники, от них деревьями даже не пахнет.
Завидев горы, Гантимуров радовался им. Но и горы обманывали, – это были аккуратные горы, и стояли они точно на фотографии, словно позировали.
– Домашняя жизнь у вас, комнатная, – пожаловался он одному другу-японцу. – Деревья – и те служащие. Служат красоте. В лес, как в дом, входишь, сапоги нужно снимать. Я бы сейчас за обыкновенного бурундука четыре года жизни отдал.
– Потерпи, князь, – сказал ему друг-японец. – Когда Сибирь нам возвратят, тайгу вам отдадим. Холод, зиму.
– А разве она вашей раньше была, Сибирь?
– А как же! Ваши предки кочевали – наши родственники.
Тосковал Гантимуров. Прошло еще четыре года, восемь лет прошло, как восемьдесят лет. Поседел Гантимуров.
Сидел он раз грустный в скверике и видит, что смотрит на него какой-то человек, с виду русский.
– Вы инородец? – спрашивает русский. – Из наших, забайкальских?
– Из ленских я, с Ципикана, тунгус.
Разговорились.
Белогвардеец был родом из Читы, почти земляк, поручик из бывших гимназистов. Должно быть, так и остался гимназистом на всю жизнь. Намекнул он насчет Америки.
– Бизоны там в парках, – посоветовал, – поезжайте. Пристроитесь среди индейцев. Говорят, их государство содержит.
– Чудак вы, – ответил князь, – был я и в Америке и в Австралии. Чуть в море не бросился; в Филадельфии работал в музее, показывали меня. «Тунгусский князь, взгляните. Скулы. Глаза широко расставлены». Измеряли, трогали – я не выдержал. «Я вещь, что ли? – сказал я им. – Зверь? Но зверя – и того боятся, руками не трогают». Ну, я от них ушел, сбежал.
– А сколько платили? – спросил читинец.
– Платили неплохо, одевали.
– Ну, я бы не сбежал.
– А я сбежал. И отсюда тоже сбежал бы, да некуда.
Тоска привела Гантимурова на японский Сахалин, в местечко Сисука, что находится у залива Терпения.
Увидев реку Паранай, ту реку Паранай, которая начиналась в советской части, а заканчивалась в японской, он чуть в нее не бросился.
Он поднялся по реке Паранай до Онора, до самой границы. И тут в темную ночь по старым, хорошо ему известным тропам, вздрагивая, он перешагнул границу и вступил на советскую землю.