355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Повести и рассказы (сборник) » Текст книги (страница 14)
Повести и рассказы (сборник)
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 18:00

Текст книги "Повести и рассказы (сборник)"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

Глава двенадцатая

Для доктора затопили баню. Лесорубы знали, что Иван Павлович любит париться, дров не пожалели.

– В баню я один не пойду, – сказал Иван Павлович, – одному мыться скучно. Идемте и вы со мной. И ты, Ланжеро.

В бане Ланжеро долго стоял одетый среди голых, мялся. Он не привык, чтобы на него смотрело, на голого, столько людей.

Доктор разделся, налил в таз воды, сунул руку в кипяток и от удовольствия крякнул. Он велел принести бутылку пива, раскупорил ее. Ланжеро думал, что он будет пить, а он опрокинул бутылку над тазом и стал лить пиво в кипяток.

Из таза пошел пар.

Ланжеро подумал, что доктор хочет умилостивить горячую воду, принося в жертву ей пиво. Доктор намылил себя и начал себя бить.

– Ланжеро! – крикнул он. – Ну-ка, потри-ка мне спину, да покрепче.

Докторская спина была не такая, как другие, – широкая, большая, волосатая.

«Вот бы мне такую спину», – подумал Ланжеро.

В бане было шумно. Голые лесорубы, гремя тазами, окачивали друг друга кипятком, выбегали на ветер, даже не смыв с себя мыла, и возвращались.

Иван Павлович лежал на верхней полке и хлестал себя веником. Голос у него был густой, банный. Временами Ивана Павловича совсем не было видно в тумане, и откуда-то сверху слышался его голос, словно не доктор это был, а дух.

– Мылся я недавно в Охе, – рассказывал Иван Павлович, – баня там славная. Чистота. Этика. Никто не сдает своих вещей банщику. Все остается на месте. Город, доложу я вам, пятнадцать тысяч жителей, а на дверях ни одного замка. Я не знаю, для чего там существует угрозыск. Во всем городе ни одного вора, ни одного мошенника. Жил один жулик, да и того недавно похоронили… Эй, подкиньте-ка мне пару. До чего скупой народ пошел, живут в лесу, а жалеют дров… Возвращаюсь к Охе. Было время, когда там не хватало гвоздя. В кинематограф за билет платили гвоздями. Мальчишки что делали – ходили и вырывали гвозди из домов, из тротуаров, где увидят. Тротуары расползались. Жителей одолевала цинга. Женщины лысели. У молодых людей выпадали зубы, вылезали брови. У японцев на концессии свои болезни. Почти поголовно аппендицит. Приносят мне одного японца на операцию. Дело международное, я бы сказал – почти дипломатическое дело. А вдруг умрет у меня японец на столе.

– Ну как, – перебил кто-то доктора, – как прошла операция?

– Великолепно. Японец открыл глаза и смотрит как новорожденный. А у меня в руке его слепая кишка… Что это у вас так холодно в бане? Сверху дует, снизу дует… Так вот, об Охе. Сейчас нет в Охе ни одного цинготного, женщины жалуются на то, что слишком часто беременеют. «Климат», – говорю я им; что же мне еще сказать? Уезжая из Охи, я сказал охинцам: «Приезжайте ко мне в Ноглики». – «А что это за Ноглики?» Делают вид, что не знают. «А Ноглики, – отвечаю я им, – это город. Мы выстроили его для туземцев». – «А дома, – спрашивают, – есть?» – «Есть, – отвечаю, – выстроили дома, да вот беда, жители не хотят жить в домах, не привыкли. Живут в палатках. Вы бы хоть приехали, поучили их жить в домах».

Веселый человек этот доктор, свой парень, чудак, право, чудак.

Из бани отправились в столовую пить чай. Доктор играл в шахматы и ко всем придирался.

– Вот вы, пионеры, скваттеры, или как их там называют. О наших делах Брет-Гарт будущий напишет или новый Майн Рид. А многое ли вы знаете о своем крае? Ну-ка, Михаил Сергеевич Горбунов, скажи-ка мне, кто открыл наш остров и в каком веке?

– В шестнадцатом веке открыли, а кто – не помню. Не то какой-то адмирал, не то генерал… Колумб открыл…

– Ну, брат, ты Сахалин с Америкой спутал. В шестнадцатом веке о Сахалине и не подозревали.

– А вы что, экзаменовать нас приехали? Вы ко мне придираетесь, думаете, вошь нашли, так совсем угробить надо человека. Ваше дело спросить, не болит ли что у кого. У меня, например, в руках ломота. Печень болит.

– Вы бы насчет девочек позаботились. А то здоровье и красоту здесь оставим, а приедем на материк, нам и скажут: откуда это пригнали стариков? Вы бы нам, доктор, совет медицинский дали. Как это, на здоровье отражается или не отражается?

– Что?

– Да то, что мы здесь, а они там…

– Кто это они?

– Да люди другого пола, по-ученому сказать, а говоря просто – бабы.

– Это вас всех интересует?

– Да нет, Омелькина в первую очередь.

– Товарищи, это вопрос серьезный. Шутить не надо, – сказал доктор. – На здоровье это не отражается. А на работе – да. Я буду в Александровске, вопрос этот поставлю. Года через полтора…

– Долго ждать.

– Года через полтора я уже буду у вас не в качестве доктора, а приеду на Октябрины…

– Вы сначала на свадьбу приезжайте. Вам бы только детей принимать да октябрить.

Доктор задумался.

– Шутить вы любите. Мы тоже шутить любили. Только шутка у нас застыла на губах, когда нас привезли сюда. Я сюда, на Сахалин, первый раз в трюме ехал. Моря, и того не показали. Всю дорогу видел ноги, спины, руки. Спины эти чесались о спины. Так тесно было. Какая-то каша из людей, мешков и железа. Когда пароход покачивало, нас швыряло друг на друга. Когда нас выгнали на палубу, ко мне подошел худощавый человек с красивыми, грустными глазами. У него был вид болезненный и слегка небрежный. Он спросил меня тихим, печальным голосом: «Говорят, среди вас есть врач?» – «Да, – ответил я, – врач – это я». Он взглянул на меня и скорбно мне улыбнулся. Я подумал, что он нуждается в моей помощи. «Очень приятно», – сказал он мне, и вдруг его всего свело, словно от падучей, он пошатнулся, и в следующую секунду я почувствовал боль, я даже сразу не понял, что человек меня ударил. А человек посмотрел на меня и сказал, облегченно вздохнув: «Ну вот, и с доктором познакомился. Всех отведал. И студентов приходилось, и инженеров, и фельдшеров, а доктора все не было и не было. Я по доктору давно скучал». «Сумасшедший», – подумал я себе в утешение. Это был первый сахалинский человек, которого я встретил, смотритель Сморчук.

– Попадись мне этот Сморчук, – перебил доктора Мишка Горбунов, – я бы сделал из него сморчок.

– В это время, – продолжал доктор, – с берега подул ветер. У меня закружилась голова. Я увидел три скалы в море – «Три брата» – и остров, залитый солнцем, и небо, и горы, такие же первобытные, как на берегу Байкала, и я забыл об этом человеке. Нас высадили на берег и повели мимо всей этой красоты, мимо деревьев, мимо реки, мимо гор, покрытых синими деревьями, прямо по траве, только вышедшей из земли, по ручьям и земле, пахнувшей талым снегом, прямо по весне нас вели в тюрьму.

У этого доктора слов бы нашлось на целый год, год бы он мог проговорить, а слушателям показалось бы, что прошел не год, а час. Лесорубы не заметили, как пришла полночь.

Иван Павлович своей жизнью коснулся многих городов, людей, народов, стран. Но из всех народов сердцу доктора ближе всех был маленький нивхский народ, из всех «стран» роднее всего страна Сахалин.

В своей стране он знал каждую тропу, каждую речку, он знал чуть ли не каждого гиляка по имени, в каждом доме у него был друг или враг. Однажды его спросили о его национальности, нужно было заполнить какую-то анкету.

– Русский, разумеется, – ответил он и рассмеялся. – Пишите, что и гиляк, также и тунгус, и орочон. Пожалуй, больше всего гиляк.

Больше всего он не любил, когда Сахалин называли островом. Остров – это что-то замкнутое, отдельное, а советский Сахалин связан со всем Союзом.

– От Москвы Сахалин дальше всех, – говорил он, – а связан с Москвой, может быть, больше, чем какой-нибудь подмосковный городок. Если мне нужно, я прямо с Москвой разговариваю или с Хабаровском.

Один раз он даже до того договорился, что стал настаивать на правоте Лаперуза, который считал Сахалин полуостровом.

– Географически он был неправ, – утверждал Иван Павлович, – а фактически его слова сейчас оправдались.

Не любил он также названия «Сахалин».

– От этого названия каторгой пахнет, – говорил он, – Сморчуком.

Приехав сюда, в поселок к лесорубам, казалось, он привел за собой сюда весь остров, у него можно было узнать о жизни каждого угла, и что сейчас в Москве, и как в Донбассе или Николаевске-на-Амуре, на Земле Франца-Иосифа, со всеми он переписывался, везде у него были знакомые или друзья.

Послушать Ивана Павловича, так можно подумать, что у него знакомые и друзья были и сто лет назад и на тысячу лет раньше. Об Иване Грозном он рассказывал так свободно, словно жил с ним в одном дворце и по утрам приходил к нему щупать пульс.

Должно быть, не часто Ивану Павловичу попадались такие слушатели, как наши лесорубы.

От времен исторических он перешел к временам доисторическим и дошел до мезозойской эры.

– А люди в ту пору жили? – спросил Воробей.

– Нет, людей еще не было.

– А раз не было людей, значит, неинтересно. Вы бы лучше про людей.

Воробья интересовали только люди.

– А звери там какие-нибудь жили? – заинтересовался Кешка-моторист.

– Зверей не было. Обитали ящеры, величиною с пароход. Полузмеи, полу еще что – в общем, пресмыкающиеся.

– А наши предки где в то время жили?

– Это и есть наши предки.

– Нет, – вмешался Мишка Горбунов. – Это клевета на нас. Еще на обезьян соглашусь. Не соглашусь, чтобы ящерицы были наши предки. Я думаю, это буржуазные ученые выдумали, чтобы человека оплевать.

В заключение Иван Павлович возвратился к излюбленной теме, – относительно гиляцкого народа у него была своя теория.

Гиляки, по его мнению, были народом очень древних времен, случайно уцелевшим. Гиляцкий язык не был похож ни на один из существующих на земле языков.

– Судя по множеству диалектов, – говорил Иван Павлович, – народ этот некогда был очень большой. Сейчас их осталось всего четыре тысячи.

Иван Павлович был убежден, что народ этот со временем станет большим народом.

– Вот человек этого народа, – показал он на Ланжеро.

Лесорубы окружили Ланжеро.

– Ну, древний человек, – сказал Воробей и зевнул, – идем-ка спать.

За окном посреди поблекших звезд светила белая, почти дневная луна. Ночь переходила в утро. Над рекой был туман.

Перед отъездом из поселка доктор собрал в клуб лесорубов и устроил сеанс одновременной шахматной игры.

– А ты что, Ланжеро, стоишь? – спросил Иван Павлович. – Не умеешь?

– Не умею.

Иван Павлович сделал ход слоном, поправил очки и, посмотрев на всех, сказал:

– В следующий мой приезд он должен мне сделать мат. Не то вам всем будет мат.

Глава тринадцатая

Из всех русских слов Ланжеро больше всего нравилось слово «Москва». Очень часто слышал он это слово. Из всех городов Москва была самый большой город.

В Москве учится та девушка, голос которой в ящике, а лицо в записной книжке, в левом боковом кармане у Воробья.

Ланжеро много раз хотелось спросить у лесорубов о Москве. Но всякий раз, когда он спрашивал у них о Москве, они смеялись.

– До Москвы, – говорили они, – далеко.

В клубе на стене висела бумага величиною со шкуру оленя. Ланжеро очень нравилась эта бумага. Она была вся в разноцветных пятнах – синих, розовых, зеленых, желтых, в извилистых линиях, похожих на жилы оленя.

Ланжеро долго стоял перед этой бумагой.

– Что, – спросил его Кешка-моторист, – что смотришь на нее, узнал?

– Нет, не узнал.

– Как же ты мать свою не узнаешь? Это наша общая мать, матушка земля.

Ланжеро сначала не поверил: как же она поместилась на бумаге, неужто она такая маленькая, земля?

Кешка ткнул пальцем в самый конец карты.

– Вот это место, мы тут с тобой стоим. Это Сахалин.

Ланжеро посмотрел и обрадовался. Он узнал остров, остров походил на нерпу, узнал Лангри. Значит, Кешка не врал: это в самом деле была земля.

– Где же Москва? – спросил Ланжеро.

Кешка показал. Смерив пальцем расстояние от Сахалина до Москвы, он сказал:

– От нас до Москвы приблизительно десять тысяч верст.

Ланжеро стало грустно. Между ним и девушкой было десять тысяч верст.

Думая о Москве, Ланжеро думал и о девушке. Он не знал ее имени. Может быть, ее тоже звали «Москва».

Встречаясь с Воробьем, Ланжеро смотрел ему на грудь, на то место, где оттопыривался карман. В кармане была записная книжка, в книжке лежало ее лицо. «Хоть бы посмотреть еще раз», – думал Ланжеро.

Но Воробей редко пользовался записной книжкой.

Ночью Ланжеро просыпался от внезапного желания. Ему хотелось встать и пробраться в комнату Воробья, взглянуть на ее лицо и положить книжку обратно в карман.

Воробью казалось, что он всех знает и каждому может составить подробную характеристику, а себя самого он знает меньше всех.

В порядке самокритики он записывал в свою карманную книжку все свои пробелы, которые нужно ему восполнить, и самым большим своим пробелом он считал собственный характер: ему казалось, что он недостаточно внимателен с людьми, что у него со всеми легкие, полутоварищеские, полуделовые отношения, но настоящих, глубоких дружеских отношений он не сумел наладить, что он перебрасывается с ребятами замечаниями, словами, шутками, а поговорить как следует, по душам, он ни с кем не успел.

Воробей жил только людьми, словно мир состоял из одних людей. Вещи и животные, реки и горы, природа и ее красоты существовали постольку, поскольку они были нужны людям.

К красотам природы он относился даже подозрительно.

– Видишь, как расписало закатик, – говорил он. – Быть большому ветру. Я знаю, что значит такой закат.

В тяжелые дни и минуты Воробей был нужен всем лесорубам. Бывали нелегкие дни. Ребята чувствовали себя отрезанными от мира. Работа была трудна и не всегда радовала сердце. Все лес и лес, комар и кочки, так можно разучиться ходить, приходилось вязнуть в болоте, жить в сапогах, полных грязи, проваливаться по живот; зимой промерзала одежда, случалось, что рубахи не снимешь, не стянешь с ног штанов, нужно обламывать по кусочкам, как лед; пальцы не слушались, их было не согнуть; ночь коротка, а утром снова в лес, снова– в болото – руби, пили, носи, вози лес без конца. А главное – не было видно результатов. Бревна – вот и все, какие же это результаты?

Лесорубы иногда не верили в необходимость своего труда.

– Счастье не в бревнах, – говорили они, – лесу и на материке довольно.

Вот тогда-то без Воробья нельзя было обойтись.

Он был даже мечтателен, этот Воробей, как ни странно.

– Пустяки бревна сами по себе, – говорил он. – А сколько в них скрыто радости, чего только из них нельзя смастерить.

За деревьями он видел тех людей, для счастья которых их рубят.

– Представьте себе, – говорил он, – какие строят сейчас города. Это вы, это мы с вами строим. Ребенок держит в руках игрушку. Это мы с вами ему подарили. Молодожены привезли чудесный шкаф и любуются. Это мы дали им дерева на шкаф. Что может быть лучше детской и человеческой радости? А для нашей радости не рискуют разве моряки, летчики, рыбаки в море? Как по-вашему? По-моему – рискуют.

В леспромхозе он носился с каждым человеком. Все, по его мнению, были «без пяти минут» – кто Карузо, кто Капабланкой, кто Водопьяновым, кто Менделеевым, кто Колумбом, а кто просто прохвостом.

– Есть сволочи, – говорил он, – но неспособных людей нет.

Он угадывал каждого, казалось, знал каждого больше, чем тот сам себя. Он всех подбадривал и подначивал. В одном он открыл артиста, в другом будущего инженера, только перед Ланжеро он растерялся.

– Подожди, парень, – сказал он ему, – поживи. Я тебя еще не вижу.

– Как так?

– Очень просто. Поживи, поучись, поработай у нас. Нас поучи работать. Куда тебе спешить?

В этот вечер Воробей был наедине с самим собой.

Он ходил из угла в угол. Нельзя сказать, чтобы он был очень собой доволен. Вчера уехал Иван Павлович, доктор.

Перед отъездом они долго беседовали, доктор, по обыкновению, шутил, смеялся, но Воробей знал, что доктор никогда не шутит напрасно, обещал доктор прислать из Александровска инструктора – учить лесорубов летному делу. Многим недоволен остался доктор, упрекал Воробья, что живут они по старинке, как в «двадцать третьем году», – теперь так не живут.

В заключение сказал он Воробью скороговоркой:

– Всем ты хорош, парень. Но перегибаешь палку. Для себя мало оставляешь. Надо не только людям радоваться, а ко всему найти в себе радость – и к птицам, и к закату, и к речке, вот этой необыкновенной. О себе, о девушках надо больше думать. Силы в тебе много, а одного я боюсь… – Доктор усмехнулся и погрозил ласково пальцем: – Смотри не состарься к шестидесяти годам!

Воробей долго ходил из угла в угол. Ударил себя по карману, по тому месту, где была записная книжка, и вдруг рука испугалась – карман был пуст.

Воробей стал вспоминать, где бы он мог ее оставить или выронить, в каком месте. Ему представилось, что книжка попалась кому-нибудь из ребят, например Омелькину…

Воробей выругался.

– Что ты, гимназистка, – сказал он себе, – потерявшая дневник, что ли? Пусть себе ржет Омелькин. Начхать!..

Когда Ланжеро вызвали к Воробью, он подумал: «Дело неладно, догадался Воробей, что у меня книжка, догадливый человек».

– Ну-кось, садись, побеседуем. – Воробей показал на стул.

– О чем будем говорить?

– О себе будем говорить, о тебе.

Ланжеро посмотрел на Воробья: секретарь был сердитый, хмурился. «Ясное дело, догадался Воробей, что книжка у Ланжеро. Может быть, отдать, признаться? Нет, уж пусть лучше берет силой. Не отдам».

– Ну что ж…

– Я что? Мне тут хорошо. Народу много. Коня мне дали. Коня я сначала не любил. Не было привычки. У нас в Нань-во ызь на коне сидел, Низюн. На коне он выше всех был. Все на собаках. Очень гордился.

Ланжеро остановился. «Ясное дело, – подумал он, – сейчас он мне скажет: „Ты мне о коне не говори, а книжку мне отдавай, сестру“».

– Ты о коне после, – сказал Воробей, – и о работе после. Ты о своей жизни расскажи. Твоя жизнь на нашу непохожа. Не торопись. Чай пить будем. У нас времени много. Ты о себе расскажешь, потом я тебе о себе расскажу.

Ланжеро посмотрел на Воробья и усмехнулся.

«Хитрый, – подумал он, – сначала про жизнь спрашивает, а потом скажет: „Книжку-то мою отдавай. Зачем взял? И сестру отдавай“».

– Что рассказывать? Я родился в стойбище Тальво-тигрово. Мой отец из рода Лесгран. Род на две части делился. Богатая часть рода называлась Раф-тан, в переводе: кладбище. Кладбище у нас почитается, туда кладут богатство. Бедная часть рода – Отх-тан. Переводить не стану – нехорошее слово. Обе части рода вымерли, остались только отец и я. Мы в Нань-во убежали на чужих собаках. Когда отец приносил убитую нерпу, я радовался – мясо будет. Когда зима приходила, я прыгал, зиму любил. Зимой все другим становилось. Гора покрывалась белой шкурой. Река твердой делалась. Низенькие деревья, как зверьки, становились пушными. Мы из снега зверей разных лепили: медведя, белку лепили, морских уток лепили, мор-зверя, нерпу лепили, потом мы стреляли из лука в этих зверей. Звери рассыпались. Когда я стал немножко побольше, отец взял меня в море, дал мне гарпун и сказал: «Твой день. Скоро ты меня кормить будешь. Нерпу бей». Мы сели в лодку. В море было много нерп. Когда подошли ближе, я бросил гарпун, но не попал в нерпу, задел только, поцарапал. Отец убил трех нерп. Когда мы вернулись в стойбище, отец мой сказал старикам: «Это Ланжеро убил, он у меня хороший охотник». – «Врешь, – сказал я отцу, – это ты убил, я не попал». Люди стали смеяться над моим отцом. Когда я подрос, я нарты научился делать. Из дерева я мог все сделать, что видел. Я думал: «Неживые вещи я делаю. Нарты мои сами не побегут. Лодку мою шестом подталкивать надо, веслом грести». Я думал: «Неужели человек не может сделать вещь, которая как живая была бы, чтобы сама бежала? Ветер у нас злой. Неужели, – думал я, – ветер нельзя запрячь вместо собак?» Много думал я, много делал. Не получалось. Люди смеялись над моей работой. «Уроды, – говорили они, – уродов строишь, сани твои уроды». У вас я колесо когда увидел – обрадовался. Простая вещь, хорошая. Машины ваши сначала не понравились мне. Тяжелые очень. Я легкие вещи люблю. Когда я про самолет услыхал, «вот, – подумал я, – полечу скоро».

– А куда бы ты от нас хотел улететь? – усмехнулся Воробей.

Ланжеро взглянул на Воробья и, не отводя взгляда, сказал:

– В Москву.

Когда Ланжеро ушел, Воробей подмигнул сам себе и сказал:

– Весь парень как на ладони. До чего честный и прямой человек, отцу и тому отрубил: «Врешь, отец».

Выйдя от Воробья, Ланжеро остановился.

«До чего хитрый парень, – подумал он, – до чего хороший, весь вечер проговорили, а про книжку не спросил. Значит, не нужна ему книжка».

Ланжеро достал из-за пазухи книжку Воробья и вынул карточку. Он увидел девушку со смеющимся ртом и прищуренными глазами – должно быть, ей в глаза попало немножко солнца.

– Москва, – сказал Ланжеро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю