Текст книги "Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве"
Автор книги: Геннадий Комраков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
И тоже – по тропке, по тропке в лес, в том самом направлении, где скрылась девица. «Ой, нечисто тут, – догадался Елохов и побежал на полусогнутых к повозке. – Не случайно друг за дружкой тянутся… Замышляют, проклятущие, какую-то каверзу…»
На обратном пути сто раз пожалел Рыба, что нанял этого пентюха с чалым мерином. И уж кричал-то на извозчика, и грозил всеми карами, и тростью в спину тыкал – никакого ускорения.
– В дальний путь мы непривычные, – бормотал извозчик, безуспешно понукая мерина. – Ежели по городу – пожалуйте… А это ведь какая даль! Пристамши конь… И не кормленный с утра…
– Я тебя накормлю, сучье семя! – ярился Елохов. – Ужо приедем до места, накормлю! Да стегай ты его, кнутом стегай!
– А хоша оглоблей, – вздыхал возница. – Упадет и вся недолга. Вы, господин хороший, коли шибко торопитесь, платите, что причетается, да пешим порядком… Быстрее станется…
– Поговори мне, сволочь! – орал Елохов, а сам все оглядывался, не догоняет ли какой тарантас, чтобы незанятый и более исправный. Но шоссе, как на грех, будто вымерло. К Петергофу промчалась одна карета, видать, сановное лицо поехало, а в Петербург – ни единого экипажа. Пришлось смириться…
Георгий Константинович Семякин в этот воскресный день находился на службе: готовился сдавать дела. Приятное занятие, если наверное знаешь, что уже подписано высочайшее повеление, возносящее тебя на более высокую ступень государственной иерархии. Стать вице-директором департамента полиции в его годы, когда еще многое впереди, – это не шутка. Блестящие открываются возможности! Вот почему Георгий Константинович не жалел об упущенном воскресенье; неребирая бумаги, пребывал в превосходном настроении.
Постучались в дверь, вошел дежурный офицер;
– Ваше превосходительство, филер Елохов с докладом… Странные вещи рассказывает.
Семякин поморщился – ну, ему ли нынче возиться с, филерами? Хватит, было время – занимался сыщиками, а теперь хватит! До чего беспомощный тип, этот ротмистр. Кажется, мог бы и сам выслушать и принять решение… Так нет, беспокоит по пустякам.
Георгий Константинович хотел уж было отчитать офицера, однако тот повторил, подчеркнув голосом:
– Странные вещи, ваше превосходительство…
А все-таки чертовски приятно звучит «ваше превосходительство». Нет, ротмистр не дурак! Высочайшее повеление покамест не объявлено, а он уже величает с заглядом в завтрашний день. Приятно, приятно… Увы, слаб человек!
– Зовите, – сказал Семякнп. – Послушаем, что принес…
Докладывая, Ксенофонт Елохов позволил себе сделать некое предположение. Вообще-то не водилось, чтоб филеры самостоятельно истолковывали встречающиеся явления, их дело – наблюдать. Но сегодня особ статья, заковыристый больно случай. Щелкнув каблуками по старой унтер-офицерской привычке, Рыба почтительно произнес:
– Так что, сдается, вашескородь, не иначе – сходка у них.
– В лесу? – удивился Семякип. – Чего-то пугаешь, братец.
– Никак нет! – очеканил Елохов. – Барышня эта, извольте, замечена в неблаговидных поступках. Общалась на похоронах Шелгунова с лицами, кои подверглись аресту и высылке… Помните, скуластый такой – Мефодиев. В Сивковом брали… И нынче следом за нею в лес подались личности подозрительные…
– Да чем же подозрительны? Сам говоришь – с провизией…
– Упористо шагали, вашескородъ, не гуляючи… А лукошко, извольте, вполне может для отвода глаз. С лукошком-то и бомбист пройдет…
Георгий Константинович нахмурился. Не было еще такого, чтобы политические, как разбойники, собирались в лесу. Обычно сходки таились по тесным каморкам, сколько уж их было накрыто! Но чем черт не шутит! Может, у них новые веяния? Во всяком разе – проверить нелишне. Если бы накрыть этих лесных соловьев-разбойников перед самым уходом в департамент, было бы славно, очень славно…
Чело Семякина посветлело:
– С богом, голубчик, – сказал ласково, – с богом… Я распоряжусь, учтут. И радения твоего не забуду…
Пятого мая с утра сияло солнце, небо чистое, без единого облачка. Умытые дождями дома, мелкие бледно-зеленые листья на деревьях, бездонная голубизна над головою – все настраивало на возвышенный, праздничный лад. Егор Климанов, одетый в добротную тройку, на жилетке цепочка, с аккуратно подстриженной бородкой, весь какой-то старательно ухоженный, озаренный благостным внутренним светом, поджидал Бруснева на причале. Вчера договорились окончательно: плыть на лодке, чтобы всех опередить и еще раз оглядеться на месте – не вышло бы какой осечки.
Михаил пришел в назначенное время. Взглянут на Климанова и зажмурился, шутливо махая руками:
– На тебя смотреть невозможно, блестишь! Не слишком ли вырядился?
– В самый раз, Миша, как на свадьбу! – Егор всплеснул руками. – Да что свадьба? Сегодня такой день – душа поет! Сердце колотится! Праздник ведь, Миша, на нашей улице праздник!
– Погоди радоваться, – озабоченно сказал Бруспсв. – Еще не праздник… Вот проведем маевку, если все благополучно, тогда порадуемся…
– Все будет хорошо! – заверил Климанов. – У меня сердце – вещун.
Бруснев появился на причале в своей конспиративной одежде: форменную студенческую тужурку и фуражку сменил на мешковатый пиджак, коломянковые штаны, неказистый картуз. На ногах вместо обычных блестящих башмаков поношенные сапоги. Рядом с щеголеватым Климановым выглядел бедным родственником, фабричным – из самых темных. Усаживаясь на корме, проговорил:
– Я ведь почему о твоем костюме? Несообразно получается: франтоватый малый, сразу видать – богатейчик, а сидит на веслах, везет захудалого мастерового… По логике вещей я должен тебя ублажать…
– Ништо, Миша! – Климанов оттолкнул лодку. – А может, для собственного удовольствия гребу? А ты у меня – рабочая скотинка, мережи будешь ставить, рыбу выбирать – пачкаться…
Егор снял пиджак, бережно свернув, положил в рундучок на носу лодки, поплевал на ладони:
– Эх, мать честная! С ветерком прокачу!
– Нет уж, пожалуйста, не надо с ветерком, – засмеявшись, попросил Бруснев, – а то укачает – праздник мне испортишь.
До места доплыли быстро – Егор упирался, только весла гремели в уключинах, да шипела за бортами зеленая вода. Лодку вытащили подальше на берег, в кусты, чтобы со стороны залива никто не заметил. Снова обошли поляну кругом, опять покричали друг другу, испытывая, как далеко разносится голос: лишний раз убедились – условия для маевки лучше не надо.
Вскоре пришли сигналисты – три человека под началом Кости Норинского. Четвертому было сказано, чтобы к одиннадцати утра стоял на Нетергофском шоссе, показывал путь от Емельяновки.
Михаил Бруснев долго инструктировал постовых, расставив их на таком расстоянии, чтобы видели друг друга и в случае тревоги чтобы могли по цепочке передать сигнал.
– Дорогу к полянке никому не говорите, – подчеркнул особо. – Все, кого звали, точно знают, куда и как добираться. Если спрашивает дорогу, значит, не наш.
– А как заблукает? – спросил Поринский.
– Пусть идет восвояси, – отрезал Михаил. – Рисковать не можем. Кто не знает пути, чужой. Если появятся такие подозрительные, давайте песню, да погромче! Ну, а если полиция, тогда уж не до песен, кричите кто во что горазд… Лишь бы мы услыхали, чтобы по лесу разбежаться. Главное – толпой не попасться, не допустить окружения. А группками – не страшно, изобразим воскресных гуляк…
Только успели расставить посты, заявились первые маевщики – Федор Афанасьев и семянниковцы под водительством Сергея Ивановича Фунтикова.
– Моего Егора никто не видал? – поздоровавшись, озабоченно спросил Федор.
– Вроде бы нет пока, – откликнулся Климанов. – А почему не вместе?
– Ждал его в условленном месте, не дождался… Как бы не вляпался, шалопай…
– Прибежит, дорогу знает, – успокоил Бруснев.
Семянниковцы сразу же повалились на землю – устали, нашагавшись по полю от Невской заставы. Сам Фунтиков, здоровенный мужик с длинными жилистыми руками, усталости не выказал: стененно приблизился к Федору, стиснул ему ладонь – Афанасьев поморщился:
– Легче, легче… Наковальня, право слово.
Фунтиков шевельнул густыми, сросшимися бровями:
– Извиняй.
…Народ постененно прибывал. Веселый и красивый, примчался Коля Иванов – молоденький литейщик с Путиловского. На пухлых щеках – румянец, литейка не успела высушить. Без прибауток Коля минуты не проживет. Театрально раскланявшись, подтолкнул внеред незнакомого парня:
– Привет честной компании! Много ли вас, не надо ли нас? Прошу любить и жаловать: был костромским водохлебом, а ныне – путиловский токарь Николай Полетаев! От Василия Буянова из Костромы поклоны привез… Василий наказывал – принять его да приобщить к делу. Не глядите, что с виду робкий, парень въедливый, хорошая подмога – буяновской выучки!
– Как же это, из Костромы поклоны, а Василий-то в Тулу сослан? – недоверчиво буркнул Фунтиков. – Не заливает новичок?
Николай Полетаев, поборов робость, обращаясь ко всем собравшимся, громко сказал:
– Был Василий в Туле, теперь у нас в Костроме! Выслали на родину… Наказывал передать, что товарищей своих помнит, хлеба зря не ест. Почему про хлеб сказывал, не знаю, но так и просил нередать: хлеба зря не ем…
Михаил Бруснев нереглянулся с Афанасьевым и понимающе улыбнулся: – Молодец Буянов!
– Стало быть, и в Костроме ребеночек народился? – обрадованно спросил Климанов.
– Выходит – народился…
Василий Буянов, сосланный в Тулу, попервости присылал невеселые письма. Жаловался, что тяжко под гласным полицейским надзором. Город чужой, никого не знает. На заводе люди сторонятся друг друга, спайки никакой.
Но постененно, обживаясь на новом месте, Буянов повеселел. В посланиях появились иносказания, значит, было уже что скрывать – пошла живая работа. И вот однажды Клнмаиов получил такое письмо: в Туле народился ребеночек, нужны руководство к жизни и воспитатели новорожденному…
Побежал с письмом к Афанасьеву: что бы это могло обозначать? Долго ломали головы, пришли к выводу: Буянов на оружейном заводе создал кружок, просит прислать кого-нибудь из интеллигентов для помощи. Впоследствии убедились, что поняли правильно. А сначала даже не поверили – неужто и под гласным полицейским надзором можно руководить кружком, неужто и ссыльному удается нелегальная работа?
При встрече с Михаилом Брусневым поделились сомнениями. Но Бруснев, светлая голова, сомнения тут же развеял:
– Так и должно быть… Полиция, не думая о том, сама помогает революции. Возьмите Германию. Там был принят Исключительный закон против социалистов… Свирепствовали, разбрасывали рабочих куда попало! Надеялись разрушить созданные организации… Дескать, оторванные от привычной среды, нерестанут носиться с крамольными идеями… А что получилось? Разве ссылки осталовили подпольное движение? Наоборот! Высланные продолжали пропаганду, революционными кружками покрылась вся страна… Это, друзья, объективный закон: притеснения свободной мысли всегда обращаются против властей. Так было в Германии, так будет и в России. И письмо Буяпова – тому положительный пример…
Да, Николай Полетаев привез из Костромы отрадную весть: вторично сосланный, Буянов, не убоявшись жандармов, создает подполье на берегах Волги, Видно, на самом деле существует закон: семя, оторванное от родного дерева полицейским ветром, обязательно прорастает и дает плоды. Ай да Василий – порадовал, преподнес подарок маевке!
Со стороны залива послышались голоса: на большой лодке приплыли рабочие Галерной гавани. Кто-то пронзительно вскрикнул, потом грянул взрыв хохота. Оказалось, Варя рыжая, вылезая из лодки, упала в воду и замочила юбку. Гаванцы тут же, на берегу, развели небольшой костер, чтобы Варя могла обсушиться до начала собрания. Владимир Фомин, на квартире которого собирались для занятий, привез весь свой кружок. Кто с корзинками, кто с провизией, увязанной в белые платочки. Сложили снедь поодаль, в кустах, и сразу же – в разговоры. Как-то незаметно, боком-боком, появился на шляпке никому не известный мастеровой, одетый в изрядно поношенный пиджак. Егор Климанов насторожился: кто таков? Присмотрелся: мать честная! Цивинский вырядился.
Бруснев предупреждал, что из интеллигентов пригласил на маевку одного лишь Вацлава, своего помощника по Технологическому институту. Да еще гимназиста позвал – Володю Святловского. И больше никого: маевка должна быть рабочей. Гимназистик прибежал в мундирчике, с него какой спрос? А Вацлав Цивинский – в кружках его звали Осипом Ивановичем, подлинную фамилию мало кто знал – показал себя настоящим конспиратором, выучеником Бруснева. Подобрал одежку к случаю: вышел на полянку, от прочих маевщиков не отличить.
Цивинский хорошо рисовал. Лучше всего удавались ему карикатуры на полицейских, заводчиков, помещиков. Вот и сейчас, узнав его, моментально столпились любопытствующие:
– Картинки покажешь, Осип Иванович?
– Принес чего-нибудь?
Дивянский достал из-за пазухи несколько листков:
– Непременно! К нынешнему дню постарался…
Из толпы опять послышался хохот: карикатуры пользовались большим успехом. На одной из них Цивинский хлестко изобразил царя: в образе жирной свиньи, император хлебал из корыта водку. Рассматривая этот рисунок, особенно смеялись. Только костромич, не привыкший к насмешкам над главой царствующего дома, боязливо заметил:
– Донесут – каторгой обернется… Разве так можно?
– Не бойсь, волгарь! – Иванов хлопнул его по плечу. – Бог не выдаст – свинья, которая нарисована, не съест! Еще и не такое можно, сам увидишь…
А Егоров, балтиец, славившийся огромной силой, показал кулак:
– С доносчиками разговор короткий, припечатаю – дух вон!
Михаил Бруснев спросил, который час. Егор Климанов, намотав цепочку на палец, вытянул из кармана жилетки серебряную луковицу:
– Без четверти двенадцать.
– Пора начинать. Все пришли?
– Прошин давно по бумажке речь твердит. Боится до ужаса! Богданов тоже тут…
Прибежал наконец Егор Афанасьев. Оказывается, заподозрил, что следом увязался шпик. Егор налево, тот за ним. Егор в проулок – не отстает. Пришлось попетлять изрядно. Только проверив хорошенько, что нет хвоста, пошел на встречу с братом, но Федора в условленном месте уже не застал; до леса на взморье добирался самостоятельно.
Ровно в двенадцать, по своему обыкновению не выдаваясь вперед, Бруснев шепнул Вацлаву, чтобы открывал собрание. Цивинский вышел на середину поляны, похлопал в ладоши, привлекая внимание. Кто сидел – встали, кто стоял – сгрудились вокруг холмика. Волнуясь, Цивинский снял картуз, откашлялся и сказал:
– Мы, как вы уже знаете, празднуем сегодня день пролетарской солидарности. Сейчас перед вами будут говорить ваши братья – рабочие. Прошу тишины! – И тихо добавил: – Выходи, Федор Афанасьевич, твое слово…
Михаил Бруснев, поручая Федору произнести речь иа маевке, был уверен: этот справится лучше иного интеллигента. Много читая, размышляя о превратностях жизни простого люда, Федор всегда умел пробудить в собратьях чувство классовой солидарности. Недаром ведь, когда выпустили подписные листы в пользу стачечников «Нового Адмиралтейства», Афанасьев на фабрике Воронина – на ткацкой фабрике, где заработки ниже заводских! – сумел собрать пожертвованных средств не меньше других комитетчиков. Глуховатый голос Афанасьева, когда он в чем-либо убеждал собеседника, становился проникновенным, набирал внутреннюю силу. Накануне он и Богданов показывали Брусневу тезисы выступлений, было видно, что говорить собираются о самом важном. Но как скажут? Сумеют ли заинтересовать людей?
Афанасьев шагнул на возвышение, подумал, как ловко пришелся этот бугорок в середине поляны, будто нарочно насыпан, чтоб ораторов было видно со всех сторон. Утвердившись на холмике, минуту-другую собирался с мыслями, подняв глаза. Тихо шелестели ветви берез, ветерок с залива приятно веял в лицо. На небе – ни облачка, солнце впервые sa весну пригрело по-настоящему. Федор одернул пиджак, огладил волосы и вдруг почувствовал, что в горле пересохло – слова не вымолвить. Знаками показал – дайте промочить. Отхлебнув молока, поставил бутылку возле ног. И все это в абсолютной тишине. Будто вымерла поляна. Закрой глаза, не поверишь, что здесь полно людей.
– Товарищи! – сказал Афанасьев и сделал паузу, как бы прислушиваясь к своему голосу. Ощущение было необычным – надо заботиться не о том, чтобы тебя не услыхали чужие уши, напротив, надо напрягаться, чтоб услышали все. – Сегодняшний день должен неизгладимо остаться у каждого в памяти. Только сегодня, в первый раз, нам пришлось собраться со всех концов Петербурга на это скромное собрание и в первый раз услышать от товарищей рабочих горячее слово, призывающее на борьбу с нашими сильными политическими и экономическими врагами…
Афанасьев перевел дыхание. Среди рабочих на поляне было несколько женщин. Верочка Сибилева пришла принаряженная… Вон и Анюта Болдырева. А эта девушка, узнал ее, с Нарвской заставы, кажется, Маша…
– Да, товарищи, видя такого врага, – показал рукой в сторону города, – и не зная, в чем его сила, видя свою небольшую горсть людей, которые берут на себя эту борьбу, некоторые из нас не могут надеяться на успех нашей победы: они в отчаянии и трусости покидают наши ряды. Нет, товарищи! Мы твердо должны надеяться на нашу победу. Нам стоит только вооружить себя сильным оружием – а это оружие есть знание исторических законов развития человечества, – нам стоит только этим вооруружить себя, тогда мы всюду победим враг?…
Михаил Бруснев довольно улыбнулся: все идет хорошо, сомнения напрасны. А были таковые, были. Ведь опыта – никакого… И как радостно, что нервое слово Афанасьева несомненно удалось. Ах, Федор, Федор… С каким достоинством держится, как уверенно вторгается в область высоких материн! Государственный муж, да и только!
– Никакие притеснения, – продолжал Афанасьев, – и высылки на родину, заточение нас в тюрьмы и даже высылки в Сибирь не отнимут у нас этого оружия. Мы всюду найдем поле победы, всюду будем передавать свое знание: на родине крестьянам, а в тюрьмах будем объяснять арестантам, что они тоже люди и имеют все человеческие права; чтобы они, сознавши эти права, передали свое знание другим и организовали их в группы. В этом залог нашего успеха!
Афанасьев говорил как-то очень просто, без пафоса, как о делах самых будничных, житейских. Его слушали, буквально открыв рты, ловили каждый звук глуховатого голоса, наполняясь уверенностью – так оно и должно быть. Все разумно, справедливо…
По тому, с какой жадностью слушали его, застыв в самых разнообразных позах, Афанасьев понял, что не ошибся, когда размышлял, о чем говорить на маевке Слово доходило до сердец, западало в души.
– Да, товарищи! – выкрикнул он. – Нам часто приходится читать или даже слышать о манифестациях рабочих на Западе, которые громадными и стройными колоннами движутся по городам и наводят страх на своих эксплуататоров; но стоит нам присмотреться к истории развития этой стройной массы – и тогда нам станет ясно, что эта масса произошла от такой же небольшой группы людей, как и мы…
Цивинский нагнулся к Михаилу Брусневу, жарко зашептал на ухо:
– Замечательно! Просто замечательно…
Бруснев отмахнулся нетерпеливо:
– Записывай, записывай, не отвлекайся…
Федор Афанасьевич хлебнул из бутылки еще пару раз, вытер с бороды молочные капли:
– Взглянем хотя бы бегло на историческое развитие социал-демократической партии в Германии, этой самой сильной и стройной организации на Западе. Она тоже произошла от небольшой кучки людей, сгруппировавшихся в одной производительной местности, как наш Петербург. Эти рабочие нервые сознали свои человеческие права и стали передавать свои убеждения другим рабочим, за что стали преследоваться и высылаться правительством по провинциям. Но даже это распоряжение послужило на пользу рабочим. Эти рабочие нашли себе товарищей и, сорганизовавшись все вместе, составили один нераздельный союз…
– Всех не сошлют! – задорно крикнул Коля Иванов. – А сошлют – и там но пропадем! Будем, как Василий Буянов!
– Что же нам, русским рабочим, отчаиваться! – Афанасьев, распаляясь, потряс кулаками. – Или бежать от этих борющихся товарищей, которые идут за такое великое дело, как дело народного освобождения?! Смотря на все исторические факты, которые нас смело заставляют надеяться на победу, мы должны также думать и о нашем русском народе. Он до тех пор будет нести взваленные на него тяжести, пока не сознает за собой человеческих прав и не сознает, что он-то, рабочий, – Федор Афанасьевич развел руками, показывая на присутствующих, – должен иметь больше всех право пользоваться всеми богатствами, производимыми его трудом. Наш рабочий должен также знать, что труд есть двигатель всего человеческого прогресса, что он – создатель всей науки, искусства и изобретений! Лишь только народ все это узнает, его тогда никакая армия не сможет удержать от самоосвобождения, а нести такое сознание в парод есть прямое, неотъемлемое право всех развитых рабочих…
Умолкнув, Афанасьев сошел с бугорка, снял очки и, близоруко сощурившись, вздохнул: больше, мол, сказать нечего. Произошел непредвиденный нерерыв. К Афанасьеву потянулись со всех сторон, кто-то обнял его, Фунтиков восторженно пробасил: «Качать!» Подхватили, несколько раз подбросили в воздух.
– Пустите! – отбивался Афанасьев. – Очки поломаю, пустите!
– Ну, Федька, пронял, стервец! – Сергей Иванович Фунтиков тоже полез обниматься. – До печенок достал! Ну, стервец! – За нарочитой грубостью Фунтиков скрывал взволнованность. Пришлось Цивинскому вмешаться:
– Товарищи-и! – крикнул, приставив ладони ко рту. – Не станем отвлекаться! Нам еще надо послушать представителей от Балтийского завода, от резиновой мануфактуры… Затем обсудить программу занятий в кружках! Дел еще много, товарищи, тихо!
На холмик поднялся Николай Богданов – металлист с Балтийского, известный книгочей, заядлый спорщик, умница. Запальчиво, словно продолжая прорванный сиор, выкрикнул:
– Очень жаль, товарищи, – и тут же, соразмерив силу своего могучего голоса с замкнутым пространством поляны, сбавил тон и повторил потише: – Очень жаль, что нам до лучшего будущего приходится помириться с невозможностью собраться и провести вместе, по примеру рабочих в западных государствах, день Первого мая, а должны мы довольствоваться возможностью собраться в воскресенье. Конечно, каждый из нас знает, что теперь мы не можем провести никакой манифестации, а не только что подобно той, какую провели рабочие на Западе, Я думаю, что каждый из нас теперь невольно сравнивает наши силы с силами западных рабочих…
Богданов выставил палец и назидательно погрозил:
– Но смею надеяться, что ни один из нас от этого сравнения, глядя на нашу малочисленность, не придет в отчаяние, потому что все мы еще имеем настолько сил и энергия, чтобы не упасть духом и не опустить рук лишь оттого, что дело приходится почти еще только начинать…
– Мы еще развернемся – прогудел Сергей Иванович. – В самую точку попал! Крой, Никола!
Богданов поднял клешневатую лапу, требуя тишины:
– Западные рабочие страдают, как и мы, под гнетом капиталистического строя, то есть такого, при котором все продукты труда, произведенные рабочими, фабрикант продает в свою пользу, а рабочим за их труд платит лишь столько, чтобы они не могли умереть с голоду. Не довольствуясь таким возмутительным порядком, который лишает их выгод своего труда, они часто задумывались над положением, в котором они находятся, и пришли к тому заключению, что выбраться из него возможно только путем умственного развития народа, так как от его развития зависит все…
Михаил Бруснев быстро чиркал карандашом в тетрадке, записывая выступление. Если все закончится благополучно, речи рабочих будут переданы Мише Ольминскому. Он хоть еще барахтается в народовольческой тине, но вот-вот выберется на твердую почву марксизма. Можно сказать про него так: ногами в болоте, но уже ухватился за ветви прибрежного дерева, есть полная надежда, что вытянет себя из тряснны… Так вот у Миши имеется гектограф, хранится у народовольца Земса. Даст бог – отпечатают речи нынешних маевщиков. Хотя бы экземпляров по пятидесяти каждую… Пустить эти выступления по кружкам, на заводы, на фабрики – лучшей агитации не придумаешь! Потому и надо записать каждое слово, сохраняя стиль речей неприкосновенным.
– Обращая внимание на положение наших рабочих, – гремел Богданов, – мы увидим, что они тоже сильно страдают от произвольной кулаческой эксплуатации, почти ничем не сдерживаемой, потому что наши рабочие, по старанию правительства и фабрикантов находясь в забитом состоянии и полном невежестве, не могут дать отпора произвольному грабежу, чем и дают повод к большей наглости безжалостным хищникам…
– Забитого согнуть легче! – сказал Баня Егоров. – Молчим много, потому терпим издевательства…
Богданов, соглашаясь, кивнул:
– Такое положение, конечно, никому из рабочих не нравится, но они молчат и терпят, потому что не знают выхода из него, и потому на нас, как на более развитых; рабочих, лежит обязанность выяснить рабочим причины, по которым они находятся в таком скверном положении, и указать выход из него…
Маевщики заволновались, опять послышались возгласы:
– Верно говоришь!
– Самим надо браться!
– К чести нашей, – улыбнулся Богданов, – я могу сказать, что мы действительно сознали свои обязанности и, несмотря на все препятствия и угрозы нашего подлого правительства, мы стараемся по мере своих сил и способностей развивать окружающих нас рабочих… Недавно вместе с искренним чувством признательности к Шелгунову, как «указателю пути к свободе и братству», мы попробовали подачею адреса ему и присутствием с венком на похоронах привлечь внимание общества к рабочему вопросу и, как слышно, уснели в этом. Но, как видно, наша проба и успех ее пришлись не по губам правительству, и оно распорядилось наказать рабочих, осмелившихся думать об улучшении своей жизни, выслав троих…
– По всему городу шпики гонялись! – ворчливо заметил Климанов. – Как на зверей – облавой пошли…
– Правительство, – заканчивая речь, сказал Богданов, – как вам известно, всегда за малейшее проявление неудовольствий к существующим безобразиям высылает и сажает в тюрьмы рабочих и интеллигенцию, которая искренно стремится – за что ей сердечное спасибо – своими силами и знаниями помочь рабочим в борьбе с существующим хищническим строем…
При этих словах Николай Богданов по русскому обычаю глубоко поклонился в сторону, где с тетрадками в руках стояли Бруснев и Цивинский. Потом захлопал ладонями.
Бруснев поморщился: не следовало бы афишировать. Хоть в основном собрались испытанные борцы, но есть сегодня на поляне и малознакомые – осторожность не помешает. Да и выпячивать интеллигенцию не стоило бы… Однако делать нечего – пришлось поклониться в ответ. И тут уж все захлопали – дружно, азартно. Костромич Николай Полетаев недоуменно озирался: никогда такого не видал, чтобы, радуясь, били в ладони. Затем, весьма неуверенно, попробовал сам – понравилось!
Богданов поднял руку, утихомиривая маевщиков, аплодисменты стали стихать. Только Полетаев не мог угомониться, разошелся волгарь, хлопал и хлопал, испытывая необыкновенное чувство полной раскованности. Вот она какая бывает – свобода! Говорят, что хотят, ругают правителей во все тяжкие, смеются! Пусть в лесу, пусть тайком, все равно – свобода!
– Отсушишь руки, парень, – добродушно посмеиваясь, сказал Ваня Егоров. – Будя, будя…
В установившейся наконец тишине Николай Богданов произнес последние слова:
– Но я надеюсь, товарищи, что такие меры правительства не запугают никого из нас, а лишь только возбудят большую ненависть к нему и к существующему строю, который оно оберегает, и большее желание поскорее добиться такого, при котором не было бы ни бедных, ни богатых, а все бы пользовались счастьем и довольством в равной степени. Так будем же, товарищи, развивая и поддерживая друг друга, продолжать начатую борьбу с существующим злом за осуществление Свободы, Истины, Братства!
Богданов сошел с бугорка, оглаживая бороду; вытер платком взмокший лоб – упарился. Легче в заводе на станке управлять, чем говорить при народе. Казалось ему, что-то упустил, где-то повторился, а кое-что вообще сказал не так. Но Михаил Бруснев, зажав тетрадку под мышкой, сцепил ладони и потряс неред лицом: поздравил, значит, с успехом…
А Прошин так и не решился выступить по памяти, испугался, что все нерепутает. И без того хватало волнения: листки в руках дрожали, голос поминутно срывался. Он часто делал паузы, теряя нужную строчку, возвращался назад, повторяясь, и оттого еще пуще волновался. Но все это было пустяками в сравнении с важностью и торжеством момента. Прошина слушали так же внимательно, как и предыдущих ораторов, только реплик не подавали, видя, что он тушуется. И хотя заранее написанное, слово Прошина тоже находило живой отклик в душах. Он говорил о трудностях предстоящей борьбы, о том, что счастье всегда достается дорогой ценой, иногда за него нужно платить человеческой кровью.
– У нас, как вы сами знаете, еще всякие заявления о правах народа сейчас считаются бунтом! Только и есть одни окрики, штыки, пушки, розги, Сибирь, тюрьма, каторга да казацкие нагайки! А там, на Западе, наши братья рабочие уже пользуются всеми политическими правами. Мы холопы, рабы! Мы должны ломать шапку перед последним становым, околоточным, городовым! А там все свободные равноправные граждане как в Англии, Франции, Германии, Бельгии, так и во всех других евронейских государствах…
Потом Володя Прошин рассказал о выборах в германский парламент, о рабочих кассах, о возрастающем числе подписчиков на социал-демократические газеты. Листки из рук Прошина по одному забирал Цивинский: было свое удобство в том, что речь подготовлена заранее и отредактирована на собрании центрального кружка, – записывать не надо…