355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Комраков » Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве » Текст книги (страница 15)
Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:12

Текст книги "Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве"


Автор книги: Геннадий Комраков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

ГЛАВА 14

Тихий городок Шуя; прохожих мало, куры бродят по дорогам, добывая пропитание из навозных куч.

Адрес Федору известен, быстро нашел Первую Нагорную улицу – совсем деревенскую, поросшую густым ковром гусиной травки. Нужный дом узнал без расспросов. Балашов писал – стоит особняком, огорожен зеленым забором. Постучался в калитку, вышел к нему плечистый парень, белобрысый, с зелеными глазами. Щурясь от солнца, взглянул из-под ладони и улыбнулся:

– Здравствуй, Отец!

Федор Афанасьевич не уснел удивиться – увидал Семена. По-утиному переваливаясь, раскинув руки, бежал из глубины двора:

– Ну, слава богу! А я уж и на станцию ходил, нет и нет…

Провели Афанасьева по дворовой тропинке на зады, Семен пинком распахнул маленькую дверь рубленой баньки:

– Заходи, гостем будешь! – Обернулся к зеленоглазому: – Паша, сбегай в казенку… По такому случаю не грех…

В баньке было чисто, полок и лавки выскоблены, полы устланы полевой рябинкой – приятный горьковатый запах.

– Располагайся. – Балашов выдвинул на середину застеленный газетой табурет. – Хозяйка – баба приветливая, мы тут днюем и ночуем, не сердится. Говорим ей – в карты играем… Пашка по соседству живет, удобно. Через забор перемахнет и тута…

– Дружок новый?

– Гусев-то? Хороший друг. Вот я уеду, под твоим началом будет…

– К-куда уедешь? – Афанасьев поперхнулся табачным дымом.

– Эх, Отец, закружило меня! – блаженно улыбнулся Семен. – Зазноба завелась… Лизуха! – Видя, что Федор Афанасьевич помрачнел, Балашов зачастил: – Да ты не сомневайся, девка нашенская! Помогает мне. Листовки Иваново-Вознесенского комитета привозила… Мы с Пашкой разбрасывали…

– Ну а ежели нашенская, отчего непременно уезжать? – грустно спросил Афанасьев. – Привози сюда, любитесь… Свадьбу справим.

– У нее мать в Иванове, бросать не хочет. – Балашов удрученно почесал в затылке. – А по совести говоря, нечего тут делать, Отец. Фабрик-то вроде бы немало, а рабочего класса, считай, нету… Все почти поголовно связаны с землей, не рабочие – полукрестьяне. Ткачеством прирабатывают, а живут тем, что бог с посева дает… Расшевелить таких трудно. Мы с Пашкой листовки разбросали, на другой день на фабрике осторожненько так спрашиваем: кто видал, кто читал? Могила!

Афанасьев помолчал, вздохнул:

– Ладно, твое дело, тебе жить. Начал странствовать, видать, не остановишься… Расскажи-ка, что в Иванове новенького.

– Курочкина помнишь? В тюрьме от чахотки умер. Косякова Ивана выпустили, опять за старое взялся… не сломали тюрьмой. Встречались с ним, «Эрфуртскую программу» дал…

– Молодец, – одобрил Федор Афанасьевич. – До сих пор вину чувствую, что подозрением обижал…

– Не барышня, давно забыл, – Балашов махнул рукой. – О тебе, между прочим, спрашивал, просил поклон в Ригу передать.


– Спасибо.

– Ну, что еще? Организация у них держится, как ты учил… Город делится на районы, в районах – кружки. Без арестов, конечно, не обходится, но больших провалов с той поры не случалось. Приезжие интеллигенты чаще-то попадают…

Хлопнула калитка, Семен, не договорив, выскочил из баньки. Вернулся успокоенный: Гусев идет с покупками.

Так вот и отметили сразу встречу и новое расставание.

– Не горюй, Отец, – просил Балашов. – Устроюсь в Иванове, тебя заберу. Не долго тебе тут…

Работал Афанасьев на фабрике Небурчилова. Старался, как всегда, чтоб не вызывать нареканий, но прежняя хватка ушла: донимали болезни, частенько не выходил на фабрику. Хорошо, что Семен не забывал присылать кое-какую партийную литературу, – было что почитать, над чем подумать, собираясь в баньке с шуйскими ребятами, которых приводил Паша Гусев.

Время наступило сложное. Женевский съезд заграничных социал-демократов кончился расколом. На Международном социалистическом конгрессе в Париже русская делегация уже выступала двумя духовно разъединенными группами. Разобраться во всем этом было не просто, поневоле приходилось «играть в карты» ночами напролет. Куда ведет группа «Освобождение труда»? В чем главное несогласие Плеханова с журналом «Рабочее дело»? Головы пухли от множества вопросов. Ведь журнал продолжает линию «Рабочей мысли», газеты, которая считалась органом Петербургского пролетариата…

Федор Афанасьевич вслух размышлял:

– Одного из «Рабочей мысли» знаю – Тахтарева. Встречались, когда из ссылки в Питер наведывался… Плохого не скажу, студент башковитый. Однако же, братцы, до Ульянова и прочих, которые вокруг него, и Тахтареву и другим далековато. Вы поглядите, чистые экономисты. Погудка старая: дескать, копейка к рублю рабочему дороже, чем всякая там политика. Они как пишут? Желательна та борьба, которая возможна, и возможна та, которая идет в данную минуту… Их послушать – из бани никогда не выбраться.

– Так за рабочих все же, – несмело возразил Ивап Пучков. Черные глаза парня в полутьме казались без зрачков, как пуговицы, пришитые к плюшевому медведю.

– Ну, положим, ткачам потрафляют, требуют установить десятичасовой рабочий день. – Афанасьев оттопырил большой палец, показал себе за плечо. – А какая корысть с этой программы кузнецам? Химикам? На некоторых заводах уже работают по девяти часов… Получается – назад манят! Черт его знает, как рассудить…

Трудно, весьма трудно было разобраться во всем этом, жили в сумерках. Но понемногу, слава создателю, стало проясняться, забрезжил рассвет: в декабре 1900 года за границей вышел первый номер «Искры», а через несколько месяцев в Шуе нежданно объявился дорогой Афанасьеву человек.

Был теплый вечер, дверь в баньку держал открытой – в субботу топили, каменка еще не остыла. Через забор, шлепнувшись о сырую землю, перевалился Пашка Гусев. Глаза вытаращены, взмок от страха:

– Спрашивает какой-то… Усы закручены…

– Кого спрашивает-то?

– Тебя! Прямо так и лепит: Афанасьев, мол, здесь проживает? А я мимо шмыгнул да на свое подворье! Соседи-то глядят…

Федор неслышно подкрался к забору, зыркнул в щелку и обомлел: Бабушкин собственной персоной. На голове шляпа, пальто с бархатным воротничком, тросточка, саквояж… И усы, Гусев со страху не наврал, подкручены… Шесть лет с Иваном не виделись, шесть лет прошло с той поры, когда Федор в последний раз приезжал в Петербург. Как раз тогда и ночевал у Бабушкина; всю ночь толковали… Рассказывал ему о Кренгольме, о брусневской организации, учил конспирировать… Ваня вышагивал по комнате босым, ерошил чуб: «Разобраться, вы и есть наши крестные в революции. Вопрос только, будем ли мы настойчивее и сильнее ваших кружков?» Хорошо запомнилась та длинная ночь и гостеприимство Бабушкина… Пришел черед отплатить добром. Федор распахнул калитку, громко, чтоб услыхали соседи, сказал:

– Входите, сударь! Ежели из торговой фирмы, хозяйка ждет!

Во дворе крепко обнялись, Афанасьев даже прослезился:

– Ну, удружил, Ваня… Ах ты, голубь… Порадовал…

– А как узнал, что я нынче торговый? – смеясь, спросил Бабушкин. – Слух дошел?

– Ничего я не знал, брякнул, что в голову пришло. – Афанасьев вытер слезы, надел очки. – Дай-ка разгляжу хорошенько. Оре-ел!

Паша Гусев понял, что гость для Отца – светлый праздник. Побежал к хозяйке хлопотать об ужине. Вскоре на столе шкворчала глазунья, нашелся и шкалик. Бабушкин очаровал хозяйку – красивый статный молодец, назвался комиссионером из Орехово-Зуева, она, размякнув, выставила к чаю аж три варенья: крыжовенное, вишневое да из ревеня, такое-то не в каждом доме водится.

Бабушкин устал с дороги, Федор уложил его на свою койку. Гусеву строго-настрого приказал глаз не смыкать, сторожить во дворе. Сам отправился в баньку «ко всенощной». У Вани в саквояже оказался бесценный подарок – первый номер «Искры». Слыхать-то слыхал о новой газете, а читать еще не приходилось. Новую свечу разрезал на три кусочка, чтоб посветлее…

Утро встретил – в голове шумело. От бессонья, само собой, но больше от мыслей. Ведь что ни статья в «Искре», то откровение. Зубатова-то, подлеца, разделали! На весь мир ославили, рабочим глаза открыли, что за стервятник… Где это? Ага, вот: «Наряду с провокаторством Зубатов широко пользуется средствами развращения попадающих в его лапы неопытных или слабохарактерных людей». Теперь, надо полагать, многие поостерегутся организации, которую жандарм сколачивает для рабочих.

Но главное, конечно, редакционная статья. Называется «Насущные задачи нашего движения». Душа поет, когда читаешь: «перед нами стоит во всей своей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящих лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее, если все силы пробуждающегося пролетариата соединим со всеми силами русских революционеров в одну партию, к которой потянется все, что есть в России живого и честного». Живое и честное… Это ведь каким надо быть человеком, как надо сильно работать на революцию, чтоб о тебе сказали: подходишь для партии…

Бабушкин проснулся веселым, отдохнувшим. Попили чаю – и снова в баньку. Вчера поговорить не успели толком, а тут уж Афанасьев отыгрался:

– Давай, Ваня, по порядочку… Что ты, как, зачем? Какие в центре новости?

– Насчет меня уже было – торгую помаленьку, – засмеялся Бабушкин, блеснув глазами. – В общем, так… По заданию Ленина налаживаю связь «Искры» с центрально-промышленным районом…

– Постой, постой, – прервал Афанасьев. – Это кто – Ленин?

– Старика помнишь? Ну, показывал тебе в Петербурге… Вот он и есть. Сейчас, Афанасьев, надобно «Искру» изо всех сил поддерживать. Ленин просит – матерьяльчику поболее, матерьяльчику!

– А как же, Ваня, Петербургский «Союз борьбы»? – тихо спросил Федор. – Ведь его тоже Ульянов создавал. А нынче с «Искрой» не помирятся…

– Эх, Федор Афанасьевич, времени у нас маловато, в обед уехать должен! – воскликнул Бабушкин. – Но я вот что… Помнишь, ты мне рассказывал о Брусневских ружках? Хорошее было дело, спорить никто не станет. Ну, а если их примерить к сегодняшнему дню?

– Какой разговор, кустарничали…

– Во-о, правильное слово! И нынешний «Союз борьбы» кустарничает. Отстал от жизни, что было в нем доброго, увязло в прошлом… Ползает в ногах «Рабочего дела», на «Искру» огрызается… А «Искра», сам видишь, кровная наша… Так что, надеюсь, от тебя без статейки не уеду. Давай-ка обмозгуем, чего бы такое из Шуи преподнести…

– Задача. – Федор удрученно пожал плечами. – Здесь не очень, чтоб… Около меня несколько парней держатся, Паша вот Гусев, другие… А в остальном – глухота. О чем же писать?

– Не понял, Афанасьич! – Бабушкин хлопнул себя по коленям. – Сколько у вас кружков да какие они – публиковать не станем, полиция грамотная… О жизни надобно. Что происходит, где, как ведут себя хозяева… Такой нужен матерьялец, что в других газетах не нанечатают. Понятно?

– Такого полно, – уверенно сказал Федор, – да только и вы не пропустите…

– Например? – воскликнул Иван.

– Ну-у, например, сынок фабриканта Павлова триппером заболел… Подходит? – Афанасьев усмехнулся, глядя, как у Ивана вытягивается лицо. – Вот то-то и оно, не пропустят… А Павлов, подлец, на фабрике бардак устроил. Сам, козел старый, девицам прохода не дает и сынков в разврат вовлек…

Бабушкин задумался. Федор Афанасьевич, покуривая, смотрел в окошко. Капало с крыши, около забора на солнцепеке золотистой точкой светился цветок торопливой мать-и-мачехи.

– А давай рискнем! – Иван решительно подсел к столу. – Испыток не убыток. Ну-ка, подробнее…

Решительность Бабушкина нравилась. Федор Афанасьевич придвинулся поближе:

– А фабрика большая, три тыщи у Павлова работает. Хозяин пьет до опупения…

В готовом виде заметка выглядела так: «Из Шуи пишут о возмутительных порядках на ситцепечатной, ткацкой и прядильной фабрике Павлова (до 3000 чел.). На этой фабрике хозяин с сыновьями в полном смысле слова развратники, и один из сыновей доравратничался до сумасшествия и теперь находится в психическом недомогании и получил дурную болезнь. Благодаря всему этому трудно какой-нибудь девушке остаться в полной безопасности от этих наглых, бесстыдных представителей русского капитализма и столпов отечественного правительства. Хозяин имеет особых работниц, которые стараются совращать молодых девушек. Из фабрики Павлов сделал своего рода гарем. Глядя на хозяина и его подлых сыновей, и служащие позволяют себе мерзости… На фабрике есть много станков, покрытых рогожами, потому что хозяин боится нанимать на свою фабрику мужчин из страха перед бунтом, женщины же на этих станках работать не могут по недостатку физической силы».

– Ну что, годится? – весело спросил Бабушкин, когда Федор, отодвинув листок подальше от глаз, прочитал написанное два раза. – Все, что говорил, только маленько другими словами…

– Годится, – сказал Афанасьев, – только в конце добавь: «У всякой работницы и работника сердце ноет от тех порядков, которые творятся на фабрике Павлова».

– Не лишнее будет? – засомневался Бабушкин. – Вроде бы хозяину способствуем порядок навести.

– Рабочим способствуем, – упрямо произнес Афанасьев. – Добавь…

Так эта заметка и была напечатана, слово в слово. Федор Афанасьевич, ликуя, показывал шестой номер «Искры» Паше Гусеву:

– Вот это газета! Печатают, чего другие поостерегутся, на весь мир о наших русских мерзостях! – И моментально погрустнел: – Эх, Ваня, Ваня…

В тот день, когда Бабушкин уезжал из Шуи, на станцию провожать не ходил, чтоб не рисковать безопасностью гостя. Простились у ворот во дворе. Условились о связи, Ваня обещался приехать еще не один раз, просил подготавливать материал для «Искры». Нет, не приехал. Не пришлось больше встретиться, арестовали Ваню…

В Шуе Афанасьев чуть было сам не угодил в тюрьму. Иван Пучков, молодой небурчиловский ткач, сказал, что есть на примете грамотный парень, который интересуется социальными вопросами.

– Откуда знаешь его? – спросил Федор.

– Земляк. Мы из Стафурова, деревня ближняя… Живем вместе.

Захотелось посмотреть, что за человек.

– Приводи к старой мельнице на Тезу. В кустах буду ждать.

Паренек – Никита Куликов – поправился: бойкий, смышленый. Поработать с ним – пригодиться может. Разрешил Пучкову поделиться с Никитой теми нелегальными изданиями, которые ему давал. Уходили друзья обрадованные – душе приятно, такими казались оба хорошими. А на следующий день Куликов, скот этакий, вылакал бутылку водки и стал перед вокзалом орать во все горло, что вскорости капиталистам наступит конец. Аника-воин… На всякий случай забрали пьяного в полицейский участок, натурально, обыск в квартире. Городовые сунулись – позеленели. Нелегальщина лежит открыто.

Брошюры «Всеобщие стачки на юге», «Две речи Алексеева и Варгина», экземпляры «Искры». Куликов, протрезвевши, скис, дал «откровенку», выложил все, вплоть, до встречи у мельницы.

Жандармский капитан строжился:

– Вынужден просить губернское пачальство, чтобы вас административным порядком выслали в другой юрод.

– Это куда же, ваше благородие, – Афанасьев едва не рассмеялся, – из Шуи-то?

– Вы неисправимый государственный преступник! Вы совращаете неокрепшие души, снабжаете молодежь гнусными сочинениями!

– Напраслину возводят, ваше благородие, – прикинулся Федор. – Клевещут на меня.

– Почему же именно на вас? – фыркнул жандарм, вытягивая острую мордочку хорька. – На других не клевещут, а только на вас!

– Обыкновенно, – отвечал, понурившись. – Веры мне никакой… Один раз ошибся, а сколь лет на подозрении. Ну, значит, и льют на меня помои, отводят вам глаза…

Отступился хорек, выпустил под особый надзор «впредь до распоряжений». Как будто Федор станет ждать каких-то там распоряжений! В тот же день, ближе к вечеру, не глядя, что приближается гроза, Афанасьев собрал котомку и подался пешком к Семену Балашову в Иваново-Вознесенск.

ГЛАВА 15

Огромная темная туча, окропив землю благодатным дождем, ворчливо прогромыхав, сползла к полям и перелескам, подальше от человеческого жилья. Последние отблески закатного солнца, прорвавшись сквозь разлохматившийся край тучи, высветили золотой шпиль собора – тонкий нерст, указующий путь к всевышнему. Но тут же, словно спохватившись, туча сомкнула края, и сразу стало сумеречно: шпиль на соборе потух, потерялся, растворился в серенькой пелене. А в той стороне, куда надо было шагать, куда уползла тяжелая туча, над большим ржаным полем, омытым косыми струями, заполыхали зарницы: неистовая игра таинственных затей природы.

Федор Афанасьевич, не боясь замочиться, вошел в рожь, удивленный необычным зрелищем. Слыхать про июльские зарницы довелось, но самому, несмотря на крестьянское детство, встретить не приходилось. Вот бледный светящийся занавес, опушенный розоватой бахромой, вдруг завихрился, вздулся, будто от ветра, загустели краски – плеснуло оранжевым, желтым, синим. На мгновение смешавшись и замерев, сполохи превратились в зыбкую радугу. Но ничего в игре света не было постоянного; уже через секунду радуга заколыхалась, затрепетала, а потом раздвинулась и сызнова превратилась в отдельные всплески разноцветного пламени, яркого и холодного. И тихо было вокруг, так тихо, что, кажется, было слышно – цветущая рожь тянется к зарницам, выпрямляя склонившиеся колосья…

Рассвет застал его верстах в пятнадцати от Шуи. Солнце поднялось над лесом и вскоре стало безжалостно жарить, отбирая у трав густые дурманящие запахи.

Федор Афанасьевич шел с непокрытой головой; испугавшись, что напечет темя, свернул к лесу. Обогнув стайку берез, остановился. На его пути оказалась телега, разбитая, обшарпанная, – видать плохого хозяина. Рядом паслась стреноженная лошадь – костлявый одёр, давно готовый к невеселой встрече с живодером. Учуяв приближение чужака, лошадь подняла мосластую голову, но тут же, обмахнувшись куцым хвостом, принялась за свое, медленно и вдумчиво выбирая траву посочнее.

Под телегой, положив под голову какое-то тряпье, лежал длинный мужик в заношенной ситцевой рубахе, в широких крестьянских портах. Огромные ступни, грязные, побитые о дорогу, выглядывали из-под телеги. Парня донимали оводы, он дергал ногами, постанывал, но голых ступней не прятал.

На задке телеги Федор Афанасьевич заметил прибитую доску, когда-то чисто выскобленную, но теперь заляпанную грязью, исцарапанную вдоль и понерек, к тому же лопнувшую от длительной тряски. Но из-под слоя грязи все еще проглядывали буквы. Афанасьев прочел надпись и уяснил предназначение нелепой колымаги. Надпись гласила, что в деревне Лубенцы в силу великих грехов ее жителей по промыслу господа бога огнем неукротимого пожара погорел дедами и отцами возведенный храм. Далее сообщалось, что сельский мир с дозволения властей посылает богу верующих доброхотов для сбора жертвенных подаяний на построение нового храма. За доской возвышалась икона Тихвинской божьей матери – в пурпурном одеянии, с жемчугами на шее, с широкими браслетами на запястьях. Когда-то образ, видать, был хорош, но сейчас, как и все в этом нищенском предприятии, владычица являла собою жалкое зрелище: краски облупились, из-под пурпурной хламиды белой трухой осыпался левкас. И последнее, что увидел Афанасьев в телеге, – большая жестяная кружка, помятая и поржавевшая, замкнутая на такой же ржавый замок. Прорезь в крышке была широкая, рассчитанная на щедрые подаяния.

Федор Афанасьевич, усмехнувшись, хотел пройти мимо, но мужик, заслышав его шаги, приоткрыл глаза и, упираясь локтями в землю, волнообразно, как гусеница землемер, выполз на свет божий. Лицо его, немытое, искусанное комарами, было темным и бугристым, жидкие волосы слиплись от пота; оказалось – молодой совсем. Переломившись в пояснице, парень сел, перегородив тропинку длинными ногами.

– Помогай тебе бог, фабричный, – сказал хрнпловатым голосом, глядя на Афанасьева снизу вверх лукавыми глазами, неожиданно веселыми на этом темном лице.

– Здорово, коли не шутишь, – откликнулся Федор Афанасьевич. – Почем знаешь, что фабричный?

– Крестьянин сапоги бережет, босым ходит…

– Ишь ты, востроглазый, – одобрительно сказал Афанасьев.

– Водицей не запасся? Страсть пить хочется. Язык опух, не ворочается.

– Я-то запасся, хотя и пешим топаю, – Афанасьев развязал котомку. – А ты на телеге едешь, мог бы прихватить лагушок.

– И-и, православный, – затянул парень, – кто ж мне дал лагушка! Христа ради кормлюсь, какой мне лагушок…

Афанасьев вытащил деревянную затычку, протянул бутылку, продолжая с интересом рассматривать парня. Дрожащей рукой тот ухватил бутылку, запрокинул голову, с утробным звуком сделал два больших глотка.

– Не шибко, не шибко, – предупредил Афанасьев, – мне шагать да шагать еще.

Парень вытер губы подолом рубахи:

– Благодарствуем. Отлегло маленько. Хотя, разобраться, вода, она и есть вода… Счас бы хлебного глотнуть. – Парень подмигнул. – Шкалик бы, а?

– Теперь понятно, почему язык опух. Винища, поди, налакался! – неодобрительно сказал Федор Афанасьевич.

– Было, православный, – парень страдальчески сморщился. – На постоялом дворе вчерась окрутили… У-у, мазурики проклятые!

– Мирские денежки пропил? – догадался Афанасьев.

– Вчистую! – Парень отчаянно помотал головой. – До грошика… Пропал таперича Мирон! Как есть пропал!

– Да-а, – Афанасьев присел на траву, – промашка вышла у вашего общества, пьющего послали… Не нашлось другого?

– А кто поедет? – Мирон скривил губы. – Отцу обещанье дали миром на сенокосе управиться. Он меня и подсунул…

– Не женатый, что ль?

– Женилка не пущает, – ухмыльнулся Мирон. – Присмотрел одну, благословенья не дали… Папаша ейный показал от ворот поворот. Нечего, мол, нищету плодить…

– А где ж такого рысака добыл? – улыбнулся Афанасьев.

– Мирской.

– Ему на живодерню пора.

– Потому и дали, что пора. – Мирон грязно выругался.

Над ржаным полем дрожало марево. Из леса доносился посвист пташек. Едва слышно всхрапывал мерин, отбиваясь от надоедливых слепней.

– Много пропил-то? – Афанасьев откинулся на спину, давая отдых уставшим ногам.

– Восемнадцать рублев насбирал… Шесть целковык бумажками, остальное серебром да медью. Богатство…

– Ну какое там богатство, – Афанасьев фыркнул. – Богатство медяками не скопишь. Богатство у тех, кто тыщами, мильонами ворочает.

– Нам таких денег не видать, для нас и восемнадцать рублей богатство, – крякнул Мирон. – Да и не пропил я вовсе… Рублика три всего в кабаке издержал, взял грех на душу. Остальные – сами ушли…

– Ноги, что ль, у медяков выросли? – засмеялся Федор Афанасьевич.

– Мазурики, будь они прокляты, пособили! Из вашего Иванова лавочник с приказчиком… Пропал Мирон! Лошадь – на живодерню, сам – головой в омут!

Афанасьев поднялся, строго посмотрел на парня, который теперь сидел, обхватив голову клешневатыми ладонями.

– Ты это брось даже думать! – Афанасьев повысил голос. – Головой в омут последний дурак сумеет, а ты погляди, как бы этих мазуриков туда спихнуть, а самому на бережку остаться!

– Ух, я бы их! – Мирон сжал огромные кулаки. – Ух, попались бы в лесу на дорожке! Через коленку поломал бы… На куски порвал бы с божьей помощью.

– Опять же дурак. С божьей помощью только побираться. И то, видал, не помог он тебе милостыню сохранить…

– Ага! – Мирон неожиданно рассмеялся. – Ты скажи, ему на храм собирал, а он допустил такое разоренье… Думаю, нет никакого бога, а? Как полагаешь?

– Э-э, малый, да ты не прост! – Афанасьеву все больше нравился длинный мосластый парень. – Стал быть, не веришь в бога-то? А крест на шее болтается!

– Нет, ты скажи – ему на храм по грошику копили, а он не уберег… Ну, пущай во мне вера слабая, так ежели ты все видишь и знаешь – не допусти сомущенья, отведи дьявольские козни… Выпил я шкалик, скажи мне: хватит, Мирон, я и послушаюсь. А он – молчит… Ну и пущай молчит! Мне таперича все одно, пропал Мирон!

– Да что ты заладил – «пропал», «пропал»! Молодой еще, лапищи вон что клешни у матерого рака – пятаки гнуть… Ну и брось свою колымагу, пойдем со мной – на фабрику поступишь!

– Кому я нужон? – Мироп покосился подозрительно. – Окромя крестьянской работы, знать ничего не знаю…

– Не беда, – заверил Афанасьев, – найдем место! К Бурылину пойдешь… Люди свои, помогут устроиться!

Мирон зыркнул воспаленным глазом:

– А тебе какая корысть помогать-то? Чегой-то такой добренький? Какие это мы свои?

– Я не добренький, – вразумляюще сказал Афанасьев, – злости во мне много… Только злость эта особенная. Вот давеча лавочника упомянул…

– На куски порвал бы! – Мирон скрипнул желтыми лошадиными зубами.

– Это и нравится. Ежели в тебе злость гнездится, ежели против хозяйских прихвостней в сердце обиду держишь, стало быть, свойственники. Свои люди… Да еще ежели попами не до конца одурманенный – совсем хорошо. О жизни думать станешь… Я ведь сам из крестьян, жизнь твою до самой середки знаю. Выпихнул мир побираться… А почему? Да потому, что никому не нужон! Надел родителя кормит плохо, дорожка в батраки… Ну, вернешься, допустим, с деньгами, а дальше что?

– Нас три брата, мне под родительским кровом места нету, – Мирон вздохнул. – Да и где их таперича взять, деньги-то?

– Не в деньгах закавыка! – досадливо воскликнул Афанасьев. – От нищеты деревенской уходить надобно!

– Куда уходить-то? На фабричную нищету?

– А хоть бы и так! В деревне ты по рукам-ногам повязан, мир захочет – в бараний рог скрутит… А мы, фабричные, против своих хозяев научились голос подымать.

– Это чтой-то, бунтовать зовешь? – опасливо буркнул Мирон.

Федор Афанасьевич понял, что разговаривать с парнем на такие темы не стоит, совсем темный. Пожевав хлеба, откусывая прямо от краюхи, Афанасьев увязал котомку:

– Ладно, поживешь – прозреешь. Я ведь хотел, чтоб тебе лучше…

– Слухай! – встрененулся Мирон, – а пошто у Бурылина принимают всякого? Не брешешь?

– Врать не обучен, – сказал Афанасьев. – А такие, как ты, ему выгодны. Поселит в своей спальне, платить будет меньше…

– И в спальне?! – Мирон замер с открытым ртом. – В своем дому?!

– Держи карман, – засмеялся Федор Афанасьевич, закидывая котомку на плечо. – В дому у фабриканта чисто, дальше порога нашего брата не пустят… Бывай здоров.

Когда отошел саженей на десять, Мирон окликнул:

– Эй, фабричный! Ежели решусь к Бурылину, тебя найду ли?

– Захочешь – найдешь.

– Так я подумаю, может, надумаю! Сниму крест, право слово! – Мирон махнул длинной рукой.

– Думай, думай…

Пришлось поторапливаться, чтобы засветло дойти до Кохмы. Но потерянного времени не жалел. Сколько таких-то вот россиян неприкаянно болтаются под небом! Бродят богомольцами, выпрашивая подаяния; скитаются без паспортов, попадаясь в пересыльные тюрьмы, ожидаючи этапа в родные края; ходят толпами в южные степи, надеясь на заработок у богатых колонистов; кормят вшей в ночлежках, валяются возле пристаней, готовые запродаться за копейку; водку хлещут и воруют, дерутся смертным боем; молятся, уповая на искупление грехов, и снова воруют, снова пьют, обманывают друг друга, привыкнув видеть кругом обман. Конечно, на фабрике мужику тоже не сладко, но постоянное ремесло все-таки возвышает. Хоть малой толикой, но заставляет понять, что не только ты сам зависишь от того, кто дает работу, но и он, фабрикант, зависит от тебя, от твоего ремесла… Глядишь, этот парень забросит куда подалее ржавую кружку, отдаст Тихвинскую богородицу каким-нибудь старухам и приткнется к фабричной жизни. Может, станет сознательным человеком, а не живым огородным пугалом. А коли такое случится, считай, день прожит не зря… Ишь ты, сниму, говорит, крест… Медяшку с гайтана сорвать невелик подвиг. Ты в душе его вытрави, всевышнего-то!

Когда фабричный удалился, Мирон принялся запрягать. Сбрую ему дали тоже никудышную, собрал мир с бору по сосенке, что кому не жалко. Все кое-как сшито, узлами повязано. Разобравшись в постромках, Мирон завел мерина в оглобли, похлопывая по костлявому крупу. Закинул дугу, затянул супонь. Мерин нагнул голову, едва не сбросив расхлябанный хомут, потянулся к траве.

– Не нажрался, падаль! – прикрикнул Мирон, ткнув кулачищем в исхудавшую шею, – Продам татарам на мыло, будешь знать…

Слова фабричного о спальне Бурылина крепко запали в память. Мирон слукавил, рассказывая Афанасьеву о том, как очутился за сотню верст от родимых Лубенцов. Не родитель подсунул его миру, а сам выпросился у старосты, добровольно вызвавшись на мирскую повинность. Надоело Мирону батрачить и выслушивать родительские попреки в никчемности, а тут еще с женитьбой хлебнул позора… Посватался за дочку справного мужика, соглашался пойти в примаки, работать на тестя… Не вышло: обсмеяли Мирона, выгнали сватов: «За калечного не пойдет!» А разве он калека? Ну, хромает немножко, так ведь еще лучше – на войну не взяли. Нет, опозорили на все село… А тут как раз собор погорел; ударила молния – молитву сотворить не успели, сверху донизу взялся огнем. Судили мужики, рядили, бородами трясли: новой церкви на свои кровные не осилить. Посылали ходоков к митрополиту, вернулись пустыми. И опять судили-рядили… А Мирон вспомнил: через Лубенцы проезжал на телеге доброхот аж из Курской губернии, собирая по копеечке на погоревший храм. И подкатился к старосте:

– Выправляйте пачпорт, порадею для мира…

Вольготная жизнь понравилась Мирону. Во Владимире некоторые жертвовали из благородных, пихали в кружку ассигнации. Понял Мирон, что жить можно еще лучше, ежоли, не убоясь греха, потратить на свое удовольствие несколько медных пятаков нз прежних подаяний. Так и пошло: сперва тратил пятаки, затем и бумажками зашуршал – затянуло. В иных деревнях уже не бил в колоколец, а только искал кабак. И ночевать норовил в постоялых дворах – сам себе хозяин, никто с докукой в душу не лезет, не донимает пустыми разговорами…

Вчера тоже хорошо обосновался: мерин хрумкает овсом, на полати брошен тулуп, старый, но спать мягко. Совсем уж было задремал, как вдруг нелегкая поднесла двух торговцев из Вознесенского Посада. У них на ночь глядя ось поломалась; бричку оттащили в кузню, сами – на постоялый. Потребовали у хозяина огурцов соленых, выставили четверть хлебного – и пошла гулянка! Да мало того, что сами пили, потянули с полатей Мирона: поднесли стаканчик, второй, а потом принялись играть в орлянку. Поначалу Мирон восемь гривен выиграл. Ставил на орла, удивляясь, что так легко увеличивается его капитал. А вскоре просадил до последней копейки… У вознесенского лавочника Григория Шанина монеты оказались фальшивые, как пожелает, так и положит. Мирон фальшь заметил:

– Антихристы! Подаяния лишили!

А лавочник – мужик жилистый, руки словно рычаги; ударил по лбу – в глазах потемнело. И дружок его, приказчик, набросился. Вихлявый, с прыщеватым лицом, а кулаки весомые… Примчался хозяин постоялого: «Чего шумите?» Приказчик пальцем на Мирона, как в пустое место:

– Этот. Буянит, прощелыга. Деньги пропил, с нас требует.

Хозяин гаркнул, разверзши мокрую пасть, окутанную дремучей бородищей. Подоспели работники, подхватили Мирона под бока, вышвырнули за ворота. И телегу выкатили, и мерина, ужарив хворостиной, выгнали со двора. Григорий Шанин, спрятавшись от дождя под воротным навесом, хохотал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю