Текст книги "Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве"
Автор книги: Геннадий Комраков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
– А что же вам мешает? – Афанасьева начинала бесить беспардонная демагогия. – В январе, например, кто помешал договориться миром?
– Все мешают, – Гарелин удрученно вздохнул. – Полиция считает любую стачку беспорядком… Кстати, вы читали проект закона о стачках?
Федор Афанасьевич пожал плечами: распинаться перед фабрикантом, что читал, чего не читал, не намерен.
– Читали, читали, не отпирайтесь! – Гарелин снова поправился к столику, налил из другого графинчика, выпил, запрокинув голову. – Проект был издан в Женеве вашей Заграничной лигой… Удивительно, как такие документы попадают за границу… Впрочем, не наша забота. О чем это я? Да! Вспомнил! Так вот, в документе, весьма, скажу, разумном, прямо написано: признание стачки преступлением вызывает чрезмерно усердное вмешательство полиции и приносит больше вреда, чем пользы… Да вот, погодите! – Александр Иванович закурил сигару, латунными щипцами достав из камина уголек. Потом подошел к шкафу, заполненному роскошными золотообрезными томами, выдвинул полку, обнажив тайничок. – Видите, всякой всячины накоплено. Кожеловский узнает, в каталажку посадит. – Гоготнул, мысленно представив такую нелепость: он, Александр Гарелин, в плену у полицмейстера, живущего его подачками. – Целую библиотечку подобрал, сплошная нелегальщина…
«А может, Кожеловский и снабжает тебя литературной, – подумалось Афанасьеву, – новенькие брошюры, и рабочих руках не побывали, чистенькие, хрусткие. Экое богатство…»
Гарелин будто поймал его мысль:
– Не подумайте, книжки не здешнего происхождения. Добыты без ущерба вам…
Открыл брошюру на странице с закладкой, процитировал:
– «По взглядам полицейских органов, находящим себе поддержку в неопределенности и сбивчивости действующего закона, всякая забастовка рассматривается не как естественное экономическое явление, но непременно как нарушение общественного порядка и спокойствия. Между тем, если бы существовало более спокойное отношение к фактам прекращения работы на фабриках и заводах и забастовки не отождествлялись бы с нарушением общественного порядка, то было бы гораздо легче выяснить истинные причины таковых, отделять законные и справедливые поводы от незаконных и неосновательных и принимать соответствующие меры к миролюбивому соглашению сторон…»
Потряс брошюрой:
– Видите, есть в правительстве умные люди, думают о будущем России!
– Будущее России не в этом, – Афанасьев неуступчиво поджал губы. – Ошибаетесь…
– Нет, нет, погодите! – загорячился Гарелин. – Не валите в кучу царя и промышленника! Ведь это явная близорукость! Царизм мешает всем – вот где истина! Пример Франции дает основание утверждать… Если бы правительство почитало главной заботой не охранительство самодержавия, а развитие промышленных сил России, мы давно догнали бы развитые страны…
– А знаете, отмена наказаний за экономические стачки выгодна только вам, капиталистам, – сказал Афанасьев.
– Отчего же? Возьмите труд объяснить…
– Отменить наказание за стачку – значит показать рабочему, что ему незачем бороться за политические свободы. Недаром наши российские либералы за границей обрадовались. Господин Струве прямо писал, что рабочим надо быть сдержаннее, чтобы не спугнуть правительство…
– А как считаете вы? – Гарелин наклонился, выставляя к собеседнику ухо.
Федор Афанасьевич прикрыл глаза, наморщил лоб и произнес уверенно, будто видел перед собой написанное:
– За счет того долга, который лежит на правительстве перед народом, хотят отдать копейку из ста рублей. Пользуйтесь получением копейки, чтобы громче и громче требовать всей суммы долга, чтобы готовить наши силы для решительного удара…
Александр Иванович нервно дрыгнул ногой:
– Вы… действительно считаете, что решительный удар необходим? Это ваше личное убеждение?
– Это убеждение нашей партии, – Афанасьев весомо положил ладонь на подлокотник кресла. – Партии рабочего класса.
Гарелин поморщился:
– А знаете, что говорил о классах Жорж Клемансо? Что разговоры о классовом антагонизме по меньшей мере анахронизм. Что классовая борьба – выдумка абсолютизма, с целью разделения народа, чтобы удобнее им владеть. Не правда ли, любопытная мысль? Разделяй и властвуй, истина тоже старая… И вы, социалисты, приспособили эту истину к своим нуждам, пользуетесь ею, разделяя своих братьев на какие-то выдуманные классы…
– Ну да, мы разделяем, а вы хотели бы свалить в кучу правого и неправого, богатого и бедного. Свалить и перемешать – в мутной воде легче рыбка ловится. Не выйдет, господин Гарелин… Марксисты считают, что никакого единения быть не может, пока люди разделены на богатых и бедных…
– Погодите! – опять воскликнул Гарелин. – Неужто вам невдомек, что экономическое равенство – бессмыслица! Всегда существовали лентяи и трудолюбивые, пьяницы и трезвенники… Тот, кто работает много и хорошо, всегда будет богаче лодыря и неумехи. Вы плохо знаете природу человека! Не учитываете разнообразие характеров, привычек, наклонностей! Возьмите Клемансо… Он против классовой борьбы, против коллективизма, против государственного вмешательства в жизнь людей. Что взамен? Свободное и естественное развитие! Исцеление общества должно стать следствием самосознания личности! Любовь к ближнему, вот что исправит человека и общество!..
– За девятнадцать веков христианства почему-то не исправила, – вставил Афанасьев.
Фабрикант извлек из тайничка еще одну, теперь очень ветхую, кпижицу, сказал раздраженно:
– Ваша беда – не хотите слушать, что говорят другие. Ограничиваете себя приверженностью узкой идее, а это к добру не приводит. – Пролистнул книжицу, похвастал: – Большая редкость… В Лондоне раскопал. Издана в 1702 году. Называется «Кратчайший способ расправы с диссидентами».
– С кем? – не понял Афанасьев.
– С противниками господствующей мысли. Древний Рим таким образом называл несогласных…
– Вспомнил, – сказал Афанасьев. – В «Русском вестнике» попадалось. Кажется, в записках Энгельгардта…
– Вы читали их? – удивился Гарелин. – Зачем?
– От безделья, – уклончиво ответил Федор Афанасьевич. – Бывали у меня дни вынужденного безделья, читал подряд…
– Понятно. И много выпало на вашу долю этого… безделья?
– Достаточно.
– Простите, невольно затронул. – Гарелин смутился. – Не будем отвлекаться… Я вот что хотел… Автор этой книжки Даниэль Дефо. Надеюсь, слыхали?
Афанасьев покачал головой.
– Ну как же, – недоуменно воскликнул фабрикант, – приключения Робинзона! Любимое детское чтение! Неужто не читали?
– В детстве я свиней пас… У меня не было детского чтения.
– Право, не подумал, – бормотнул Гарелин и тут же, словно отбрасывая досадную помеху, продолжил, воодушевляясь. – Знаете, за сочинение сие Даниэль Дефо угодил в тюрьму. Его трижды ставили к позорному столбу! Представляете, в каких муках рождались английские свободы? Но ведь факт – научились слушать друг друга. Не занимаются самоедством! А мы…
Федор Афанасьевич бесцеремонно прервал:
– Английские свободы – далеко. И Клемансо тоже…
– Вот-вот, вы тоже нетерпеливы к инакомыслию, – вздохнул Гарелин. – Видно, правду говорят – не сразу Москва строилась. Рановато нам свободу-то… Не сумеем распорядиться. Перережем друг друга, не научившись уважать чужое мнение.
Афанасьев поднялся из кресла, давая понять, что бессмысленный разговор изрядно надоел. Одернув пиджачишко, тихо сказал:
– Один ловкий господин убеждал меня, что все нынешиие беды России от декабристов. Они, мол, жандармов придумали… Прикажете и это мнение уважать?
– Если в нем доля истины – да! – запальчиво ответил Гарелин.
– А нас не прельщает доля, нам нужна полная истина! – Федор Афанасьевич тоже повысил голос. – А полная истина состоит в том, что декабристы хотели свалить царя! Но тому господину суть истины невыгодна, отщипнул кусочек и козырял в свою пользу…
– Дозвольте, если человек порядочный…
– Да не в личной порядочности дело! – Афанасьев рассердился не на шутку. – Мы просидели с вами битый час, вроде бы мирно толковали… Гимназий я не кончал, но что вы мне говорите – понимаю. И даже знаю, откуда взяли рассуждения Клемансо. «Русскую мысль», извиняйте, иногда почитываем… А разойдемся – и мир между вами кончится! Вы станете думать, как бы половчее продать ситцы да купить в Германии новые машины, чтобы поболее сделать ситца, и так до бесконечности! А я пойду в Рылиху, начну думать, как бы не подохнуть с голоду. В этом разница между нами… И никакой общей истины для нас нет и быть не может. На том и прощайте!
Александр Иванович ощутил во рту неприятный медный привкус, поморщился: надо бы доктора позвать, может, хворь какая надвигается. Угли в камине подернулись пеплом, мерцали слабые синие огоньки. Гарелин как-то вдруг, в одно мгновение, осознал нелепость своей затеи – встретиться с рабочим-большевиком для откровенного разговора. Откровенного не получилось. Да и вообще, кажется, не получилось. Говорил больше он, Гарелин, а этот тихий бородач открыться не захотел. Ну и бог с ним. Все равно любопытно. Представитель фабричных низов свободно рассуждает на отвлеченные темы, начитан! Признаться, не поверил бы, если бы не убедился сам. Любопытно, любопытно… Но все же какой-то ограниченный он, деревянный, что ли. Нет широты мышления, самостоятельности в убеждениях нет. Ослеплен чужими теориями… Попробовагь разве быка за рога?
– Ну что ж, Федор Афанасьевич, – Гарелин развел руками, – не обессудьте, ежели что не так… Говорят, некоторые промышленники помогают вам? На Москве, слышно, Савва Морозов благоприобретенные средства вкладывает в революцию. Верно?
– К Москве касательства не имеем, – глухо оборвал Афанасьев.
– Свирский намекал, плоховато у вас с финансами, а? Мог бы и я пособить, коли найдем общий язык.
Афанасьев молчал. Александр Иванович из-под кустистых бровей смотрел на него. Не дождавшись ответа, хмуро сказал:
– К сожалению, видимо, вы стоите на крайних позициях заблуждения. Так что, простите, всерьез поддерживать несподручно… Ежели не побрезгаете, рубликов двадцать пять дам. А?
Федор Афанасьевич усмехнулся:
– И тридцати не надо…
Возвращался Афанасьев пешком, в придорожных кустах щелкал ранний соловей, шагать было легко и приятно. А у Гарелина долго еще не исчезал медный привкус ко рту. И в душе росла безотчетная тревога. Если уж фабричная серятина начала рассуждать о высоких материях, добра не жди. «Надо, – думал, – надо переводить капиталы за границу…»
Между прочим, Гарелин так и поступил. Но когда началась первая мировая война, банк кайзеровской Германии лишил русского фабриканта всех его миллионов. Александр Иванович с горя повесился.
ГЛАВА 17
Партийный архив Федор Афанасьевич хранил в глиняной корчаге, зарытой в лесу по дороге на Кохму.
Вчера они с Семеном Балашовым отправили за границу двухнедельный отчет о работе организации. Устав, поднятый Вторым съездом, обязывал сообщать, сколько человек принято в партию, какими материальными средствами располагает комитет… Отчет надо зашифровать, потом вписать симпатическими чернилами между строчек внешне безобидного житейского письма – морока долгая. Но времени на составление бумаги не жалко, это живая ниточка, связывающая местные организации с Центральным Комитетом.
Добыв из земли корчагу, Афанасьев упаковал копии отчета в пергамент; поверх крышки обвязал промасленной тряпкой, чтобы не проникла влага, и снова упрятал свой клад под корни вывороченной ветропадом сосны. Забросал землей, прелыми листьями, хворостом. Отошел немного, посмотрел, остался доволен – ни в жизнь не догадаешься, что здесь тайник.
В кармане лежал нечитаный номер «Вечерней почты» – либеральной газетенки, издаваемой в Москве. Афанасьев следил за «Вечерней почтой», находя много полезного для пропаганды. На всю жизнь запомнился наказ Леонида Красина использовать легальную печать… Вышел Федор Афанасьевич на опушку леса, туда, где стояла скамейка для путников, закурил, развернул газету.
«В Донской области на хлебах появился жучок кузька и угрожает серьезными бедствиями населению». Чепуха. Никакой жучок не принесет столько бедствий населению, сколько принесло правительство… Заявление бывшего морского министра Франции: «Нет в мире броненосцев, которые так легко опускались бы на дно моря, как это случается с броненосцами постройки русских казенных заводов». Это уже близко к делу, об этом можно потолковать с ребятами… А вот и совсем хорошо, очень ценное сообщение: «Вследствие все возрастающей дороговизны и увеличивающихся государственных налогов служащие в казенных учреждениях С.-Петербурга отказались от ежемесячных добровольных взносов на нужды войны». Прпекло чиновников, насмелились…
И вдруг Афанасьева обдало жаром, даже в голову ударило, – взволновался. Мелконькими буковками среда газетного мусора было напечатано: «15 апреля последовала, по соглашению министров внутренних дел и финансов, отмена циркуляра, безусловно воспрещающего всякие сходки рабочих и предписывающего удалять забастовщиков в места их родины или приписки. А также отмена циркуляра чинам фабричной инспекции, предлагавшего инспекторам принимать всевозможные меры к побуждению забастовавших рабочих вновь становиться на работы.»
Господи, совершилось!
Федор Афанасьевич вскочил, машинально сделал несколько шагов, наткнулся на березу; ошалело улыбнулся и опять вернулся на скамейку. Перечитывал заметку вдоль и поперек, все одно получалось – экономические стачки разрешены. Еще с фабричной школы на Кренгольме, с уроков закона божия помнилась Афанасьеву притча о том, как царю Валтасару неведомо чья рука огненными буквами начертала таинственные слова, из которых одни, по толкованию мудреца, означало: исчислил бог царствие твоe и положил конец ему. И сейчас серенький газетный шрифт в сознании Федора вырастал до размеров пророческих библейских письмен на стене дворца вавилонского правителя; огнем полыхало – конец ему, конец бесславному царству!
Дома Федор Афанасьевич объявил: гуляем!
– С чего бы? – недоверчиво хмыкнул Балашов.
– Есть причина, Семен, огромная причина! – Афанасьев обнял Елизавету Балашову, попытался кружить ее, но от непосилья охнул, схватился за сердце.
– Словно дите малое, – недовольно сказал Семен, подавая воду. – Гулеван нашелся…
Переждав острую боль, Федор Афанасьевич упрямо потребовал:
– Ставь самовар! Сходи, Лиза… Чаю наилучшего, сардинок купи, сыру. Баранок прихвати. Гулять так гулять!
Когда Елизавета вернулась из лавки, Семен, обычно сдержанный, кинулся к ней, поцеловал:
– Лизуха, забастовки позволены!
Весело возбужденные, собирали на стол. Афанасьев долго собирался с мыслями, но никаких особенных слов не придумал, улыбнулся:
– Ладно, чего там… Кончился валтасаров пир капитала, наступает наш черед. Мы теперь покажем, как надо бастовать, всеобщую сообразим…
В тот же вечер, оповестив, кого успели, сошлись на конспиративной квартире в Боголюбской слободе. Объявив важную новость, Афанасьев сказал:
– Нынче, товарищи, самое важное – заняться разъяснением. Не надейтесь, что рабочие без нашей помощи подавят в себе страх и сразу выйдут с фабрик. Сколько лет мордовали… Теперь надобно долбить в одну точку: что было, то прошло, никто не посмеет тронуть…
– А может, наврали в газетке-то? – негромко спросил Дунаев. – Начнем забастовку, а нас сызнова, как в январе, излупцуют.
– Вот видите?! – Федор Афанасьевич ткнул пальцем в его сторону. – Вот вам пример… Чего говорить о прочих, ежели наш Евлампий, в тюрьме побывавший, ссылку отбывший, и тот побаивается? Это как раз и показывает, что ждет нас нелегкая работа. – Афанасьев достал из внутреннего кармана пиджака еще несколько газет. – Нет, товарищи, сообщение верное. Об этом же написали «Биржевые ведомости» и «Северный край». Стало быть, сейчас, перед Нижегородской ярмаркой, самое времечко подымать народ на всеобщую. Хозяева на ярмарку товар готовят, упорствовать особо не станут, быстренько обломаем… Разъясняйте людям, разъясняйте! А покамест составим требования, обсудим, утвердим на партийной конференции. И вот еще что… Надобно связаться с Московским комитетом, попросить агитаторов. Пускай пришлют несколько человек…
– Я могу, – искательно произнес Андрей Бубнов опять появившийся в городе. – Поручите мне!
Афанасьев обвел присутствующих медленным взглядом, не обнаружив возражения, кивнул:
– Хорошо, поручаем… – Поманил к столу Уткина: Выходи на свет, поведай, что успел.
Иван придвинулся с табуретом, пощипал усики:
– Так что боевую дружину, можно сказать, укрепили. Ребята собрались бравые, Васька Морозов, зубковский слесарь, ну и другие…
– Морозова знаю, – одобрил Семен Балашов, – кулачник был знаменитый.
– Да уж, этот не потерпит, чтоб аркан на шею набросили, – подковырнул Дунаев.
Уткин вспыхнул:
– А револьвер какой был, ты знаешь? Знаешь! Из него воробья не свалишь, не то что Кожеловского!
– Будя, будя, – Афанасьев притушил разгоравшиеся страсти. – Скажем спасибо, что за тот выстрел тюрьмой не пострадал…
– А в самом деле, как это его не посадили? – недоуменно спросил Бубнов. – Я думал – навсегда прощай, а приезжаю – вот он, Ваня, целехонек.
– Кто стрелял, они точно не знали, – остывая, рассказывал Уткин. – Кличку с фамилией перепутали… Какая-то сволочь шепнула – Станко палил, ну и прицепились, вы, дескать, Станков? А у меня паспорт при себе. Ошиблись, говорю, от рождения Уткин. Куда деваться, через три дня отпустили…
– Ладно, ребятки, это – прошлое, – прервал Федор Афанасьевич. – Давай, Ваня, получше учи своих дружинников. Понапрасну палить не будем, но уж коли придется, чтоб не обмишурились… Все, товарищи, расходимся помаленьку. Следующий раз встречаемся на конференции, число сообщим…
Девятого мая чуть свет организаторы городских районов и делегаты фабричных ячеек собирались на партийную конференцию в лесу за деревней Поповское. Сторонясь чужаков, тянулись к назначенному месту проселками, потаенными тропами. Некоторые шли прямо с ночной смены: в промасленных робах, с неотмытой краской на лицах, усталые.
Федор Афанасьевич почти не сомкнул глаз, намереваясь явиться раньше всех, чтобы самолично встретить и расставить дружину Ивана Уткина для охраны. И ведь не проспал, разбудил Балашова еще потемну, торопил, приговаривая: «В лесу умоешься, из родничка…» Однако же, получилось, замешкались в пути. Не рассчитал силенок, выдохся на третьей версте. И теперь, ковыляя за быстроногим Странником, стеснялся своей немочи: «Иди, Семен, не дожидайся. Я доплетусь». Балашов фыркал в усы: «Еще чего выдумай. Так и брошу одного… Поспеем, без нас не начнут». Афанасьев от этих слов страдал еще больше. Семен думал, что успокаивает старого товарища, а Федор Афапасьевич еще больше страдал, понимая, что опаздывает, а без них действительно конференция не начнется.
Но, как часто бывает, несчастье помогло. То есть, может быть, и не случилось бы провала, может, встретившиеся мужики и не донесли бы о подозрительном скоплении людей в лесной глухомани, но вполне могли и донести, такое бывало.
Они встретились на сухом болотце, куда сходились две дорожки, а дальше петляла одна – как раз в том направлении, где собирались подпольщики. Остановились, настороженно посматривая на незнакомых путников. У одного из мужиков, кривоногого, в холщовой рубахе распояской, в руке топор; он подбросил его, ловчее перехватив. Семен свернул с тропки, сделал несколько шагов по мягкому моховому ковру:
– Кто такие?
– Черновские, – угрюмо ответил кривоногий.
– Куда прете? – голос Балашова звучал грозно.
– А тебе чего?
– Коли спрашивают, говори!
– За хворостом мы, за хворостом! – зачастил другой мужик, с веревкой на плече. – Из Черновки!
– Дальше проходу нет! – Балашов махнул рукой, словно отрезая путь в глубину леса. – Хворосту и тут наберете!
– Ишь ты, прыткий, – кривоногий снова перехватил топор. – Вы что же, из начальства будете?
Семен беспомощно оглянулся на Афанасьева: упрямые попались. Федор Афанасьевич укоризненно качнул головой, выдвинулся внеред:
– Нас в понятые взяли, – сказал внушающе. – Здесь преступников ловят, царевых супостатов… Ступайте домой, покамест не вляпались.
Мужик с веревкой испуганно нерекрестился:
– Господи помилуй… Попадешься – не расхлебаешь. Бог с ним, с хворостом, айда, Михаила, обратно!
Кривоногий с досадой плюнул на тропинку, но перечить не стал: повернулись и скрылись за молодым ельником. Семен Балашов восхищенно крякнул:
– Хитер же ты, Афанасьич! Ох, хитер. Моментом сообразил – понятые…
Афанасьев улыбнулся в бороду:
– На испуг нынче мало кого возьмешь. Умственно надо…
Настроение Федора Афанасьевича улучшилось: не везде молодые-то верх берут, годятся еще и старые кони.
На лужайке собралось человек пятьдесят, когда, наконец, объявился секретарь партийной организации. Увидев между деревьями Ивана Уткина, делегата от фабрики Полушина и начальника боевой дружины, первым делом к нему:
– Как думаешь, полиция не помешает? Не пронюхали?
Иван пожал плечами:
– Думаю, обойдется. Конспирация соблюдена.
– Конспирация, конспирация, – проворчал Афанасьев, – а неизвестно, кто в лесу шныряет. По всем тропкам поставь людей, пускай говорят: облава в округе… Федор Самойлов пришел?
– Давно здесь. И Анна Смелова, и Дунаев… А вас. Отец, Бубнов искал.
– Где он?
– Во-он в тех кустиках хоронится. Какой-то приезжий с ним…
– Пойдем поглядим.
Андрей вышел навстречу из зарослей, за ним – коренастый парень, стриженный бобриком:
– Познакомься, Отец. Это Трифоныч, послан из Москвы.
– А чегой-то вы, молодые люди, от народа прячетесь? – Федор Афанасьевич ощутил крепкое рукопожатие, вглядываясь в румяное лицо Трифоныча. – Неужто оробел, товарищ?
– Оробеть не оробел, а лучше, если вы представите, – сказал приезжий и улыбнулся – открыто, славно так улыбнулся.
– Ну, хорошо. На постой определим к Станко, – взглянул на Уткина. – Головой отвечаешь… Пойдемте, товарищи, пора начинать.
Открывая собрание, Афанасьев сказал:
– За нами десятки тысяч рабочих. Надобно подымать народ на решительную борьбу. Давайте послушаем делегатов, узнаем, чего хотят добиться от хозяев… Первым пускай выскажется Дунаев, потому как на фабрике Бакулина люди готовы к стачке поболее других…
Худощавый, рябоватый, живой Евлампий тоже говорил мало, но веско:
– Наши ткачи уже предъявили Бакулину свои требования. Вы их знаете – восьмичасовой рабочий день и прочее… Хозяин, мать моя, святая богородица, – вставил любимое присловье, – и не думает их выполнять! Коли через пять дней не раскачается, с фабрики выходим. Просим нас поддержать…
Решение о всеобщей стачке было принято дружно. Договорились: начинать двенадцатого мая по гудку бакулинской котельной, а в оставшиеся дни усилить подготовку. Утвердили общие требования, двадцать шесть пунктов. Андрей Бубнов зачитал призыв «Ко всем рабочим и работницам г. Иваново-Вознесенска»:
– «Не хватает сил больше терпеть! Оглянитесь на нашу жизнь: до чего довели нас наши хозяева! Нигде не видно просвета в нашей собачьей жизни! Довольно! Час пробил! Не на кого нам надеяться, кроме как на самих себя. Пора приняться добывать себе лучшую жизнь! Бросайте работу, присоединяйтесь к нашим забастовавшим товарищам. Выставляйте 26 требований, изданных нашей группой. Присоединяйте к ним, кроме того, свои местные частные требования! Собирайтесь для обсуждения ваших нужд в городе и за городом!»
Под конец Федор Афанасьевич представил посланца Москвы, добавив, что партийные организаторы на время стачки приедут также из других городов, и предложил Трифонычу сказать слово.
– Мне пока еще трудно, только приехал… Если по совести, не ожидал увидеть такое… Видно, что подготовились вы хорошо. Особенно отрадно, что требования ваши не только экономические, но и политические. Требуя созыва Учредительного собрания, показываете свою политическую зрелость… – Михаил Фрунзе – именно он приехал под кличкой Трифоныч – понравился всем. Не заносился, не выставлял себя этаким всезнайкой, но и не робел. Был спокоен и деловит. – Но главное, товарищи, внереди… Успех вашей стачки во многом будет зависим от правильного руководительства, от вас… Со своей стороны обещаю: останусь с вами до победного…
Из леса Афанасьев, Фрунзе и Балашов выходили под охраной дружинников. Впереди, не снимая ладони с ребристой рукояти револьвера, торопился Ваня Уткин, замыкал шествие Васька Морозов, коренастый хлопец с короткой бычьей шеей. По дороге Фрунзе немного рассказал о себе: родился в Пишпеке, пыльном туркестанском городишке у подножья снеговых гор; учился в Политехническом; в пору студенческих демонстраций был ранен, арестован, выслан из северной столицы; нелегально жил в Москве…
– Что ж, хорошая выучка, – одобрил Федор Афанасьевич, – теперь поваришься в рабочем котле. Понравились наши фабричные?
– Да, конечно, – поснешно заверил Фрунзе. – Вы знаете, как-то удивительно – интеллигентов никого. В этом что-то необыкновенное…
– Сами обходимся, – гордо высказался Балашов. – Город у нас такой – пролетарский.
Простились на опушке; Уткин повел гостя устраиваться с ночлегом, Афанасьев с Балашовым остались в кустах, чтоб очистилась дорога.
– Газетку Дунаеву не забыл? – встрененулся Отец.
– Две отдал, – успокоил Балашов. – «Вечернюю почту» и «Северный край»…
Евлампий Дунаев со своей ячейкой не подкачали, в назначенный час фабрика Бакулина остановилась. Взревел и тут же захлебнулся гудок; потом, вырываясь клубами пара в майскую синеву, загудел снова – сигнал всеобщей стачки. Фабричный двор заполнили ситцепечатники, прядильщики, ткачи. Глухо топали сотни ног, подымая ржавую пыль. Раздавались выкрики:
– На волю-у!
– Довольно с нас, поработали!
У ворот случился затор. Задние напирали, а перед выходом возник Кожеловский: знать, кто-то предупредил. С красным от гнева лицом, топорща усы, полицмейстер, прибывший с небольшим отрядом казаков, был полон решимости не допустить беспорядка. Он что-то такое кричал, размахивая руками, но в мощном гуле толпы его голоса не было слышно.
– Пропуска-ай! – шумят задние.
Кожеловский выхватил у казака нагайку, вскочил на ноги, накренив пролетку. На мгновение установилась тишина.
– Я покажу вам площадь! – полицмейстер секанул воздух. – Плетей захотелось, так получите!
– У мамы было три сына, двое умных, а третий Иван! – звонко крикнул Дунаев, пробираясь в толне. – Газеты надо читать! Не имеешь права запугивать! – Евлампий поднял над головой «Вечернюю почту». – Царские министры разрешили нам экономические стачки, об этом пропечатано! Разве ты, дядя Иван, выше царя, чтоб отменять его указы?
Кожеловский грузно опустился на кожаную подушку сиденья, почувствовав сильное сердцебиение и звон в ушах. Вот оно, начинается… Вот к чему приводит правительственный либерализм. Нагайка против печатного слова не оружие. Помахал, негодяй, газеткой, и нечем крыть – отступай.
– Кругом… a-арш! – сдовленно скомандовал астраханцам.
Кучер натянул вожжи, пролетка дернулась; качнулись казачьи пики – под насмешливое улюлюканье, крики и свист полицмейстер увел свое войско.
– Смелее, товарищи! – обрадованно заорал Дунаев. – Сами убедились, не тронул! Все на городскую площа-адь!
И покатилось, поехало. К полудню стачка распространилась почти на все заводы и фабрики. Только в корпусах Товарищества Иваново-Вознесенской мануфактуры еще гремели станки. Управляющий, змей подколодный, выставил фабричную полицию с револьверами, чтобы забастовщики не проникли с улицы, ворота – на замок.
Марийка Наговицына, невысокая, плотненькая, точно боровичок, носилась по цехам; перекрывая шум трансмиссий, надрывалась:
– Девоньки-подружки! Бабоньки! Выходите-е! Бакулинские уже бастуют! Бурылинские остановились!
Федор Самойлов, член большевистского комитета, метался по этажам, тряс мужиков за плечи:
– Кончай работу! Неужто не поддержим наших товарищей? Кончай! Выходи на улицу!
Страшно. Весь век горбили спины, страшно распрямиться. Потерять кусок хлеба – страшно. Будет ли улучшение жизни, агитаторам верить ли? Бывало уже, бастовали. А что толку? Плетью обуха не перешибешь, у хозяев мошна тугая – вытерпят убытки. А как терпеть голод, коли заработка лишат?
Самойлов спустился в кочегарку:
– Братцы, туши котлы!
Чумазые как черти кочегары довольны, этих долго уговаривать не надо, рады выбраться из преисподней. Перекрыли ревущие форсунки – тишина. В паровой спохватплся машинист, крутанул маховичок пускового вентиля: машина остановилась, станки замерли. Теперь уже во всем Иваново-Вознесенске.
Площадь Воздвиженского собора, выходящая к городской управе, не могла вместить забастовщиков, люди толпились и на прилегающих улицах. В открытые окна управы доносился неровный гул голосов – неистощимый, как шум морского прибоя.
– Павел Никанорович, как думаешь, сколько их? – спросил Кожеловский, опасливо выглядывая из-за тяжелой шторы.
– Думаю, тысяч сорок, – буркнул городской голова фабрикант Дербенев. – И этот придурок Свирский тут же…
Иван Иванович бросился к столу, раздраженно стукая пером в дно чернильницы, составил телеграмму губернатору: «Сорокатысячная толпа подступила к городской управе. Ведет она себя спокойно. Рабочие обещают охранять порядок, но среди них ведется и агитация крайних, разбросаны прокламации, остановили работу в железнодорожных мастерских. Крайне желателен приезд высшего начальства».
Губернатор Леонтьев состоит егермейстером высочайшего двора, действительный тайный советник, пускай сам разбирается с этой забастовкой. Коли нельзя разгонять силой, с него, полицмейстера, службу не спрашивайте. Ведь это черт знает что, старший фабричный инспектор, будто ровня какому-то там прохиндею Дунаеву, затесался в толпу, слушает бредни смутьянов… Нет уж, господин Леонтьев, приезжайте-ка сюда; для того и ввернул в телеграмме насчет спокойствия, чтоб не напугать…
Евлампия подняли на руках, Морозов подставил могучее плечо, твердое, будто дерево. Дунаев тощий, держать нетрудно, однако в тесноте неловко – Василий пошатывался. Евлампий сдернул с головы потрепанный картуз, шум постененно затих.
– Товарищи! – Разнеслось над площадью. – Я обнажил голову в знак уважения к вашим мозолям… Мы собрались заявить о наших нуждах! А купцы напрасно позакрывали лавки! Они опасаются, что мы начнем грабить… Но мы не громилы, а честные рабочие! Мы предлагаем фабрикантам мирно разрешить спор. Наши фабриканты, они ведь отцы наши, благодетели… – Дунаев сделал небольшую паузу и закончил под общий хохот: – кровопийцы, сукины дети!
В этот момент из-за угла выскочил астраханец; не сумев сдержать разгоряченного коня, наехал на митингующих. Дунаев крикнул:
– Пошел отсюда, ты мешаешь нам, казак!
Астраханец послушно повернул лошадь; в толпе радостно зашелестело: «Вот так их надо… Давеча Кожеловского отбрил… Геройский мужик Евлаха…»







