355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Комраков » Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве » Текст книги (страница 20)
Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:12

Текст книги "Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве"


Автор книги: Геннадий Комраков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Полицмейстер, которому надоел размазня-губернатор, не мог сдержать радости по поводу решительности Сазонова.

– Ну-с, теперь будем действовать силой! – воскликнул он, потирая руки. – Честь имею, господа!

– Как бы не натворил беды, – встревоженно сказал Свирский, когда остались вдвоем.

Вице-губернатор ответил сухо и двусмысленно:

– Рассчитываю на его опытность…

Покинув городскую управу, Виктор Францевич в задумчивости остановился на площади. Город притих, забастовка развеяла фабричные дымы – небо первозданно чистое. Жителей не видно, будто все поголовно на Талке. У ворот предприятий – пикеты, чтоб в корпуса не проникли штрейкбрехеры. Винные лавки, пивные и трактиры по требованию депутатов закрыты. Что ж, и эта мера весьма разумна… Во-первых, рабочие не тратятся на выпивку, сохраняют деньги на продолжение забастовки, а во-вторых, трезвые не позволяют себе бесчинств и насилия… Где-то за углом дробно застучали копытами казачьи кони. Промаршировал взвод солдат с винтовками у плеча. Возвращаться к себе не хотелось, и Свирский направился к старому приятелю, члену городской управы Сергею Ефремовичу Бубнову.

Попал к утреннему чаю. Семейство восседало за круглым столом, уютно пошумливал серебряный самовар. Вишневое варенье без косточек, редиска, яйца всмятку, желтое масло с каплями холодной воды, свежие булки.

– Что же оно такое дальше будет? – обиженно спрашивал Сергей Ефремович. – Ярмарка на посу, товар не приготовлен… Управляющий Гарелина ходил к депутатам, унижался, просил человек сорок всего на один день. Плакался – товар замочен, пропадет. Представляете, отказали! Сторожам позволили работать, кочегарам, чтоб котлы не взорвались, а более никому. Александр Иваныч, дескать, из Москвы приезжать не хочет, разговаривать с нами не желает, а мы, кричат, товар ему спасай!

– Бог с ним, с товаром, – поморщился Свирский, – Предвижу еще большие беспорядки. Нынче ночью сделают облаву на агитаторов, а завтра начнут разгонять на Талке…

Андрей Бубнов, приехавший на студенческие каникулы и уже деятельно помогавший Афанасьеву выпускать листовки, рассеянно слушал, просматривая «Русское слово». Газетенка в гневе дошла до неслыханной дерзости, открыто обвиняя власти в потачках рабочим: «Губернатор должен бы, кажется, знать, что всякие сходбища и собрания, противные общественной тишине и спокойствию, безусловно запрещены… На деле же оказывается, что тысячная толпа признается и губернатором, и старшим фабричным инспектором… Вот до чего мы дожили! Доколе же, господи! Неужели же эти господа не будут привлечены к ответственности за превышение и противозаконное бездействие власти…»

– Взгляните-ка, Виктор Францевич, – Андрей протянул газету, – вас касается. Требуют судить.

– Пустое, – Свирский покрутил головой. Шеи у фабричного инспектора вообще не было, голова упиралась в туловище, подбородок и щеки наплывали на жесткий ворот мундира. – Промышленники жалуются на меня, обвиняя в симпатии к рабочим, а забастовщики подозревают в сговоре с фабрикантами. Теперь и пресса визжит… Но все это пустяки.

– А что же, по-вашему, не пустяки?

– А то не пустяки, молодой человек, что по горячности своей вы испортили стачку, свернув ее на бесплодный путь политиканства. Ставлю сто против одного, что забастовка обречена…

– Позвольте, кто это «вы»? – Андрей недоуменно поднял брови, посмотрев при этом в настороженные глаза папаши.

– Я не лично вас имел в виду, – буркнул Свирский я захрустел редиской.

– Денек опять ведренный, – сказал старший Бубнов, разряжая паузу. – Многие забастовщики по деревням разошлись – сенокос…

– Погодка отменная, – подтвердил Андрей, – Пойду погуляю. До свидания, Виктор Францевич.

По дороге в Боголюбскую слободу Андрей размышлял: случайно инспектор ввернул относительно политиканства или же во время одного из своих визитов на Талку увидел его в роли оратора? Когда это было? Да, на прошлой неделе… Афанасьев попросил выступить, и он без грима, не переодевшись, произнес речь о политической свободе. И вот пожалуйста: Свирскому об этом, кажется, известно. Впрочем, доносить не станет… Примирять – мастак, но до предательства вряд ли опустится. Опять же любопытно: про облаву проболтался или умышленно сказал? Как бы там ни было, надобно скорее предупредить Отца…

Алексей Калашников, хозяин конспиративной квартиры на 3-й Варгинской, когда сказал ему о грядущей свободе, всполошился:

– Правда, что ль?

– В том-то и дело – правда! Почти из первых рук узнал.

– Ах ты господи! – Калашников бросился к двери, постоял на пороге и обессиленно опустился на приступок у печи. – Ты вот что, парень, ступай по лесной дороге на Кохму. Ежели не встренутся, он с Балашовым там, далее скамейки не ходи… Посиди часок и вертайся. А я буду тут. Может, другой тропкой пойдут, дождусь…

Федор Афанасьевич последнее время опять занедужил, жизнь в палатке доняла – ломило кости, забивал кашель.

Вчера сказал Балашову, что хочет показать, где хранится партийный архив.

– Мало ли что стрясется…

– Ерунда, Отец, ничего с тобой не случится сто лет, – бодрясь, ответил Семен, но с Фрунзе они тревожно переглянулись: резон в том был, чтобы пойти к тайнику, плох Афанасьевич.

Вскрыв корчагу, проверили сохранность документов; не отсырели, в полном порядке. Вышли на дорогу, Отец едва волочил ноги, устроились на скамейке отдохнуть.

– Я тут всегда остановку делаю, – объяснил Афанасьев. – Славно здесь…

Раздались негромкие голоса за поворотом, Семен Балашов сунул руку в карман пиджака, где у него лежал револьвер. Афанасьев, скосившись, усмехнулся. Из-за густого ельника показался старик с мочалистой бороденкой; тыкал в пыльную колею палкой, у плеча придерживал тощую котомку. Рядом с ним шагал парнишка лет двенадцати, босой, ноги в цыпках.

– Куда путь держишь, дедусь? – полюбопытствовал Балашов.

Старик поклонился:

– В Иваново, милок. Говорят, «Компания» новый набор делает.

– А не боишься, что забастовщики ноги обломают?

– Авось не узнают про нас.

– Узнают. Мы вот и есть забастовщики. Таких, как ты, штрейкбрехеров, поджидаем да от ворот поворот даем. Забастовка, дед, понимать надо.

– Как не понимать, – понурился старик. – Да, чай, пора кончать… Весь май промаялись, без куска хлеба остались. Подаяниями продовольствуюсь… Картохами вот заручился, а хлебушка нетути, – потряс котомкой. – Внука накормить нечем. Да и то сказать, надоело сложа руки…

– Верно, папаша, надоело. А только забастовку нарушать не годится. Надобно свою линию держать.

– Дак я из Кохмы, зачем мне вашу-то линию держать? – прошамкал старик.

– А чего же от Ясюнинских в «Компанию» подался? – вступил в разговор Афанасьев.

– То-то и оно, у нас тожеть забастовка. Послабления добиваемся. Прибавки просим тридцать копеек на каждый рубль. Да хозяйские тюфяки истребовать решились… Наш-то аспид требования прочитал, за портки схватился – умру, мол, а не получите. Новых наберу, а вам не прибавлю. Вот как…

– Пойдем, Семен, к обеду в Кохму успеем, – Афанасьев незаметно подмигнул. – Примут Ясюнинскне?

– Принять-то примут, дак зачем же, – обеспокоившись, забормотал дед и подтолкнул внука вперед, словно бы заслоняя дорогу. – К нам нельзя сказано – бастуем…

– Ну как же, ты в «Компанию» наймешься, а мы – к твоим хозяевам. Поровну выйдет, без обиды.

– А наше требованье? Тюфяки, прибавка? Ежели чужаки нахлынут, подавно не даст…

– Вот, отец мой, теперь верно мыслишь, – тихонько засмеялся Федор Афанасьевич. – Начнем с места на место шастать, ничего не добьемся. Возвращайся в Кохму, скажи своим: ивановские твердо стоят и вам того желают. И никого не пускайте на фабрику, тогда хозяев одолеете.

– Айда, дедка! – парнишка потянул старика за котомку. – Говорил ведь, не надобно ходить… Совестно от людей.

– Видишь, внук у тебя сознательный, – Афанасьев поощрил мальчонку. – Слушай его…

Старик попросил табачку на закрутку; виновато вздохнув, признался: бес попутал, и они пошли обратно. А тут как раз и Бубнов подоспел; взмокший, запыхавшийся, выпалил недобрую новость. Семен Балашов нервым делом:

– Отца на ночь укроешь?

– Да что обо мне, торопись людей упредить, – забеспокоился Афанасьев. – Верняком аресты будут.

– Укроешь? – требовательно повторил Семен.

– Спрячу, – пообещал Андрей.

– Тогда идите помаленьку, а я побежал…

– Странник! – вдогонку слабо крикнул Федор Афанасьевич. – Ежели кого заметут, пускай говорят, что освидетельствовались у витовского фельдшера!..

Дружинники Ивана Уткина, пошныряв в толне, оповестили членов комитета о том, что Странник требует срочного совещания. Сгрудились у лесной сторожки, в стороне от общей массы; Балашов рассказал о предстоящей облаве.

– Значит, распускаем людей? – уныло спросил Дунаев.

– Ни в коем случае! – отрезал Фрунзе. – Сегодня, само собой, скроемся, палатку свернем. Но завтра сойдемся как ни в чем не бывало. Уткин расставит патрули, чуть чего – пускай свистят. Начнут окружать – успеем разбежаться… А в народе панику сеять не стоит. Депутаты должны работать даже на нелегальном положении…

Ночевали комитетчики в разных местах, каждый непременно не там, где прежде. Тем и сохранились, причинив служебное огорчение вице-губернатору и еще одному человеку, который весьма был заинтересован в том, чтобы облава удалась. Человек этот – Ксенофонт Степанович Елохов, старший филер летучего отряда Московского охранного отделения. Он жил в Иваново-Вознесенске почти с первых дней стачки, был тихим, но зорким свидетелем многих невероятных событий. Слонялся по городу, целые дни проводил на Талке, присматриваясь к публике, к выступающим на митингах ораторам.

Елохова не интересовали фабричные депутаты, хотя в регулярных донесениях освещал и таковых – по бедности. Но главную имел цель – вскрыть социал-демократический комитет, выявить тех, кто, оставаясь невидимым, приводил в движение машину стачки. Когда случались аресты, Ксенофонт Степанович процеживал сквозь сито профессионально отточенной памяти всех задержанных и установил: попадается мелкая рыбешка. А крупняк или обходит полицейские сети, или прорывается сквозь них, оставаясь на свободе.

Ротмистр Шлегель некоторое время посмеивался: мол, никакого комитета не существует, всех социал-демократов повывели. Но позавчера Елохов крепко обескуражил жандарма, доставив показания пастуха из деревни Ряха, который хоть и малограмотно, но написал, что однажды, когда от стада отбилась пестрая корова и ушла в лес, он, Сергей Андреев, оставивши со скотом подпаска, подался искать заблудшую скотину и в глубине бора, где бьет родник, наткнулся на большую парусиновую палатку. С того дня по природному своему любопытству стол кружить вокруг да около, таясь в чащобе. И вот что укидел. В палатке обитают люди, по его мнению «политиканы», числом до двадцати. Имеют при себе самовар и печку, а также печатную машину. Когда на Талке заканчивается говорильня, народ уходит в город, а «политиканы» возвращаются в палатку, где к ним выходит старик, которого они величают Антихристом. Он садится меж них в середину и что-то объясняет, а потом все вместе поют песни против правительства и государя…

Дыма без огня не бывает. Елохов настаивал на немедленной облаве. Однако Юлиану Людвиговичу, видимо, не понравилось, что приезжий филер, хотя бы и старший, пытается вмешиваться в его дела. Замешкался господин ротмистр. А когда получил указание Сазонова и сам пошел в облаву с ротой солдат, никакой палатки в бору, естественно, не отыскалось. Нашли, правда, затоптанное место, окурки, какие-то тряпки и кучу нарубленного хвороста, но самих «политиканов» след простыл. А ведь были, наверняка были тут комитетчики. Клялся пастух, божился, что не врет… Тайная агентура Шлегеля доносила раньше, что секретарем здешнего комитета состоит неоднократно задерживавшийся Афанасьев Федор Афанасьевич. Если это действительно так, стало быть, никакого Антихриста в помине не существовало, а был там, в глуши Витовского бора, он самый – Афанасьев. Между прочим, он же Осецкий, он же Иванов и прочая, и прочая. Закоренелый государственный преступник, которому и тюрьмы в науку не пошли, который и в Петербурге, и в Москве, и в Риге, и в других городах империи занимался одним и тем же: подтачивал зловредной пропагандой устои монархии, мутил людей, разрушая их веру в бога, царя и отечество. Близко был, в палатке-то, а вот опять улизнул, нырнул куда-то, точно прогонистая щука в глубокий омут, – кругов на воде не осталось…

На следующее утро, третьего июня, разгоняя толпу, Кожеловский учинил на Талке форменное побоище. Казаки и драгуны топтали людей – слышались истошные женские вопли. Со станции пришла рота солдат. «Дунаева ловите! – орал полицмейстер. – Дунаева мне!» Рабочие отбивались камнями, раздавались выстрелы. «В японцев стрелять не умеете, а нашу кровь льете», – Пашка Никулин охнул и упал лицом в землю, отбросив костыль.

Около двадцати пяти человек было арестовано, среди них – председатель депутатского Совета Авенир Ноздрин; из большевиков – Николай Грачев, Михайло Лакин, Фрол Егоров…

В полицейском участке депутаты заявили протест, подчеркнув, что ни в чем не виноваты.

– Не виноваты, а зачем убегали? – измывался Кожеловский.

– Нагайками стегали, больно ведь, – пояснил Ноздрин.

– Ага! А здесь, думаете, пряников дадут? И здесь всыплют достаточно, – полицмейстер саркастически усмехнулся.

Николай Грачев первым вспомнил совет Афанасьева; пожав плечами, сказал спокойно:

– Воля ваша. Но просим иметь в виду – на нас ни одной царапины нету, фельдшер глядел.

– Какой еще фельдшер? – озадаченно нахмурился Кожеловский.

– А тот, который освидетельствовал нас…

– А-а, ракальи! – взревел Иван Иванович. – Так вы освидетельствовались заранее! Значит, готовились к арестованию! Стало быть, знали, что скопляться запрещено!

– Ничего подобного, – отрезал Грачев, – мы знаем царский указ, разрешающий сходки! А вы нарушили его… А освидетельствовались все депутаты по решению Совета…

Кожеловский топал в гневе сапогами, кричал, брызгая слюной, стучал кулаками по столу. Однако все это было декорацией, уловка помогла – арестованных не избивали.

После разгрома на Талке город оказался во власти разбушевавшейся стихии. У Гандуриных вдрызг разнесли фабричную контору, запалили ткацкий корпус, который удалось потушить лишь с помощью солдат. На улицах крушили телеграфные столбы, рвали провода. Сожгли гарелинскую дачу, вытоптали грядки, порушили теплицу. Полыхало имение Дербенева. Дачу городского судьи изрубили топорами; мужики из ближайшей деревни, опасаясь распространения пожара, упросили не баловать с огнем…

А вечером восторженный детский голосок возвестил начало погрома винной и продовольственной торговли:

– Ма-амка, кошелку давай, тятька лавку гра-абит!

– Ой, лихо мне! – взвизгнула женщина, выбегая из калитки с младенцем на руках.

Подвыпившие мужики, подзадоривая друг друга, коверкали дверь бакалейного магазина. Женщина заголосила:

– Уходите, окаянные! Вы что затеяли?!

– Тише, Анна, поделим добро…

– Ироды! – заголосила пуще прежнего. – Пошли прочь! Не подумали, где завтра хлеба возьмем? Сломаем, хозяин куска в кредит не даст… Степанида, Матрена, идите сюды, уймите своих!

Набежали со всех сторон рассвиреневшие женки, вцепились в волосы, оттащили мужиков.

– Эх вы, герои, – подначивал Алеха Сковородин, – испугались бабья… Пойдемте в Ямы, там лавки побогаче, есть где разгуляться…

За разгром винных монополек и купеческих магазинов в арестантскую запихали более двухсот человек. Полицмейстер, чувствуя себя на высоте, рапортовал: сделано все, что можно. А вот жандармский ротмистр Шлегель служебного удовлетворения не испытал.

– Плохо старались, – укорял Юлиан Людвигович своих тайных помощников. – Ни одного депутата в грабежах не замешано… Не сумели скомпрометировать депутатский Совет в глазах населения.

– Как же им быть замешанными, ваше благородие, ежели у них, напротив, указанье имелось – охранять лавки, – понурившись, объяснял Лебедев. – Потому и беспорядки прекратились быстро…

С погромами по настоянию большевиков боролась рабочая милиция, образованная Советом. Полезную мысль опять подал Петруха Волков. Не подчинившись запрету собираться, обсуждали текущей момент на нелегальной сходке. И Волков сказал:

– Лабаз Василисы Тюриной берегу от разоренья. Старуха душевная, я с ней договорился – дает людям в кредит и сахар, и муку, и крупы…

– Славно придумал, – похвалил Афанасьев. – Давайте-ка возьмем под защиту купчишек, которые не живоглоты и помогают нам. Не много таких-то, а все же есть…

Рабочая милиция – не фараоны из полицейского участка: заранее знали, от кого можно ожидать беспутства. Одних, подкараулив, турнули от винной казенки, другим накостыляли по шеям, застав с ломиком возле бакалейного магазина. И сразу пошел слух: депутаты порядок наводят. И уже через два дня грабежи поутихли.

Седьмого июня в Иваново-Вознесенск вернулся губернатор.

Газеты на весь белый свет раструбили о последних событиях на Талке, конечно же преувеличив степень карательных мер; правительство нервничало. В этих условиях Сазонов стал слишком одиозной фигурой, пришлось отозвать его, чтобы утихомирить общественное мнение. Натурально, и Кожеловского… Первое, что сделал Леонтьев по возвращении, устранил от обязанностей ретивого усмирителя.

– За что же, ваше превосходительство? – У Кожеловского выступили слезы. – Меня чуть не убили, ваше превосходительство! – Иван Иванович извлек из портфеля увесистую булыжину. – Мимо уха просвистело, находился на волосок…

– Я бессилен что-либо сделать для вас, – неприязненно прервал Леонтьев. Полицмейстер покачивал булыжник на ладони, точно взвешивая: думал разжалобить вещественным свидетельством своей верной службы. Но добился обратного эффекта. Камень напомнил Леонтьеву о неприятностях, свалившихся на него, начальника губернии, по милости Сазонова и Кожеловского. Запросы министерства внутренних дел, злые выступления газет, протесты депутатов – все это расхлебывать ему, нездоровому и утомленному человеку. Иван Михайлович потыкал истонченным старческим мизинцем в шершавую поверхность гранита: —А сей предмет можете подарить Бурылину, он собиратель редкостей.

Покончив с бывшим астраханским урядником, Леонтьев продиктовал докладную записку в Петербург:

«Если разгонять сходки, то, наверное, возобновятся поджоги, грабежи, город и его окрестности будут в опасности и рабочее движение примет характер открытого мятежа, будет масса невиновных жертв и невознаградимых материальных убытков. Вследствие сего я решил пока допускать сходки на Талке, как меньшее из двух зол…»

Губернатор старался сгладить промахи Сазонова. Совет потребовал освободить депутатов, арестованных Кожеловским, – распорядился выпустить. Думал, хоть это успокоит народ. Однако выстрелы третьего июня прочертили грань, за которой оставалось мало надежд на благополучный исход стачки. На митингах теперь звучали призывы к вооруженному восстанию. Евлампий Дунаев, переодетый и с фальшивой бородой, размахивая плеткой, горланил:

 
Нагайка, ты нагайка,
Тобою лишь одной
Романовская шайка
Сильна в стране родной…
 

Обстановка накалилась до предела: люди запасались кистенями, револьверами, металлическими тростями, ружьями…

Но вдруг колесо повернулось в обратную сторону. Гарелин и его компания по «Славянскому базару», видимо, поняли, что их упорство зашло слишком далеко и не сулит в будущем ничего, кроме еще больших беспорядков. Тринадцатого июня промышленники согласились на прибавку десяти процентов жалованья. Через день объявили новую уступку: зимние, более дешевые, расценки уравнялись с летними, что давало еще пять процентов прибавки.

Талка ликовала: наша берет, продолжаем стачку! Терпение вознаградилось: управляющие фабрик Грязнова и Щапова вывесили извещение о десятичасовом рабочем дне, отмене обысков и более существенной прибавке заработка. Кроме того, обещали никого не увольнять за участие в забастовке и возместить убытки, понесенные рабочими.

Из «Славянского базара» посыпались телеграммы, настаивающие на запрещении несогласованных действий. Но давление на «мягкотелых» фабрикантов оказалось тщетным. Щапов и московские банкиры, содержатели грязновской мануфактуры, злобным воплям не вняли, от обещанного не отказались. Гарелин попытался зайти с другой стороны: пользуясь связями, ударил челом высшим сферам, умоляя воздействовать на забастовщиков через Леонтьева. Губернатор – человек служивый. Петербург начальственно рявкнул, и он был вынужден назначить срок окончания стачки. Новый полицмейстер самолично ходил по улицам рабочих пригородов, зазывая народ на фабрики. Увы, как и предвидел губернатор, безуспешно… А «славяно-базарская» группа, видя такое, заявила категорически, что, если немедленно не возобновятся работы, они, фабриканты, будут считать себя свободными от ранее данных уступок. А тут еще граверы, раклисты и некоторые другие наиболее высокооплачиваемые, собравшись на ярмарочной площади, призвали удовлетвориться объявленными прибавками. А стачечная касса совершенно истощилась, и притока средств больше не предвиделось. И тогда городской комитет большевиков вынес решение: с первого июля стачку прекратить.

– Силенки иссякли, голодуха доняла, – печально сказал Федор Афанасьевич, – Не имеем права возбуждать людей, ежели материально поддержать не можем… – Помолчал и уже веселее добавил: – Но, думаю, носы вешать не стоит. Уже то хорошо, единства у господ промышленников не получилось. Солидарность ихнюю мы поломали… А теперь, считаю, надобно выходить на работу. Но главное наше требование попытаемся соблюсти – стоять за станками не более восьми часов.

– Это как же, если хозяева согласия не дали? – удивился Дунаев. – Самоволом, что ли?

– Вот именно, явочным порядком, – объяснил Фрунзе.

Всеобщую стачку остановили, но и после этого борьба не затихла: на некоторых фабриках то и дело бросали работу. Собрания на Талке прекратились, но депутаты не сложили своих полномочий: люди по-прежнему шли к ним за советом и помощью; видели в них заступников и каждый раз, когда возникали столкновения с администрацией, доверяли депутатам выступать от имени веек рабочих. Фабриканты предпринимали попытки отделаться от депутатов, но встречали ожесточенный отпор, вплоть до новых забастовок. И, что особенно радовало Афанасьева, чаще всего эти новые стачки проходили под политическими лозунгами. Федор Афанасьевич давно знал: человека, однажды глотнувшего свободы, трудно загнать обратно в скотское стойло…

Приближалась осень, судя по приметам, неласковая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю