Текст книги "Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве"
Автор книги: Геннадий Комраков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
На кладбище произошел казус: испугавшись невесть чего, из церкви сбежал священник. Искали – не нашли. Тощий звонарь трясущимися губами лепетал: «Отец благочинный отбымши… куда – не сказывали…»
Панихиду отслужить не удалось, отпели Шелгунова под открытым небом. Впрочем, и это пошло на пользу. Когда над Волковым кладбищем загремел тысячеголосый хор, со всех сторон хлынули люди, до сего часа не ведавшие о происходящем. Лезли через ограду, взбирались на деревья, чтобы получше видеть.
Над могилой первым выступил друг покойного писатель Вологдин-Засодимский. Пока он произносил прочувственную речь, в толпу пустили фуражку. Застенчивый студентик, чрезмерно волнуясь и гордясь возложенной на него миссией, пунцовея, вполголоса объяснил: «Сбор пойдет Красному Кресту для политических узников…»
Афанасьев, встретившись глазами с каким-то дубокатым типом в длинном пальто с чужого плеча, догадался: унтер, жандармский чин. Шепнул Мефодиеву: «Пора сматываться, Гаврюша, примелькались мы».
– Погоди, послушаем, – беснечно отмахнулся Мефодиев, – не конец еще…
– Зови ребят и уходи, – требовательно повторил Федор, – а то конец будет плохой. Погляди на эту рожу, запоминает… Мы свое дело сделали, пора и честь знать… Я своих увожу…
На следующий день Афанасьев услыхал от фабричных: многие участники демонстрации арестованы, особенно пострадали студенты. Когда народ, разбиваясь на мелкие группы, потянулся с кладбища в разные стороны, филеры некоторых выследили, запомнили адреса. Ночью по городу сновали пролетки, по жандармскому обыкновению – с поднятыми верхами: задержанных свозили на Гороховую в Охранное отделение, на Шпалерную в Дом предварительного заключения.
Обеспокоившись, после работы Федор послал брата к Мефодиеву узнать, не зацепило ли кого из организации.
– На окна сперва погляди, – учил конспирации, – ежели виден горшок с геранью, смело подымайся по черной лестнице. А коли цветка нету, тут же домой…
Егор вернулся – лицо белее мела, губы трясутся:
– Во дворе жандармы!
– А цветок? – всполошился Федор. – На окне или нет?
– Не знаю, не заметил…
Афанасьев быстро оделся, наказал брату:
– Кто будет спрашивать меня, отвечай – ушел незнамо куда…
Уже темнело, когда добрался до Галерной гавани к Володе Фомину на запасную явку. Опять же Бруснев научил: «Не дай бог, квартира в Сивковом рухнет – уговоритесь, где встречаться, а то долго друг друга не отыщете…» Пригодился совет, слишком быстро пригодился…
У Фомина, нахохлившись, сидели Николай Богданов, Володя Прошин и Петр Евграфов. Приходу Афанасьева обрадовались:
– Ну, слава богу, хоть ты уцелел! – облегченно вздохнул Прошин. – А мы уж думали…
– С Мефодиевым что? – нетерпеливо спросил Федор, надеясь в глубине души: брат чего-нибудь напутал, все в порядке. Но нет, чуда не произошло.
– Забрали, – тихо сказал Богданов. – В квартире засада… Карелин дома не ночевал, уберегся…
– Эх, Гаврюша! – Федор сокрушенно помотал головой. – Говорил ведь – уходи пораньше!
– На тяжелые кулаки понадеялся. – Володя Фомин стоял возле окна, поминутно выглядывая на улицу. – Думал, в случае чего отобьется… А удаль-то показать не пришлось: сонного взяли…
– Кто еще пострадал?
– Из наших вроде бы не шибко много, – успокоил Евграфов. – С Путиловского – Никола Поршуков, с Балтийского – Иван Крутов… Может, еще кто, но пока не знаем.
– А Климанов?
– Целый. Побежал к Брусневу, скоро, видать, объявится.
Егор Климанов появился не скоро, часа через два. И тоже принес недобрые вести. Студентов арестовано более ста пятидесяти человек. Среди них, к великому огорчению Афанасьева, оказался и Леонид Красин.
– Михайло Иваныч толкует – низовых кружков покамест не собирать, пускай волна схлынет, – подробно передавал Климанов. – А нам, комитету, по воскресеньям здесь, у Фомина… Цивинский придет, скажет, что делать дальше… И еще просил – крыльев не опускать, носы не вешать. Говорит, в сравнении с той пользой, которую принесет демонстрация, потери пустячные. Наши адреса ему известны: понадобимся – сам отыщет…
ГЛАВА 5
Брат Егор работал в ночную, Федор Афанасьевич вечеровал в одиночестве, читая «Религию и капитал» Поля Лафарга. Вкрадчивый стук поднял его с топчана; спрятав книгу под тюфяк, откинул крючок. Чего никогда не бывало, в дом на Обводном самолично пожаловал Михаил Бруснев.
Смазные сапоги, поношенная поддевка, поярковая шапка – прямо-таки крестьянин, земляк из Ямбургского уезда. Скуластое лицо Бруснева, глыбистая фигура никак не выдавали в нем интеллигента: переодевшись, Михаил спокойно мог появиться на любой сходке, в любом рабочем кружке и везде, где его не знали лично, сходил за мастерового. Однако, что нравилось Афанасьеву, Михаил не бравировал простонародной внешностью, не играл своего в доску – это первое. И второе: будучи умелым конспиратором, на рожон не лез, кружками руководил через третьих лиц, оставаясь в тени. И то, что он заявился вдруг, без предупреждения, Афанасьева обеспокоило: уж не беда ли опять?
– Покамест тихо, – устало сказал Бруснев. – Промок вот, дождик на дворе…
Федор согрел чаю, нарезал ситного, поставил блюдце с мелко наколотым сахаром. Семилинейная лампа давала немного света: по углам гнездился мрак. Комнатушку эту братья Афанасьевы продолжали снимать и после того, как хозяин доходного дома существенно повысил плату. Непосильно много затребовал, некоторые семейные жильцы съехали. Новгородец лаялся с хозяином, придумывая самые необыкновенные ругательства, однако же погавкал, погавкал и тоже перетащил семейство в фабричную казарму, выпросив угол возле окна. Но Афанасьев в мыслях не держал отказаться от дорогого, но удобного жилья. В казарме у всех на виду, не спрячешься. Поговорить о прочитанном не думай – кругом чужие уши. Да и с книжкой-то оглядывайся, как бы не заподозрили в крамоле. А здесь пусть дорого, но мило. И для кружка удобно: в большой дом стекаются по одному, узнай, в какую квартиру… Взять сегодняшний случай. Разве Бруснев пошел бы в маленький домишко где-нибудь на Песках? Ни за что на свете! Сам сколько раз повторял: конспирация – превыше всего. А сюда заявился без опаски, потому что в населенном разнокалиберной публикой здании легче затеряться…
Чаевничали не спеша, тихо разговаривали. Бруснев по-деревенски макал кусочки голубоватого рафинада в чай на блюдце, пил вприкуску. Расспрашивал, есть ли какие новости из Редкинской волости, как там живут, как ломают нужду. Потом рассказывал о своих родных местах на Кубани, о жизни казачества, давно уже потерявшею былые вольности. Таким, отмякшим и неторопливым, Афанасьев видел Михаила внервые. Доволен был задушевностью беседы. Но понимал – не для пустопорожних разговоров пришел Бруснев, не такой человек, чтобы рисковать понапрасну. И верно, отставив блюдце, Михаил как-то вдруг подобрался, скинул с себя блаженную умиротворенность:
– Первое мая скоро, смекаешь?
– Календарь читаю, – глухо ответил Федор.
– И что думаешь? Отсидимся тихонько?
Из подпольных книжек Афанасьеву давно известно, что за границей социалистический конгресс принял решение каждый год в один и тот же день устраивать во всех странах манифестации под лозунгом братской солидарности трудового народа. Помнится, и Красин рассказывал в кружке, как еще в прошлом году отметили Первое мая рабочие Варшавы и еще какого-то польского города, кажется, Жирардова… Еще помнится, брат Егор тогда недоумевал: зачем это – в один день, да еще в разных странах? Ведь у каждого народа свои болячки, жизнь непохожая, каждый борется за свое. А потом, уразумев, в чем суть, обрадовался, будто ребенок: «Здорово! Значит, я буду тут радеть за немцев али, скажем, за французов, а они в своих странах подымут голос за русского! Ей-богу, здорово! А мы когда начнем? Хватит по норкам сидеть, не мыши…» Вот это «хватит сидеть по норкам» многим не давало покоя. Горячие головы предлагали уже в нынешнем году объявить рабочую манифестацию. Взять и выйти на улицы Петербурга. Ведь ходили же! Хоть и с венком во главе похоронной процессии, но ходили!
Неделю назад на сходке комитета судили-рядили так и эдак, даже поругались. Федор Афанасьевич в споре поддерживал Егора Климанова против манифестации. Цивинский, размахивая дымящейся папироской, утверждал:
– Демонстрация пробудит массы!
– А кто пойдет с нами? – Климанов хмурился. – Ну, объявим манифестацию, а кто пойдет?
– Как это «кто»? Рабочие! – Цивинский тряхнул густой шевелюрой. – Сознательный пролетариат!
– Ты не забывай, Егор, у нас организация, – подал голос Алексей Карелин.
Тут и вступился Афанасьев. Поднял руку, призывая к тишине:
– Организация есть, что верно, то верно. Вопрос – какая? Сколько у нас в кружках? Сотня, от силы – полторы… Эти пойдут: все грамотные, книжки читают, занимаются, понимают, что к чему. А вот на фабрике Воронина есть рабочие, которые куда там городового, мастера пуще смерти пугаются. Забитые, темные… И таких, между прочим, большинство. Допустим, позову, что будет? А ничего. Они и слов таких не ведают. Скажи – солидарность, а он перекрестится. Нет, по первому зову манифестации не получится. Не знают нас люди… Поначалу надобно работу средь них провести…
– А ежели сами выйдем на улицу, без поддержки, перехватают, как коршуны цыплят! – вставил Климанов. – И конец нашей организации!
– Весь труд насмарку, – согласился с ним Федор. – Собирали кружки, прятались, конспирировали… А потеряем людей в одночасье. Потому как мало нас…
Цивинский с силой раздавил окурок в жестянке из-под сардинок, заменяющей пепельницу. Забыв осторожность, крикнул:
– Значит, по-вашему, манифестация не нужна! А вот Плеханов пишет, что русским рабочим полезно было бы принимать участие во всемирном празднике! Может, Георгий Валентинович ошибается? Может, поправим его?
Цивинский победно оглядел всех: сославшись на Плеханова, возражений не ожидал. Но Афанасьев все так же тихо, но упрямо произнес:
– Во-первых, не надо шуметь. А во-вторых, Плеханов нигде не писал, что нужно устраивать манифестацию в этом году. Может, не досконально, но я помню его слова: полезно праздновать великий день хотя бы на тайных собраниях…
– Ну, хорошо, хорошо, – раздраженно сказал Цивинский, нервно прохаживаясь вдоль стены. – Что вы предлагаете? Вовсе не отмечать? Я согласен, всеобщую объявлять преждевременно… Но что взамен?
Долго молчали, думали. Цивинский, не останавливаясь ни на минуту, вышагивал по комнате, сцепивши пальцы на затылке. У него разболелась голова. Проклятая мигрень, стоит поволноваться – она тут как тут. Цивинскому нравилось заниматься с рабочими в кружках, он серьезно готовился для каждой встречи, подбирал книги, журнальные статьи, чтобы было интересно и поучительно. Ему нравилось внимание, с которым рабочие слушали, что он говорит; нравилось почтенно, с которым относятся эти люди к интеллигентам. Но иногда он чувствовал приступы раздражения, сталкиваясь с их желанием мыслить самостоятельно и самостоятельно же принимать решения.
Oн понимал, что это чувство недостойно революционного пропагандиста, но ничего поделать не мог – раздражался. И оттого страдал головными болями. А сегодня ему было особенно неприятно. Этот бородатый ткач вроде бы как уличил его, совершенно свободно процитировав Плеханова. Ничего страшного, конечно, не произошло, его авторитет в рабочей организации достаточно высок, однако неприятно.
– Слушайте! – Алексей Карелии широко улыбнулся. – А ведь я, кажись, придумал! Провалиться мне на месте, ежели вру!
– Давай выкладывай, – Егор Климанов недоверчиво хмыкнул.
– В Екатерингофском парке майские гулянья устраивают? – Карелин обвел присутствующих хитроватым взглядом и сам же ответил: – Устраивают! Народу собирается – тыща… И господа с детишками, и попроще кто – все гуляют…
– Это известно, – неребил Климанов, – ты дело говори.
– А дело простое – взять самовар, пива, закуски… Выбрать хорошую лужайку, посидеть на воздухе. Вот и отметим…
Цивинский поначалу не очень прислушивался, переживая обиду. Но чем дальше Карелин развивал предложение о маевке в Екатерингофе, тем все больше и больше это предложение ему правилось. В самом деле, на майские гулянья в парк стекается великое множество людей со всего Петербурга; на их группу, если даже соберется человек сто, никто не обратит особого внимания. Под видом пирушки можно провести политическую сходку на глазах у полиции.
– Знаете, товарищи, мне кажется в идее Карелина есть рациональное зерно. – Цивинский наконец-то прекратил свой бег из угла в угол. – Прямо скажу, это, может быть, наилучший выход… Пиво, закуски, есамоварчик – для конспирации, но мы-то будем знать, для чего собрались!
– Песни можно попеть, – добавил Карелин, – гуляют, мол, мастеровые, отчего не спеть?
– И какие предлагаешь? – сурово спросил Климанов. – «Марсельезу»?
– Ну зачем же? – Карелин смутился, встретив угрюмый взгляд Егора. – Хороших песен много, можно подобрать…
– Не понимаю сарказма! – загорячился Цивинскии, ощутив в репликах Егора открытое противление карелинской идее.
– Разве дело в песнях?
– И в песнях – тоже, – раздумчиво сказал Афанасьев. – Иную песню в людном месте не запоешь… А ежели грянуть «Ах, вы сени, мои сени», при чем тут всемирный праздник?
– Зато пива налакаемся на свежем воздухе! – уколол Климанов. – Сами-то будем знать, что не утробу ублаготворяем – политикой занимаемся. На лбу не написано, опасности никакой…
– С приказными да с гувернантками на одной лужайке – не политика, баловство, – припечатал Афанасьев. – Карелин брякнул, не подумав толком. Тут и обсуждать нечего…
– Ну, не знаю, товарищи, не знаю! – Цивинский опять забегал вдоль стены. – Манифестацию вы отвергаете, потому что опасаетесь разгрома, а сходку под видом гулянья не приемлете из-за того, что недостаточно революционно! На вас не угодишь…
– Мы не арестов боимся! – Егор Климанов тоже повысил голос. – Боимся, что пользы не будет никакой! А насчет Екатерингофа Федор правильно высказывается: пустое. Ежели с самоварчиком, какая там, к черту, маевка! Эдак всех гуляющих в парке можно считать маевщиками…
Так и не договорились в тот раз, не нашли единого мнения. Да еще Федор ненароком обидел Цивинского, сказав под конец:
– Был бы Михайло Иваныч тут, рассудил бы правильно…
– А я, выходит, толкаю на безрассудство! – Вацлав сорвался в крик. – Благодарю покорно! Пусть Бруснев и ходит сюда…
– Кипятиться не стоит, не в девичьей рукодельничаем, – нахмурился Федор. – Мы уважаем вас, понимать надо… А только и вы за детишек нас не считайте. И Брусневу… Что ж, скажите – забываем помаленьку, какой он есть… После шелгуновских похорон не виделись.
Вспыльчивый, но отходчивый Цивинский попрощался со всеми за руку, Афанасьеву заглянул в глаза:
– Непременно передам…
Вот и пришел Михаил Иванович пощупать, чего же все-таки хотят рабочие? Да не к Фомину на очередную сходку центрального кружка, а прямиком к Афанасьеву, зная, что от него во многом зависит линия комитета: слово Федора приобрело значительный вес. Причем перевел разговор к маевке резко, так, будто бы Бруснев более других стремится отметить новый праздник, поддерживая решение социалистического конгресса, а Федор Афанасьевич с Егором Климановым якобы противятся. Видать, Цивинский лишнего наговорил. Не удержал обиду при себе, пожаловался…
Афанасьев снял очки, покусал дужку:
– Что ж, Михаил Иваныч, вокруг главного ходить, давай откровенно… Так и скажи, ежели что: ошибаетесь, мол…
Бруснев побарабанил согнутыми пальцами по столешнице, нахмурив широкие брови, молчал минуты две. Потом, откинувшись на гнутую спинку дешевого венского стула, посмотрел в потолок и развел руками:
– А я и сам не знаю, Федор Афанасьевич, ошибаетесь или нет… Если по правде, манифестацию вряд ли соберем. Ты правильно заметил: фабричные по первому зову за нами не пойдут – с заводами и фабриками связь слабоватая… Можно сказать, связи вовсе нет. И Егор прав: в парке под присмотром городовых – не маевка. Но что делать-то? Скажи, Федор Афанасьевич! Неужели ничего не придумаем?
Теперь Афанасьев надолго замолчал, опустив голову. Всегда было: действовали по указке Бруснева, слушались каждого слова, упаси бог, не перечили. Понимали, что он, ловкий конспиратор, один из сильнейших в Петербурге марксистов, несет тяжелое бремя, возглавляя организацию. Были благодарны ему за то, что подбирал толковых людей для занятий в кружках; без них мастеровые, которые из грамотных, вряд ли сумели бы найти дорогу к политике, барахтались бы на мелководье, почитывая легковесные книжицы. А нынче, шутка сказать, поболее двадцати кружков занимаются пропагандой марксизма! После «Северного союза русских рабочих», разгромленного жандармами еще в восьмидесятом году, после группы Благоева, кружка Точисского брусневская организация самая сильная в столице. Правда, на фабриках и заводах агитацию не вели, Михаил Иванович всегда говорит: «Наша задача – воспитать рабочих-интеллигентов, вооружить их знаниями для дальнейшей борьбы». Человек головой рискует: создание организации охранка не простит, пронюхает – на каторгу упекут…
Да, авторитет у Бруснева крепкий. Скажет твердо: «Выходим на манифестацию!» – пойдут, как головой в омут. И он, Афанасьев, тоже не отстанет; на миру, как говорится, смерть красна. Но сегодня Михаил Иванович пришел к нему в смятенном состоянии духа, без обычной своей уверенности и спрашивал тревожно, что придумать, как отпраздновать Первое мая?
Афанасьев поднялся из-за стола, прошелся по скрипучим половицам к окну, долго смотрел, как по кирпичной стене соседнего дома гуляют отблески фонаря. Почему-то вспомнилось, как давным-давно коротал пасхальное утро на берегу Пеледи, когда последний раз побывал в Язвище. Слабо горел костерок, шумели на ветру вершины берез. До деревни – рукой подать, а казалось, что нет людей на тысячу верст.
– А ежели для самих себя устроить демонстрацию? – Федор сказал робко, размышляя вслух. – Где-нибудь подалее, к примеру на островах. Там никто не увидит, сколь соберем людей – все наши. И песни можно петь, какие захочется, и поговорить по душам… Как смотришь, Михаил Ииаиович?
– А почему обязательно на островах? – Бруснев, загоревшись идеей, вскочил. – Да разве мало хороших мест вокруг Петербурга? Отыщем, обязательно отыщем укромный уголок… Я сам займусь! Завтра же с Климановым займемся… А тебе поручаю вот что: посмотри на фабрике, кого можно позвать. Из наших кружков – само собою, но ты поищи новичков, из самых надежных… И вот еще: подготовься выступить с речью. О чем говорить – сам подумай…
– Когда же, Михаил Иваныч?! – взмолился Афанасьев, – Первое на носу, дай бог успеть без речей! Да и какой из меня оратор?
– Нет, нет! – Бруснев обнял его за плечи. – Подготовишься и выступишь, а мы послушаем. Лично для меня можешь оказать услугу? Мы друзья или как?..
– Господи, твоя воля, конечно, друзья! – Федор тихо засмеялся. – Да только… Неужто поумнее не найдется? Тому же Цивинскому сказать, так он с радостью…
Бруснев поморщился:
– Интеллигенты могут. Наговорят – не переслушаешь… А надо, чтобы вы, рабочие, сами отметили свой праздник! Первая маевка, понимай, Федор.
– Так ведь не успеем! – воскликнул Афанасьев.
– Должны, – категорично сказал Бруснев. Вот таким привык его видеть Афанасьев – твердым, непреклонным. – Помогать некому, сами должны успеть… Берись за дело, не откладывай…
Решение комитета брусневской организации провести маевку за городом в рабочих кружках встретили ликованием. Опостылело шушукаться по углам, опасаясь малейшего шума за стенками. Хотелось на простор, под голубое небо, на вольный ветер. К маевке готовились, как к светлому воскресенью, горячо обсуждая приятную новость. В групне Афанасьева особенно суетились девицы:
– Одеваться в праздничное?
– А где будем собираться?
– А если дождик прихватит?
– Не трещите, сороки! – для виду строжился Федор. – Что, когда и где – все узнаете в срок, комитет скажет…
Подходящую поляну присмотрели за Путиловским заводом, на взморье, у речки Екатерингофки. Чтобы окончательно определить выбор, Бруснев с Климановым привезли сюда Федора. Безлюдно было и тихо. Высокие сосны выбегали здесь к самому берегу залива, вокруг поляны – густой, подлесок: осинки, березняк, ольха. Ветерок пошевеливал ветви, покрытые едва заметной прозеленью; на соснах покачивал лапы, будто нянчил хвою.
– По-моему – тут! – Бруснев для пущей убедительности топнул. – Как думаете?
Афанасьев огляделся но сторонам, почесал в затылке:
– От города вроде бы далеко, воскресный гуляка барышню сюда вряд ли потащит…
– С трех сторон выставим посты, а берег сквозь сосны виден – не подплывут… Теперь смотрите. – Бруснев обломил сухую ветку, стал чертить на неске. – Люди у нас пойдут с Невской заставы, с Московской… С Выборгской стороны, с Васильевского острова… Ну, еще с Нарвской… Каждому даем определенный маршрут, выполнять строго! Которые с Невской, пускай идут полем – мимо Княжева. Василеостровцам удобнее на лодках. Верно?
– Определенно, – согласился Федор…
Вечером этот разговор получил продолжение на сходке комитета. Собрались уточнить детали, обговорить подробности, чтобы из-за какого-нибудь пустяка не сорвать маевку. Афанасьев вооружился карандашом и на обрывке серой оберточной бумаги рисовал маршруты:
– Выборжцы добираются до Нарвских ворот, оттуда по Петергофскому шоссе… А вот здесь – направо к Емельяновке. Тут будет наш человек, скажете пароль – укажет дорогу в лес. Попятно?
– Найдем, догадливые, – сказал Богданов.
– Сбор назначаем так, – продолжал Федор, – которые дальние – к одиннадцати часам, ближние, например путиловцы, приходят к полудню…
– Зачем разнобой? – удивился Фомин. – Лишку мудрите…
– Все в аккурате. – Афанасьев поджег бумагу над помойным ведром. – Не надо, чтоб гурьбой сходились… Постепенно, не всем сразу… По два, по три человека, в крайнем случае – по пять, не больше. Нередайте своим… Одеваются пускай получше, что у кого есть праздничное – на себя. Корзинки взять – закуску, пива, бутылки с молоком… Словом, идут на прогулку. Все понятно? Ничего не упустили?
– Вроде бы, – озабоченно вздохнул Богданов. – А что получится, посмотрим…
– Ну, тогда по домам!
– Погодите, братцы, – просительно сказал Прошин. – Мне ведь речь произносить тоже, а я запурхался… Второй день колочусь, ни черта не выходит. Может, взглянете, а? У меня написано…
– А ты не переживай. – Николаю Богданову далеко до дому, неохота задерживаться. – Скажи как умеешь, сойдет…
Обводной канал тоже не ближний свет, но Федор вернулся к столу, нацепил очки, принял от Прошина помятые листки.
– Как умеешь, для такого случая не резон, – заметил ворчливо. – Надобно – как лучше.
С трудом разобрав прошинские каракули, немного подумал и сказал:
– По смыслу подходяще. Кое-что подправим сообща, будет еще лучше… Но ведь написано – черт ногу сломает! Начнешь читать – запутаешься!
– Плохо буквы даются, – виновато сказал Прошин. – Рука устает, вкривь и вкось буковки лезут…
– Фомин, доставай «Лилипута»! – распорядился Афанасьев. – Давайте-ка сделаем все по уму… И ты, Николай, не спеши, успеем выспаться. Вникни сюда, посоветуй…
…Отставной лейб-гвардейского полка унтер-офицер Ксенофонт Степанович Елохов, имеющий в охранном отделении кличку Рыба, в это воскресенье намеревался навестить куму в ее маленьком, но уютном домике на Песках. Кума его, теплая на ощупь, располагающая к отдохновению, была женщиной вдовой, с одним несмышленым дитем, которого и крестил Елохов по ее настоятельной просьбе. По воскресеньям она пекла отменные кулебяки с капустой и со снетком. И графинчик у нее был, пузатенький такой, синего стекла…
Нафабрив роскошные усы, расчесав на прямой пробор шевелюру, еще без единого седого волоса, натянув на могучие плечи сюртук в широкую красную клетку, Елохов вышел со двора, по привычке огляделся и, вскидывая суковатую можжевеловую палку, утяжеленную свинцом, стененно двинулся в нужном направлении.
Человек основательный и благонадежный – чтобы приняли в охранное, надо получить из полка наилучшие рекомендации, не каждому дадут, – Ксенофонт Степанович шагал по своему проулку, и люди, которые попадались навстречу, были в основном знакомые: местные обыватели. Одному Елохов небрежно кивнул, едва согнув дубоватую шею, перед другим почтительно приподнял с головы твердый, блестящий, как вороново крыло, котелок, а третьему поклонился, не считая зазорным сдвинуться с мостовой и остановиться, почтительно уступая дорогу. Всяк сверчок знай свой шесток! Эта мудрость была главным жизненным правилом Ксенофонта Степановича; он придерживался правил и надеялся со временем занять в жизни более твердое место.
Свернув из проулка, Елохов очутился на шумной улице, заполненной гуляющими петербуржцами, радующимися первому по-настоящему теплому деньку. Предвкушая приятную встречу с кумой, мысленно представив, как после хорошего обеда, сдобренного несколькими рюмками очищенной, он положит свою сильную руку, поросшую рыжеватым волосом, на ее крутое бедро, как она часто-часто задышит, потупив взор, и попросит задернул на окнах сатинетовые занавески, Ксенофонт Степанович тем не менее не позволял себе ни малейшего расслабления; профессионально ненавязчиво посматривал по сторонам и в лица прохожих тоже вглядывался.
Рыба знал службу, отрабатывая жалованье не за страх, а за совесть. Кто ничего в жизни не понимает, тот и воротит нос – охранка! Нет, господа, пренебрежение вовсе ни к чему… «Отделение по охранению общественной безопасности и порядка в столице при Санкт-Петербургском градоначальнике» – вот правильное название учреждения, в котором ныне служит Ксенофонт Степанович Елохов. При градоначальнике, стало быть, состоит! Это понимать надо…
Выпуская его в первый раз на розыск, Георгий Константинович Семякин, крупный чиновник в охранном, прямо так и напутствовал: помни, говорит, Елохов, ты выполняешь важную миссию, охраняешь государственные устои; от твоей, сказал, добросовестности зависит спокойствие и благо империи.
Господи, господи! Да разве думал он, Ксенофонт Елохов, что лично от него когда-либо будет зависеть благо империи? А вот, поди, шагает франтом в праздничном сюртуке; идет к вдовушке, шельме этакой, а все едино – чувствует себя на службе, потому как проникся важностью миссии.
По случаю благоприятного расположения духа Ксенофонт Степанович решился прервать пешее хождение и дальше ехать на извозчике. Не лихача, конечно, брать: деньги трудно достаются; рыскаешь день-деньской по городу, к вечеру ноги чугунные. На лихачах пускай баре катаются, они не могут без пыли в глаза. А он выберет «ваньку» попроще, абы ехать, ноги не бить понапрасну. Можно и шагом ехать, разве плохо на свежем воздухе по солнышку? А уж там, на Песках, ткнет сермяжного палкой в спину: наддай! Хоть и без особого шика, однако к воротам кумы надобно подъехать рысью да осадить порезче: тпр-р-у! Пускай кума лишний раз удостоверится, что человек он солидный, с зажитком.
Задумано – сделано, зычно крикнув, подозвал извозчика. Усаживаясь, накренил линейку; обшарпанный экипаж жалобно скрипнул под тяжестью шестипудового тела. Палку зажал между колен, ладони – одна на другую – положил на резной набалдашник. Так ездят, видал, важные господа…
А лучше бы, может, и не садился. Коли двигался бы пешочком, провел бы день, как намеревался, у кумы. Правда, наградных не заслужил бы, коих, как впоследствии оказалось, отвалили двадцать пять целковых за неусыпное бдение, но ведь, разобраться, кума с ее серебряным крестиком в ложбинке на грудн – сама по себе награда; не меньше стоит.
Впрочем, чего уж там соображать задним умом? Как вышло, так и вышло. Меринок попался и впрямь неторопкий, по время от времени извозчик пошевеливал вожжами, и он припускал трусцой. И получилось, не гадая-думая, догнал Елохов барышню одну, которую выяснял еще на похоронах зловредного писателя Шелгунова. И платочек-то, бедолага, не поменяла – цветастый: маки по зеленому полю. А из-под платочка – коса. Тогда была выпущена поверх ватного салопчпка – холод держался, – а нынче, тяжелая, змеится по плисовой жакетке.
– Ну-кась, братец, попридержи свово одра, – приказал Елохов.
– Шутить изволите, сударь! – хохотнул извозчик. – Его одерживать нужды нету, того и гляди совсем упокоится.
– А ты зубы не скаль! – осердился отставной унтер. – Сказано – шагом, стало быть, одерживай.
– Как прикажете…
И так потихоньку-полегоньку ехал Ксенофонт Степанович за барышней до самого Петергофского шоссе. Здесь экипажей было значительно меньше, пришлось изрядно поотстать, чтобы не спугнуть. Поначалу Рыба ничего особенного не подозревал, думал выяснить ее адресок на всякий случай: в розыскном хозяйстве всегда пригодится.
Но чем дальше, том беспокойнее становилось на душе. Вот уже и Нарвские ворота миновали, город, считай, кончился, а барышня все топает и топает. Может, к родственникам в какую-нибудь ближнюю деревню? Тогда, выходит, маху дал… И ведь как шустро топает, торопится. А главное, не оглядываясь… Стоп! Только подумал про это, а барышня взяла да и оглянулась. Ну-ка, ну-ка, что теперь будет?
Около своротка на Емельяновку снова оглянулась, потом еще и еще. «Эге-е, – подумал Елохов, – родственниками тут не пахнет… Это уж нервая примета любого революциониста, идет по своим темным делишкам, постоянно оглядывается, опасается, значит, хвоста… Куды ж ты порхаешь, птаха неразумная?»
В Емельяновке Елохов велел остановиться, слез на дорогу, разминая затекшие члены, два раза присел, поднявши трость над головою. Затем беспечной походкой, рассеянно поглядывая по сторонам, – может, на лето подыскивает подходящую избу вместо дачи – прошел вдоль порядка до последнего дома. Хоронясь за изгородью, выглянул и обомлел: барышня уже пересекла просторный выгон и уверенно направлялась к лесу, по тройке, едва заметной отсюда, с околицы.
Елохов достал из кармана испытанную долгой службой табакерку, втянул в ноздри по щепотке нюхача, надеясь прочистить мозги. Думать требовалось крепко. Ежели побегла на свидание к милому дружку, ждать ее можно до морковкиного заговенья. Из леса – сто дорог… Но с каких это пор девицы шастают на свидание к черту на кулички? Девица, на то она и девица, чтобы пугаться темного леса и безлюдья… Понятно бы – парочкой шли, искали бы, где посуше да поукромнее…
Послышались приглушенные голоса. Елохов пригнулся ниже; обождал, пока пройдут мимо, снял с головы котелок и снова выглянул. Через выгон теперь шагали четверо: один с маленьким лукошком, другие с узелками в руках. Тот, что с лукошком, шел без пиджака, в застиранной косоворотке – по голубому белые горошки: приметный. Запыленные сапоги свидетельствовали – идут издалека, по обличью все мастеровые.