Текст книги "Маленький журавль из мертвой деревни"
Автор книги: Гэлин Янь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Мать больше в поселок не ходила.
Как-то летним утром на широкой грунтовой дороге, что тянулась посреди пшеничного поля, показался мотоцикл, в коляске сидел начальственного вада мужчина. Мотоцикл в облаке пыли притормозил у ворот, из коляски спросили, здесь ли дом товарища по имени Чжан Чжили.
Старуха сидела в тени дерева, расплетала хлопковые перчатки. Услышав вопрос, тут же подскочила. За эти годы она заметно убавилась в росте, и ноги ее скривились, сделались похожими на две повернутые друг к другу ручки от чайника. Пока ковыляла к воротам, гостю через просвет между ее ногами было видно стайку цыплят во дворе.
– Мой Дахай вернулся? – старуха замерла в паре шагов от ворот. Чжан Чжили было школьное имя Дахая.
Товарищ из мотоцикла шагнул к старухе, объяснил, что он из уездного управления гражданской администрации, явился доставить удостоверение героя на товарища Чжан Чжили.
Мать была уже стара и туго соображала – стояла и молча улыбалась, стараясь не показывать гостю из управы свой щербатый рот.
– Товарищ Чжан Чжили доблестно пал в бою на Корейской войне. Пока был жив, пытался разыскать вас и отца.
– Доблестно пал в бою? – умом мать на несколько десятилетий отстала и от этой новости, и от слов гостя из управы.
– Вот его удостоверение героя, – товарищ вложил в скрюченные старухины руки конверт из оберточной бумаги. – Денежную компенсацию получила вдова. У нее двое детей, оба пока не подросли.
Тут старуха наконец продралась сквозь ворох незнакомых слов. Дахай погиб, погиб в Корее, им, старикам, теперь за него почет, а вдове и ребятишкам деньги. Стоя перед незнакомым товарищем, который так и сыпал непонятными южными словами, мать не могла дать себе волю и зарыдать: она плакала всегда громко, причитая и колотя себя руками по ляжкам. К тому же Дахай сбежал от них пятнадцатилетним, мать давно его оплакала, отрыдала по Дахаю и не ждала увидеть его живым.
Товарищ из управления сказал, что отныне Чжаны – члены семьи погибшего героя. Им полагается ежемесячное пособие от правительства, к Новому году[40]40
Здесь и далее имеется в виду Новый год по лунному календарю (Чуньцзе – Праздник весны).
[Закрыть] будут выдавать еще сало и свинину, к празднику Середины осени – пряники, а ко Дню основания КНР – рис. По такой программе в уезде снабжают всех членов семей погибших героев.
– Товарищ руководитель, сколько детей у моего Дахая?
– Гм, я точно не знаю. Кажется, двое. Невестка ваша тоже боец добровольческой армии, служит в госпитале.
– О, – мать не спускала глаз с гостя, скажет ли он теперь: «Невестка звала вас повидать внуков»? Но товарищ сомкнул губы и молчал.
Когда мать провожала гостя за ворота, вернулся дворник Чжан. Старуха представила мужу товарища из управы, они, как положено, пожали друг другу руки, гость назвал старика «уважаемым товарищем».
– Передайте снохе, чтоб приезжала! – сказал, прослезившись, дворник Чжан. – Если занята, так мы и сами можем выбраться, повидать ее и внуков.
– Буду помогать ей с ребятишками! – вставила старуха.
Товарищ обещал, что все передаст.
Мотоцикл было уже не слыхать, а старики только вспомнили про конверт из оберточной бумаги. Внутри лежала книжечка в твердой обложке с золотыми иероглифами по красному фону. Открыли – там удостоверение героя с фотографией Дахая и еще одна карточка, на ней Дахай снят с девушкой в военной форме, сверху надпись: «На память о свадьбе».
В удостоверении было сказано, что Дахай служил начальником штаба полка.
Мать снова отправилась в поселок. Ее сын-герой – начальник штаба полка, в Аньпине отродясь не видали таких больших чинов!
Как пришла пора ехать в Цзямусы к невестке с внуками, старуха скупила половину поселка: набрала и лесных лакомств, и мехов, и воздушных рисовых хлопьев, и соленых заячьих лапок, и табаку.
– Тетушка! Неужто хотите, чтоб внуков пронесло от обжорства?
– А то! – и старуха хохотала, ощерив четыре нижних зуба.
Когда Чжан Эрхай получил письмо с известием о том, что родители едут в Цзямусы, он был уже не Чжан Эрхай, а товарищ Чжан Цзянь, рабочий второго разряда. Это имя он вписал в бланк, когда пришел устраиваться на коксовальный завод. У стола с бланками взял в руки перо и, сам не зная почему, вдруг выбросил иероглиф лян – «добрый» – из своего школьного имени. За три года Чжан Цзянь быстро вырос от подмастерья до рабочего второго разряда. Рабочих Нового Китая с неполным средним, как у него, было немного, поэтому на группе по читке газет или на политучебе бригадир всегда говорил: «Чжан Цзянь, тебе первому слово!» Поначалу Чжан Цзянь думал, что бригадир его, молчуна, только напрасно конфузит, заставляя первым выступать с речью. Но понемногу дело пошло, оказалось, нужно всего-навсего вызубрить однажды пару десятков иероглифов и потом повторять их за трибуной, ничего не меняя.
Выступил, вздохнул свободно и думай себе о домашних делах. О том, как никого не обидеть – ни Сяохуань, ни Дохэ. Как объяснить жилкомитету, почему Дохэ на собраниях всегда молчит. О том, что Сяохуань все буянит, рвется на работу. Может, разрешить? В последнее время больше всего он думал о том, как Дахай стал героем. Вот оно что, брат дожил до тридцати с лишним лет, стал начальником штаба, женился, родил детей, и пока не погиб смертью героя, о родителях даже не вспоминал. Что ж он за человек такой…
Едва закончилась политучеба, дежурный, разносивший в бригаде почту, передал Чжан Цзяню письмо. Почерк отца. Лихие, грубоватые строчки с крупными иероглифами, выведенными отцовской рукой, так и кипели радостью – старик писал, что они с матерью едут в Цзямусы проведать внуков.
Чжан Цзянь не стал читать дальше. Чем плохо? Раз брат оставил семье продолжение рода, Чжан Цзянь теперь свободен, так? И Дохэ свободна, можно ее отпустить. Только куда она пойдет? Неважно, главное, что сам он теперь освобожден, «пролетариат сбросил оковы».
Чжан Цзянь пошел домой, жилой квартал для рабочих построили рядом с заводом. Сяохуань опять не было дома. Дохэ мигом подошла, опустилась на колени, сняла с него тяжелые ботинки из вывернутой кожи и осторожно убрала их за дверь. Кожа была светло-коричневая, но в первый же день на заводе ботинки стали черными, как лак. После смены Чжан Цзянь мылся, но все равно было видно, что он с коксовального. У рабочих его завода уголь въедался в кожу так глубоко, что уже не отмоешь.
Они жили в большом бараке, две деревянные кровати, составленные рядом наподобие кана, занимали восточную часть комнаты. В западной половине стояла громоздкая железная печь, дымовая труба из листового железа свивалась в полукруг под потолком и выходила наружу через отверстие над «каном». Растопишь печку, и в комнате становится так жарко, что в стеганке не усидишь.
Была середина августа, Дохэ готовила ужин во дворе. Ей приходилось то и дело забегать в дом, потом выскакивать обратно на улицу, она то разувалась, то снова обувалась, дел у Дохэ было больше всех. Сяохуань – та лентяйка, ноет, ворчит, но подчиняется японским правилам, лишь бы самой не работать.
Чжан Цзянь едва успел сесть, как у него в руках оказалась чашка с чаем. Чай приятно остыл, наверное, Дохэ его приготовила, пока он шел с завода домой. Отставил чашку, и передним появился веер. Взял веер, а Дохэ уже след простыл. Радость его у Сяохуань, а уют – здесь, у Дохэ. В новом рабочем квартале стояло несколько дюжин одинаковых сбитых наспех одноэтажек из красного кирпича, на каждые пару десятков бараков был свой жилищный комитет. Для жилкомитета Дохэ была немой свояченицей Чжан Цзяня, которая вечно ходит хвостиком за своей старшей сестрой, говорливой хохотушкой Чжу Сяохуань. Бывало, Сяохуань встретит знакомых по пути на рынок за продуктами или на железную дорогу за шлаком, отпустит шуточку, а Дохэ кланяется у нее из-за спины, будто извиняется за сестру.
По правде, Дохэ уже могла по-простому объясниться на китайском, но слова ее были диковинные. Например, сейчас:
– Нерадостен ты? – спросила она Чжан Цзяня. Звучит шиворот-навыворот, но если подумать – вроде и так можно сказать.
Чжан Цзянь промычал в ответ, покачал головой. Выживет такая, если ее бросить?
Дохэ села вязать свитер, начатый Сяохуань. Когда у жены бывало настроение, она распускала нитяные перчатки, которые выдавали на заводе Чжан Цзяню, красила пряжу и принималась вязать Ятоу свитерки, то колоском, то павлиньими перьями. Но запал быстро проходил, довяжет Сяохуань до половины, а дальше Дохэ заканчивает. Дохэ ее спросит, как вязать, а Сяохуань даже показать лень, и Дохэ сама сидит, голову ломает.
Они жили вчетвером в одной комнате, снаружи был еще навес из толя и дробленого кирпича. Все в квартале построили у своих бараков такие навесы, кто из чего, каждый на свой лад. Поперек двух больших деревянных кроватей Чжаны настелили шесть досок, каждая в чи шириной, три с лишним метра длиной. Подушка Ятоу лежала у самого края, в середине спал Чжан Цзянь, по бокам от него ложились Дохэ и Сяохуань, спали все вместе, как на большом кане. Пару лет назад, когда только переехали, Чжан Цзянь решил было разделить комнату на две половины, но Сяохуань застыдила: мол, стоит стену-то городить, чтобы вы за ней по ночам прятались? У Сяохуань язык острый, таким и зарезать не мудрено, но душа добрая. Когда ночью она просыпалась от возни Чжан Цзяня с Дохэ, то просто поворачивалась на другой бок и просила их быть потише, на кане еще ребенок спит.
Сына у Дохэ принимала Сяохуань. И она же ходила за Дохэ, когда та поправлялась месяц после родов[41]41
В Китае принято, что месяц после родов женщина проводит в постели.
[Закрыть]. Сяохуань называла мальчика Эрхаем и с его появлением заметно смягчилась к Дохэ, «не ради монаха, а ради Будды»[42]42
Китайская поговорка: милостыню монахам подают не ради их блага, а для Будды. Здесь означает, что Сяохуань стала ласковей с Дохэ только ради ребенка.
[Закрыть]. Через месяц сынишка умер, и Сяохуань стала просить у Дохэ второго ребенка: вот родит она еще одного «маленького Эрхая», тогда, глядишь, и затянутся дыры в наших душах. Ведь со смертью сына у каждого от сердца будто отрезали по куску.
Теперь Сяохуань гнала мужа, когда он лез к ней под одеяло: коли так неймется, зачем попусту тратить семя на ее пустыре, глядя, как доброе поле Дохэ зарастает сорняками? Маленький Эрхай умер больше года назад, но всходов на японском поле все не было. Сейчас он глядел на сидевшую рядом Дохэ и думал: вот как, у брата остались дети, оказывается, есть кому продолжить род семьи Чжан.
А Дохэ… Дохэ теперь совсем ни к чему.
– Эрхай, – вдруг промолвила Дохэ. Выходило у нее по-прежнему: «Эхэ».
Веки на прикрытых верблюжьих глазах приподнялись.
Она отвела взгляд, а про себя все смотрела в его усталые глаза под небрежно вспорхнувшими веками. Впервые она увидела его сквозь светло-коричневую дымку – из мешка казалось, что снежный день вокруг затянут бежевым туманом. Тацуру лежала на помосте, а он вышел к ней из этого тумана. Она съежилась в мешке, взглянула на него и тут же закрыла глаза, зарылась головой под плечо, словно курица, которую сейчас забьют. Хорошенько запомнила все, что увидела, и раз за разом прокручивала в памяти. Высокий – это точно, вот только лица было не рассмотреть. Интересно, такой же неуклюжий, как все долговязые? И с таким же нескладным лицом? Взвалил на себя мешок, понес. Где ее будут забивать? Окоченевшее тело, онемевшие ноги Тацуру болтались в мешке. Шагая, детина то и дело задевал ее голенью. С каждым толчком она еще больше съеживалась от отвращения. Проснулась боль, заколола тело тысячью маленьких иголочек, от ногтей, пальцев, ступней иголки бежали стежками по рукам и ногам. Он нес ее сквозь толпу черных башмаков, черных теней, сквозь смех, не спеша отвечая на чьи-то шутки. Ей казалось, что все эти башмаки вот-вот напрыгнут и втопчут ее в снег. Вдруг послышался голос старухи, потом старика. Сквозь дерюгу пробился запах скотины, и Тацуру уложили на что-то ровное. На дно телеги. Бросили туда, как кучу навоза. Мула стегнули, и он зарысил по дороге, быстрее, еще быстрее, и она, словно куча навоза, плотно-преплотно сбивалась от тряски. Чья-то рука то и дело ложилась на нее, легонько похлопывала, смахивала снежинки. Старая рука, скрюченная, с мягкой ладонью. От каждого ее касания Тацуру только сильнее вжималась в борт телеги… Повозка закатилась во двор, сквозь бежевую дымку она разглядела угол двора: стена, на ней рядок черных коровьих лепешек. Детина снова взвалил ее на плечи и занес в дом… Веревку развязали, мешок съехал вниз, и Тацуру увидела его – мельком, одним глазком. И потом медленно рассматривала образ, который успела ухватить: похож на большого быка, а глаза – точь-в-точь каку усталого мула или верблюда. Его пальцы были совсем близко – попробуй тронь, зубы-то что надо!
Подумала: хорошо, что я тогда его не укусила.
– Беременна я, – сказала Дохэ. Ее выговор не резал слух только им троим.
– Мм, – распахнув глаза, ответил Чжан Цзянь. Доброе поле – дает урожай хоть в засуху, хоть в разлив.
Под вечер домой пришли Сяохуань с Ятоу. Услышав новость, жена метнулась обратно на улицу: я за вином! От вина за ужином всех даже пот прошиб, а Сяохуань макала палочки в рюмку и капала Ятоу на язычок: та вся сморщится, Сяохуань хохочет.
– Теперь подрастет у Дохэ живот, соседи почуют неладное: откуда это у сестренки такое пузо? Не видали, чтоб к ней муж приезжал! – сказала Сяохуань.
Чжан Цзянь спросил, что же она предлагает. Сяохуань опустила лицо, ямочка на щеке стала еще глубже. Сказала: а что тут предлагать? Дохэ пусть дома сидит. а я привяжу подушку на живот, и дело с концом. Дохэ оцепенело уставилась на скатерть.
– О чем задумалась? – спросила ее Сяохуань. – Опять сбежать хочешь? – повернулась к мужу, тыча пальцем в Дохэ: – Она удрать хочет!
Чжан Цзянь взглянул на Сяохуань. Тридцать лет (если по настоящей метрике), а дурь все не выйдет. Ответил, что фокус с подушкой никуда не годится. На целый строй бараков всего один туалет, по нескольку человек над общей ямой сидят, что, будешь с подушкой в сортир ходить? А Дохэ не сможет из дому выйти облегчиться? Сяохуань ответила, что от этого еще не умирали. Кто в богатых домах ходит в общественный туалет? Все делают дела в ночной горшок, прямо в комнате. Чжан Цзянь все равно велел ей не пороть ерунды.
– Или так: мы вернемся с Дохэ в Аньпин, она там и родит, – предложила Сяохуань.
Глаза Дохэ снова просияли, она посмотрела на Чжан Цзяня, потом на Сяохуань. На этот раз Чжан Цзянь не оборвал жену. Молча затянулся, потом еще раз и чуть заметно кивнул.
– Наш-то дом далеко от поселка! – тараторила Сяохуань. – Еды навалом, цыплятки свеженькие, и мука тоже!
Чжан Цзянь поднялся на ноги:
– Не пори ерунды. Спать.
Сяохуань вьюном вилась вокруг мужа: как надо что придумать или решить, от него проку как от козла молока, одно заладил: «Не пори ерунды»! А она-то всегда дело говорит! Такой здоровый детина, а все пляшет под матушкину дудку, что гиена в сиропе решит, то и делает. Не слушая женину болтовню. Чжан Цзянь широко раскинул руки и зевнул. Дохэ с Ятоу собирали со стола, пересмеиваясь и напевая. Ни дать ни взять японские мама с дочкой, будто и не слышат, как буянит Сяохуань.
Сяохуань стала допытываться, чему он сейчас кивал. Чжан Цзянь не понял: когда кивал? Трубка хорошо пошла, вот и кивнул! Шут с ним, больше вообще не буду кивать. Он хотел одного: чтобы Сяохуань перестала думать о возвращении в поселок, но свой план выкладывать ей пока не собирался.
Если Чжан Цзянь что решил – обсуждать уже поздно. На другой день он вернулся с работы, Дохэ подошла развязать ботинки, но он велел обождать, сначала дело: в следующем месяце переезжаем. Куда? Далеко. Дальше Харбина? Дальше. Да куда, в конце-то концов? В бригаде пока не знают, сказали, какой-то город к югу от Янцзы. Чего мы там забыли? Четверть рабочих с завода туда едут.
Тацуру опустилась на колени, развязала шнурки на ботинках Чжан Цзяня. К югу от Янцзы? Она повторяла про себя эти четыре слова. Пока снимала с Чжан Цзяня ботинки и переобувала его в сухие белые хлопковые носки, перепалка шла своим чередом. Сяохуань ему: я не поеду! Чжан Цзянь: тебя не спрашивают. Почему это надо непременно ехать? Потому что мне чудом удалось попасть в список.
Сяохуань впервые стало страшно. К югу от Янцзы? Она никогда бы не подумала, что доведется и саму-то Янцзы увидать! Сяохуань шесть лет проучилась в начальной школе, но в географии не понимала ровным счетом ничего. В центре ее мира была родная деревня Чжуцзятунь, и даже поселок Аньпин казался чужбиной. После замужества она переехала в Аньпин, и больше всего ее успокаивало, что оттуда до родной деревни было всего сорок ли пути, крикнешь: «Все, ухожу! Баста!» – проедешь сорок ли, и ты дома. А теперь они станут жить к югу от Янцзы – сколько рек и речек течет между Янцзы и ее родной деревней?
Ночью Сяохуань лежала на кане, пытаясь представить, что настанет за жизнь, когда нельзя будет убежать домой, в семью Чжу. Не можешь, а живи, ни отец, ни мать, ни брат, ни бабка, ни невестка не услышат больше твоего «баста!». К ней под одеяло пробралась рука, взяла ее руку. Ладонь Сяохуань была вялая, неживая. Рука притянула ее ладонь к себе, прижала к губам, тем самым, что так неохотно шевелятся при разговоре. Губы эти повзрослели и были уже не такими пухлыми, как при первом поцелуе, теперь их покрывали сухие морщинки. Губы раскрылись, обхватили кончики ее пальцев.
За ладонью он утащил к себе под одеяло всю руку. А потом и саму Сяохуань. Прижал к себе. Он знал, что Сяохуань – балованная деревенская девчонка, которая дальше своей околицы ничего и не видала. Он знал, как она напугана, и ему было известно, чего она боится.
А Сяохуань все-таки поумнела. Дожив до тридцати, поняла наконец, что иной раз буянь, кричи, а все не впрок – например, если муж твердо решил: едем на юг.
Глава 4
Обнимавший три озера новенький городок одной стороной упирался в южный берег Янцзы, а с другой его обступили девять невысоких гор. Горы Хуашань и Юйшань – одна высотой пятьсот метров, вторая шестьсот с небольшим – напоминали гигантский бонсай. Лес в горах был что надо, и в непогоду ветер так свистел в соснах, что слышно было даже внизу. По подножьям гор взбирались вверх новенькие здания из красного кирпича. Поднимешься на вершину, глянешь на зеленые горы и красные дома – и не захочешь, а прокричишь: «Да здравствует социализм!»
Все дома были по четыре этажа, семья Чжан Цзяня жила на четвертом, в самой дальней квартире, так что соседи не заглядывали к ним, невзначай промахнувшись дверью. Чжаны занимали две комнаты с коридором, достаточно широким, чтобы поставить обеденный стол. Перегнешься через балкон, глянешь налево – а там пологий горный склон с ковром из красно-золотых цветов.
Всю беременность Тацуру не выходила из дома. В тот день ближе к вечеру надела брезентовую спецовку Чжан Цзяня, разом укрывшую ее огромный восьмимесячный живот. Кряхтя, приковыляла к склону горы, хотелось все-таки посмотреть, что это за цветы распустились и в горах будто вспыхнул пожар. Подошла ближе и расстроилась: оказывается, это не лилии катакури, что росли на горе у деревни Сиронами. Катакури распускаются в апреле, а летом им на смену приходят лилии ямаюри, те еще красивей. Сяохуань с Ятоу забирались на гору и приносили оттуда сосновые шишки, дикий лук, сельдерей, а цветов ни разу не набрали.
Под тяжестью угрожающе большого живота Тацуру шла, немного отклоняясь назад; не видя, куда ступает, хваталась за деревья, то за одно, то за другое, медленно поднимала себя наверх. Мартовское солнце уже припекало, и скоро она разделась до майки. Спецовку свернула в узел и привязала рукавами к спине.
Вблизи было видно, что на красно-золотых лепестках растет тонкий пушок, а тычинки будто выглядывают из бутона. Когда Ятоу становилось что-то интересно, ее глаза раскрывались, как цветы, и верблюжьи Эрхаевы ресницы тоже превращались в черные тычинки. Тацуру часто видела отражение своего лица в черных, как дно колодца, глазах Ятоу. Девочка звала ее тетей, а Сяохуань мамой, но когда Тацуру ловила ее щекотный пушистый взгляд на своей щеке, тыльной стороне ладони, затылке, ей казалось, что шестилетнюю Ятоу не так-то легко одурачить, головка у нее соображает хорошо. Кем же друг другу приходятся эти трое взрослых? Совсем скоро у Ятоу появится свой ответ. Тогда-то втайне от всех они станут матерью и дочерью по-настоящему.
Вдали переливчато прогудел заводской поезд, свисток был чуть выше и глуше, чем у обычных составов, он доносился словно из другого мира.
У Тацуру на всей земле не осталось ни одного родного человека, и ей приходилось лепить родных из своего тела. Забеременев, она украдкой кланялась покойным родителям: в животе подрастает еще один близкий.
Пару месяцев назад, когда они с Ятоу мылись, девочка вдруг оттопырила мягкий пальчик и провела им сверху вниз по коричневой полосе на животе Тацуру: тетин живот здесь открывается и закрывается? Тацуру ответила: здесь. Пальчик Ятоу надавил сильнее, ноготок больно впился в кожу. Но Тацуру не шелохнулась – пусть Ятоу спрашивает дальше. Та и правда опять заговорила: «Открывается, и отсюда выходит человечек». Тацуру с улыбкой глядела на завороженную Ятоу. «Я вышла, и животик закрылся, а для братика опять откроется». Ятоу с силой водила ноготком вверх-вниз по животу, словно хотела прямо сейчас открыть его и разделаться с ложью, которую придумали взрослые.
Оказалось, что с двумя охапками красно-золотых цветов каждый шаг вниз дается с трудом. Тацуру нашла камень, села. Заводской поезд с протяжным воем шел из одного конца пути в другой, потом раздавался новый гудок, и с платформы отходил следующий состав. Тацуру закрыла глаза – этот долгий гудок был звуком ее детства. Дети деревни Сиронами подрастали под стук поездов, японские продукты, одежду и все японское привозили в деревню на небольших составах. Она почти ничего не помнила о родине, ее Японией были аккуратно расфасованные по ящичкам, умело проложенные водоросли нори и тючки тщательно свернутого ситца, которые приезжали в деревню на поезде. В Сиронами жил немой, он ни слова не мог сказать, зато умел в точности изобразить паровозный гудок. Закрыв глаза, Тацуру сидела на камне, и казалось, что это не состав сталеплавильного завода вдет где-то вдали, а немой веселит ребятишек.
И доктор Судзуки тоже сошел к ним с поезда. Он носил белоснежные перчатки, черный цилиндр, синий с красноватым отливом европейский костюм, а ходил так: сначала делал шаг тростью, потом два шага ногами – ни трость не мешала ногам, ни ноги трости, – и прогуливался по проселочной дороге, словно по расцвеченному фонарями проспекту Токио или Осаки. Скоро она узнала, что вместе с тростью у доктора Судзуки будет целых четыре ноги: ниже левого колена у него стоял протез.
Из-за этих-то дополнительных ног ему и пришлось уйти с фронта. Доктор Судзуки был великолепен, и Тацуру верила, что Токио и Осака так же восхитительны, как он. Деревенские девушки были единодушны: доктор прекрасен, хоть война и лишила его ноги. В последние дай деревни Сиронами доктор Судзуки сбился со всех своих ног, живых и механических, он бегал от крыльца к крыльцу, уговаривая односельчан ехать с ним на поезде в Пусан, а оттуда на пароходе в Японию. Он говорил, что советская армия неожиданно объединилась с американцами и британцами, они ударят со спины, из Сибири. Вся деревня пришла с ним на станцию, но поезд увез разъяренного доктора одного, а люди стояли и смотрели ему вслед. Тацуру казалось, что в последнюю секунду взгляд доктора Судзуки упал на ее лицо. Она верила, что загадочный доктор умел читать чужие мысли. Он должен был знать, как хотелось Тацуру уехать с ним.
Она немного замерзла. Солнце ушло за вершину горы. Сверху спускались дети с красными галстуками на шеях, один мальчик нес треугольное знамя, они громко что-то спросили. Тацуру покачала головой. Говорили все разом, наперебой, ничего не разобрать. У кого в руках палки, у кого сети. Снова что-то спросили, она опять качнула головой. Не понимала, что они заладили: «Мыши, мыши». Иероглифы на знамени она знала: «Искоренить – четыре – зло»[43]43
«Искореним четыре зла» – лозунг кампании по уничтожению четырех вредителей: крыс, воробьев, мух и комаров. К искоренению «четырех зол» Мао призвал 18 марта 1958 года.
[Закрыть], но что они значат вместе, сообразить не могла.
Школьники побежали мимо нее к подножию горы. Каждый косился на странную женщину, соображая, что с ней не так.
Тацуру поднялась на ноги, но шагу не успела ступить, как поскользнулась и покатилась с горы, проехала несколько метров, пока не уперлась в камень. Рядом шумела вода, Тацуру повернула голову – в выложенной камнем канаве бурлил грязный ручей. Сняла туфли, чтобы снова не упасть. Такие тряпичные туфли она научилась шить у Сяохуань, со временем они растаптывались, становясь мягкими и скользкими. Внутри поднялась боль, Тацуру схватилась за живот, туго надутый и твердый, словно железо. Сама не заметила, как снова очутилась на земле, придавленная к ней огромным гороподобным животом. Боль металась внутри, но скоро нашла, куда бежать, и рванулась к выходу у Тацуру между ног.
Тацуру увидела, как в грязной желтой воде кипят красно-золотые цветы.
Она помнила, что между волнами боли бывает немного времени, значит, она успеет добраться до дома. Она рожала уже дважды и знала, что тут к чему. Солнце закатилось за гору, перед глазами стояло безоблачное небо, синее, кое-где пурпурное, птицы кричали, собираясь на ночевку в лес. Когда боль отступит, она переберется через канаву и пойдет домой. Там, за ручьем, у подножия горы стоит много-много зданий из красного кирпича, в одном из них – ее дом. Но боль становилась только свирепей, она будто схватила все ее внутренности и тянула вниз. Тацуру прижала руки к животу, ей нужно выпустить родного человека живым и невредимым, умирать никак нельзя. Она родит себе много близких и никогда больше не будет одинокой.
Сине-пурпурное небо пульсировало перед глазами: то светлым, то темным. Когда боль отступила, лицо Тацуру было ледяным, лоб покрылся испариной, похожей на капли холодного дождя. Она скосила глаза на канаву: шагнуть через этот шумный поток – все равно что вброд перейти Янцзы.
Было время конца смены. Тропинки от многоэтажек стекались в широкую дорогу к заводу, и каждый день в это время на ней стояло половодье, бурный людской поток рвался вперед. Это возвращались со смены рабочие в брезентовых спецовках, с полотенцами, обвязанными вокруг шей. Тацуру никогда не слышала, чтоб разом звенело столько велосипедных звонков. Толпа дробилась на ручейки, утекавшие к домам, рабочие в спецовках привязывали велосипеды у лестниц, и по голым бетонным ступеням еще целую вечность гремели тяжелые мужские шаги. Чжан Цзянь вернется со смены и увидит: Дохэ пропала. Опять удрала? Он соберет разбитое после смены тело и спустится обратно на улицу.
Переехав из Аньшаня в этот молодой город при металлургическом комбинате, Чжан Цзянь сразу определился на новый сталеплавильный завод, после пары месяцев обучения стал крановщиком. Все это Тацуру узнавала из его разговоров с Сяохуань. Она хорошенько запоминала их разговоры и, улучив минутку, ворочала новые слова в голове и так и эдак, постепенно понимая их смысл. Где теперь Чжан Цзянь будет ее искать? Он знает, что она ни разу не выходила из дому и нигде не была.
Снова накатила боль. Тацуру вскрикнула. Внизу уже загорелись огни. Она закричала еще. От крика становилось чуть легче. Крик проталкивал боль дальше, хотя Тацуру сама плохо понимала, что кричит.
В эту минуту она ненавидела весь род людской, а первым – китайского мужчину, который неизвестно зачем заставлял ее беременеть. Тацуру его не любила, и он ее тоже. Она и не искала его любви, он нужен ей, чтобы выжить. Так делала и мать Тацуру, и ее бабка. Настоящей семьей им были те. кто вышел из их чрева, или та, из чьего чрева вышли они, и родильные пути превращались в потайные ходы, по которым передавалась любовь. Иногда, встречаясь глазами, Тацуру и Ятоу вдруг улыбались друг другу, и эта улыбка была только их. ее не могла разделить ни Сяохуань, ни даже Чжан Цзянь.
Тацуру кричала и кричала, что-то попало в рот – волосы, отвернулась, зажала зубами пряди, рассыпанные по плечу. Мать родила ее, братика, сестренку, нарожала себе целую семью, в этот круг входила еще бабка, материна мать, и все, кто появился на свет из ее чрева, а другим людям не было хода в их кровный борё-кудан[44]44
Название преступных группировок в Японии.
[Закрыть]. Потому-то мать смогла сохранить рассудок, когда получила похоронку на отца. Чтобы пережить этот час, она родила себе целый выводок близких, муж ушел и больше не вернется, но вокруг нее были дети, и она знала, что не все еще кончено, каждый из них способен переменить ее жизнь к лучшему.
Тацуру нужно выпустить на свет родного человека, тогда она сможет рожать еще и еще. Она народит себе целую ораву близких. Посмотрим тогда, как Сяохуань с ними сладит! Улучив минуту, они будут улыбаться Тацуру, как улыбается Ятоу, и улыбка эта станет паролем, никто, кроме связанных кровью, не сможет ее разгадать.
Она все кричала и кричала.
Вдруг кто-то позвал издалека: «Дохэ!»
Тацуру тут же умолкла.
У того человека был фонарик и старая стеганка в руках. Фонарик мазнул Тацуру по лицу, прыгнул ей между ног. Она услышала: «Ай, пропасть!»
Тацуру было уже все равно, почему за ней пришла Сяохуань, а не Чжан Цзянь. Лицо Сяохуань наклонилось к ее лицу, и Тацуру обдало запахом табака. Сяохуань наклонилась пониже, чтобы обхватить ее под шею и взять на руки. Но Дохэ была тяжелее, да еще и живот, огромный, как гора, – с одного раза стало ясно, что дело это гиблое. Сяохуань велела Дохэ продержаться еще пару минут: сбегаю вниз, позову Чжан Цзяня. Одним прыжком перемахнула через ручей, не успев поймать равновесие, тут же скакнула обратно. Накрыла Дохэ стеганкой, сунула ей фонарик: если вдруг собьемся с пути, будешь нам сигналить. Прыгнула на другой берег, но и двух шагов не успела ступить, как Дохэ снова закричала. Сяохуань до смерти перепугал этот визг: ни бесы, ни люди так не кричат.
– Бог тебя наказал! Еще и удрала! Прибежала на гору маму-папу с бабулей искать? – Сяохуань не на шутку рассердилась, но уже подскочила обратно к Дохэ.
Дохэ теперь не лежала, а полусидела, опираясь на руки, головой к вершине горы, ногами к подножию, колени согнуты, бедра широко разведены.
– Ни дать ни взять кошка уличная! Вон где рожать вздумала… – Сяохуань попробовала стащить Дохэ вниз, но в той было не меньше тысячи цзиней веса. В последнее время она ела как не в себя, даже у Ятоу приходилось отнимать кусочек, чтобы ее прокормить.
Сяохуань еще раз поднатужилась, но не смогла сдвинуть Дохэ с места, наоборот, та повалила ее на землю. Сяохуань подобрала фонарик, свет попал Дохэ между ног, из штанов что-то выпирало наружу. Сорвала с нее штаны, фонарик выхватил из темноты что-то мокрое и круглое, облепленное черными волосами. Сяохуань скинула с себя куртку, сунула под роженицу. Без толку: глина вокруг была пропитана кровью и водами, и Дохэ лежала, измазанная в этой глине с ног до головы.








