Текст книги "Свет в Коорди"
Автор книги: Ганс Леберехт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Суд над Михкелем Коором состоялся в помещении волисполкома – в том самом здании, где когда-то помещалось волостное присутствие; по ступеням его лестницы Коор всходил в то время молодцевато, не боясь, что на его поклон не ответят. И шляпу свою снимал прилично – на самом пороге, а не задолго до ступеней крыльца, как это делали крестьяне победнее.
Теперь же, когда его ввели в большую комнату, наполненную людьми, никому не пришло в голову поздороваться с ним, хотя крестьяне из Коорди и соседних деревень собрались здесь именно ради его дела. И он сам не решился приветствовать кого-либо, хотя узнавал многих.
В просторной комнате, служившей в обычное время красным уголком и комнатой для ожидания, а в торжественные дни агитпунктом и залом для заседаний, было тесновато и душно; занятыми оказались все скамьи и стулья. Пустовали пока только принесенные из кабинета Муули потертые кожаные кресла, предназначенные для состава суда.
Было еще одно место на короткой, грубо соструганной скамье, на которую никто не садился. Именно на эту скамью милиционер Арнольд Луйк и указал выразительно Михкелю Коору, и тот покорно сел. Арнольд Луйк со своей жилистой шеей и длинными загорелыми руками, вылезающими из коротких рукавов, похожий на крестьянина, переодетого милиционером, встал за его скамьей и деловито насупился. В зале слышался приглушенный говор, – из уважения к суду разговаривали вполголоса, а курить выходили в коридор.
Хотя время только что перевалило за полдень, но в зале было уже немного сумеречно, – за окнами стоял дождливый бесснежный месяц ноябрь – самое темное время года.
Михкель Коор ясно различал только первые ряды, задние в его глазах сливались во что-то единоликое и многоглазое – насторожившееся и враждебное. Зато в первых рядах он ясно разглядел широкие плечи Йоханнеса Вао и длинное лицо Мейстерсона с внимательно посверкивающими очками в стальной оправе на шмыгающем от вечного насморка красном крохотном носу.
Разглядев их, Михкель Коор уселся поудобнее, некое подобие странной усмешки тронуло его худые обтянутые скулы и, глядя в упор на Вао и Мейстерсона, он кивнул им головой; вроде как бы через все головы кивнул – назло этому переодетому Арнольду Луйку…
Вао, который сейчас не мог бы отдать ясного отчета в своих мыслях, рассеянно слушал разговоры вокруг и смотрел на костяное лицо Коора, обросшее жесткой неопрятной щетиной. Захваченный врасплох приветствием Коора, он тоже кивнул, но кивнул как-то странно, не то муху стряхнул со лба, не то поздоровался, и сразу же искоса посмотрел по сторонам – заметили ли?
Мейстерсон же не кивнул головой, только носом шмыгнул посильнее. Честно говоря, он, как и Вао, не питал к Коору зла и даже не совсем ясно понимал, за что ж того посадили на скамью подсудимых, – ведь не украл же он и никого не ограбил, – только что свой собственный хлеб зарыл… Ведь этак можно его, Мейстерсона, и Вао посадить на эту скамью: как-никак, они относятся к тому десятку средних, что всегда тянулись за такими тузами в Коорди, как Курвесты и Кооры… Но Мейстерсон чутко прислушивался к гомону за своей спиной; голоса, выделявшиеся в нем, как он понимал, явно были настроены против Коора. Громче других слышались рассуждения Тааксалу: «…уж если Коору сегодня отвечать, так он бы мог заодно отчитаться в тех трех мешках ржи, что он мне не заплатил… Но если Коору за все свои долги отвечать, так у него волос не только на голове нехватит, а и на шкуре, хоть она и волчья…»
Пожалуй, разглагольствования Тааксалу точнее всего выражали сейчас общее настроение массы, а так как общее настроение – сила покоряющая и стихийная, то и Мейстерсон не мог не поддаться ему. И поэтому он не принял привета Коора, решив выждать, пока сам ясно не разберется во всем деле.
Кто-то позвонил в колокольчик. Все нестройно поднялись. Из боковых дверей вышли судья и народные заседатели.
Женщину-судью из уездного города знали все в зале. Это была Мария Каск – сама батрачка в прошлом – маленькая, худощавая женщина с серыми глазами; во время Отечественной войны она с винтовкой в руке вместе с бойцами истребительного батальона сражалась против немцев. Ее остроумие вошло в поговорку, многие меткие слова ее передавались из уст в уста по уезду.
Увидев уездного прокурора, моложавого белокурого человека с двумя орденами на груди военной гимнастерки, Пауль одобрительно кивнул головой. Он хорошо знал товарища прокурора, бывшего однополчанина. Трудно будет сегодня Коору вывернуться…
Суд мог начаться.
После соблюдения всех обычных и необходимых формальностей и удаления свидетелей судья негромким голосом принялась читать обвинительное заключение.
В зале стало тихо. Отпихнув кого-то слева локтем, Йоханнес Вао подался вперед и весь превратился в слух. Многого изложенного в длинных и сложно построенных фразах он не понял. То, что он понял, заключалось в следующем: некто Михкель Коор, крестьянин деревни Коорди, – Вао его знал давно и хорошо, – обвинялся в саботаже государственных хлебопоставок. За Коором числился еще долг за госпоставки с прошлого года. И за текущий год он свои обязательства не выполнил, мотивируя тем, что хлеб не уродился. Всего долга у Коора перед государством около трех тонн. В то же время, как выяснилось, в саду, в яме, у него было зарыто более одиннадцати тонн зерна.
Одиннадцать тонн!.. Вао укоризненно покачал головой. Ну что ж, одно можно сказать, – Коор сам себя посадил на эту скамью: из одиннадцати тонн три-то можно было отдать государству… Эх, можно бы было, не подумал зять…
Судья закончила чтение и, обращаясь к Коору, спросила: признает ли он правильность обвинения в злостном невыполнении им повинности перед государством.
Коор, сжимая в руках смятую шляпу и тупо глядя перед собой, каким-то плоским деревянным голосом сказал:
– Виновным ни в чем не признаю.
После краткого совещания суд, по ходатайству прокурора, решил перейти к допросу обвиняемого. Поднялся прокурор.
– Скажите, вот тот хлеб в яме, на что же вы хотели его употребить, для чего хранили?
Коор, подумав, вяло пожал плечами:
– Для собственного потребления…
– Для собственного? Позвольте… Одиннадцать тонн до нового урожая, это выходит по тонне на месяц, значит… тридцать с лишним килограммов хлеба на день? Вас ведь двое?
– Двое… Ну, и скоту…
– Ну хорошо, – три коровы, свиньи… Десять килограммов хватит им в день?
– Конечно, хватит, – сказал чей-то голос в зале, и Михкель сквозь зубы пробормотал:
– Пожалуй, что хватит…
– А остальной хлеб на что же берегли?
Коор молчал.
– Хлеб-то в цене нынче, – тихо, но внятно сказал чей-то гулкий голос в зале, и хотя Коор не смотрел в ту сторону, но голос Тааксалу он узнал бы из тысяч.
– А сколько же вы сдали по госпоставкам? – продолжал прокурор.
Коор затравленно посмотрел на него и пробормотал:
– Не помню, на квитанции сказано.
– Ну, а все же… Килограммов сто, больше?
– Сто восемьдесят…
В зале послышался хохот. И сквозь него прорвался въедливый голос однокоровницы – тетушки Тильде:
– Да я сверх нормы больше сдала!
И хохот усилился. Не удержался даже Йоханнес Вао, осклабился и покачал головой: ох, уж в очень грязную лужу на глазах у всех садился зять. Позор, позор!..
Судья предостерегающе подняла руку, смех смолк.
– Еще один вопрос, – сухо сказал прокурор. – А вот гражданка Роози Рист, кем она вам приходится?
– Соседка, – подумав, ответил Коор. – У нее свое хозяйство.
– Вы что же, из добрососедских соображений постарались выделить ей из своих земель часть, что похуже, и семена обещали одолжить?
– Ну… как сказать… работала у меня когда-то раньше.
– Когда-то? А может быть, продолжала работать до последнего времени?
– Нет, – отрывисто сказал Коор.
Шея Йоханнеса Вао медленно наливалась кровью. Хотя сейчас всем, занятым поединком между прокурором и Коором, не было дела до Вао, ему все же казалось, что дело зацепило и его. Да и как не зацепило, – ведь принимал же он усердное участие в образовании нового шаткого хозяйства Роози. Может ли сказать Йоханнес Вао, что он совсем не догадывался о намерениях Коора? Эх, зять, зять!.. Подобно злому коню с оскаленной мордой, летел он над краем опасного обрыва, а он, Вао, как мешок, как благодушный баран, которого, связанного по ногам, везут на базар, мотался за ним в телеге, не видя и не чувствуя, что летит над краем гибели. Вао сцепил руки на коленях и перестал смотреть на Коора. Он уже испытывал злобу против Михкеля, словно бы тот обманул его в каких-то ожиданиях. В каких? На этот вопрос не так легко было ответить.
Защитник, небольшой седенький человек, подумав, протер носовым платком очки и также задал вопрос:
– Скажите, из каких побуждений вы отдали гражданке Рист корову?
– Желая помочь… Все же вроде как свой человек…
В зале опять вспыхнул было говор, но смолк под взглядом судьи.
– Вы еще чем-нибудь помогли? – поинтересовался защитник.
– Лошадью моей пользовалась часто.
– Роози на этой лошади урожай со своих полей в кооровский сарай свозила, – ехидно сказал чей-то голос за спиной Мейстерсона. И Мейстерсон подумал, что плохую услугу защитник оказывает обвиняемому, ставя ему такие вопросы здесь, где Коора могут заподозрить в каких угодно чувствах, но только не в сочувствии к батрачке Роози.
Судья вызвала свидетелей. Первым вошел Пауль Рунге. В глазах прокурора загорелись веселые искорки, когда он оглядел Пауля Рунге, словно какие-то старые, очень дружеские воспоминания при виде этого крепкотелого, с невозмутимым лицом, человека вспыхнули в нем.
Пауль Рунге был краток и лаконичен, как всегда. Что можно сказать о Кооре? Был кулаком и остался кулаком. Из десяти хозяйств, входящих в ведение сельского уполномоченного Рунге, нет ни одного должника по госпоставкам, кроме Коора. Из-за него план госпоставок по деревне не выполнен. Из-за него на смарку пошли старания других крестьян, поспешивших доставить первое обмолоченное зерно государству. Восемь раз он, Пауль Рунге, приходил уговаривать Коора. Сначала тот упорно не хотел обмолачивать. Наконец, обмолотив, наотрез отказался выполнить поставки полностью, сославшись на плохой урожай. Но урожай этот, стараниями его батрачки, Роози Рист, оказался совсем не плохой. Он, Рунге, сам помогал разрывать яму. В ней было одиннадцать тонн зерна. Вот и все, – картина ясная…
Мейстерсон потупился и крякнул. Да, конечно, картина ясная: волчья игра впотьмах, исподтишка, не считаясь ни с честью соседей, ни с интересами деревни. Мейстерсон вспомнил солнечный августовский день, когда он сам, ворча, нагрузил воз с обмолоченным зерном. Пора была рабочая, и надо было возить навоз в поле, но люди из Коорди, жертвуя дорогим временем, повезли первую долю урожая государству, и он, Мейстерсон, тоже поехал, раз уж поехали все из Коорди, – он хотел быть вместе с ними.
Роози Рист неловко переступила порог и медленно пробралась меж тесных рядов. По горящим щекам ее видно было, как она волновалась.
Словно в тумане видела лица судьи и заседателей; тревожное чувство все подмывало ее взглянуть в сторону, и, неловко дернув шеей, она посмотрела на Коора. Он в упор глядел на нее. Щеки его и подбородок, поросшие щетиной, в неярком освещении комнаты как-то скрадывались, пропадали в тени, как и впалые глаза в глубоких орбитах, и только скулы и костяной лоб, блестящий от пота, приковывали к себе внимание своей восковой желтизной. Поймав взгляд Роози, Коор вдруг не то усмехнулся, не то сделал гримасу, ощерив плотные лошадиные зубы, и Роози поспешно отвернулась, крепко схватившись пальцами за край стола, чтобы они не задрожали…
– Расскажите, что вы знаете по этому делу? – просто пригласила судья.
Роози увидела близко внимательные, спокойные и немного усталые глаза женщины, устремленные на нее.
– Я, я ничего не знаю… – подавленно сказала Роози, ощущая на лбу холодную испарину, и вдруг с ужасом усомнилась – сумеет ли она, Роози, осилить страх перед страшными, пустыми глазами Коора, стоящего вот тут, в четырех-пяти шагах?
– Ну, что-нибудь да знаете, – вдруг очень по-домашнему и по-женски ласково улыбнулась судья Мария Каск. – Вы у него работали, живете на его хуторе, он вам помог обзавестись новым хозяйством, как же вы не знаете?
– Кто помог, он? – раскрыла глаза и ахнула Роози. Она прижала руки к груди и побледнела. – Коор помог? Он мне так помог, что я чуть в петлю не полезла…
Молчание за спиной Роози разразилось сочувственным к ней шумом.
И с этого момента Роози понесло как на крыльях. Все здесь сидящие подробно услышали печальную повесть о несбывшихся благодаря Коору надеждах Роози на независимую и хорошую жизнь, о злополучной истории с коровой, об отнятой у Роози вике, о непомерных поборах за квартиру, за хлеб, за семена…
Она говорила пять минут, десять, четверть часа, словно впервые в жизни разговорившись, и ее не прерывали ни судья, ни народ в зале, потому что о чем бы она ни говорила – о полоске ли овса, впервые засеянной для себя на земле Коора, о пшенице Коора, сжатой ею, о коровах его и лошадях, за которыми продолжала ухаживать, о каком-то ячмене, недоданном ей Коором пять лет назад, – во всем этом был глубокий смысл и все относилось к делу. И чем больше она говорила, тем яснее становилось всем в зале, что по-настоящему-то большая часть из этой колоссальной груды зерна, зарытой в яме, принадлежит вовсе не Коору, а Роози, ибо ее руками выращено, убрано, обмолочено. И хотя Роози вовсе не говорила этого, но такой вывод ясно вытекал из ее слов, и оспорить это не решился бы, пожалуй, никто в зале – ни Йоханнес Вао, ни Мейстерсон, и никто другой из людей Коорди.
Кто-то по-медвежьи шевельнулся рядом с Мейстерсоном и, сопнув, осторожно полез к выходу, Йоханнес Вао не вытерпел, чего-то ему стало невтерпеж и пакостно, во рту было горько, словно самого судили. Вышел в соседнюю, очень накуренную комнату и жадно закурил.
– У вас все? – спросила судья, когда Роози кончила.
– Да, – сказала Роози.
– А скажите, как вы узнали, где у вашего хозяина хлеб зарыт? – задала вопрос судья.
– Я сама яму рыла… – после долгого молчания ответила Роози.
– Так, – сказала судья Мария Каск, – что же вас побудило помочь ему?
– Он… приказал… – пробормотала Роози и с тоской замолчала.
– А вы… – голос судьи вдруг зазвенел металлом. – А вы подумали, что Коор вам за покорность скидку сделает из долга – корову не отберет и картошку оставит? Неправда ли? Умилостивить понадеялись?
Роози увидела, какие громадные стали у этой маленькой женщины глаза, какая боль – давняя, полузабытая боль бывшей батрачки – появилась в них, и, пораженная прозорливостью судьи, сказала, опустив голову:
– Да, это правда.
– Ну и что же, этот Коор приказал вам молчать? Пригрозил?
– Да… – кивнула головой Роози. – Сказал, что убьет…
В зале наступила тишина. В ней ясно послышался скрип скамьи под Коором. Выпрямившись и выкинув в сторону Роози руку, в которой держал шляпу, смятую в ком, он, задыхаясь, крикнул на весь зал, словно простонал:
– И надо было… Надо было!
– Сядьте, – коротко приказала ему судья.
Посмотрев на ее жестко сжавшийся рот, Роози подумала вдруг, что все то, что говорят о героическом прошлом этой женщины, о ее подвигах во время войны, наверное – правда от первого до последнего слова.
Но Коор не сел. Также задыхаясь, он возбужденно и не помня себя закричал:
– Судите? За что судите – за мое… За мой хлеб!.. Тогда судите всех их… Вот его судите, за то, что у него хлеба больше, чем у этой Роози!
Коор ожесточенно ткнул рукой в первый ряд, собираясь назвать имя Йоханнеса Вао, и вдруг, пораженный, смолк, – Йоханнеса Вао не было на первой скамье. Глаза Коора встретили холодный, отрезвляющий блеск очков Мейстерсона. Коор под угрожающее ворчание присутствующих сел и отер рукавом пот со лба.
– Кого – их судить? – спросила судья, ставшая опять очень спокойной. – Их не за что судить. Сегодня они судят вас.
Прокурор обратился к Роози с вопросом:
– Скажите, а угроза была реальная, то есть я хочу сказать, можно было ожидать ее исполнения?
И вот тогда-то Роози рассказала об августовской ночи, о неизвестном в саду, о неясных подозрениях своих…
В зале опять было очень тихо, и словно сместилось что-то в четком, размеренном ходе дела в спокойных стенах этого зала, где задавались вопросы и получались ответы, и беседа, на первый взгляд, шла так мирно, и Коор сидел, казалось бы, такой укрощенный на своей скамье… Многим в судебном зале вдруг показалось, что своим рассказом Роози Рист внезапно вынесла жизнь в поле, где сталкивались враждебные силы и бушевало пожарище, и темной осенней ночью Семидор, Маасалу и Тааксалу летели на помощь Рунге, и все люди из Коорди примыкали к ним…
После недолгого перерыва, когда зажгли лампы и народ, густо накурив в коридорах и соседних комнатах, снова повалил в зал, суд продолжался.
Йоханнес Вао не вошел в зал. Но и уйти он не мог; остался в соседней комнате за дверью, курил, садился на скамью и снова поднимался с места и мычал что-то себе под нос.
Подходя к дверям, он слышал за ними отрывки из речи прокурора, составившего из всего сказанного и выслушанного сегодня очень четкую и логическую картину. Да, впрочем, многое стало сегодня ясно Вао и без слов прокурора.
…Ловкий и коварный кулак, наживший добро за счет широкого использования батрацкого труда. По отношению к советскому государству – враг… активный враг. Методом борьбы против советской власти избрал саботаж, запугивание бедноты… Был связан, повидимому, с бандитскими элементами…
– В руках Коора золотое зерно превращается в пороховую начинку для бандитских патронов… – расслышал Вао фразу прокурора. Прокурор требовал применения суровой кары к Коору.
И он, Вао, опустив голову, не нашел ничего возразить…
– Волк, – сумрачно проворчал он вслух.
Это был самый ненавистный хищный зверь для мирных землевладельцев-животноводов из Коорди.
Вао, согнув плечи, вышел в темноту, отыскал свою лошадь, разобрал вожжи и тихо поехал к дому.
Он был потрясен.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Только с первым снегом сложил Пауль строительный инструмент в своем новом сарае. Теперь бы наконец перевести дух и вытянуть ноги под столом в жарко натопленной комнате…
Сделано не так уж мало, даже фундамент под новый дом заложен. Хотя хлеб частью и сгорел, но оставшегося хватит до будущего урожая; а картофеля – с избытком. В изобилии засолены огурцы и капуста, из сладкой белой свеклы наварен громадный кувшин медового сиропа; моркови и брюквы – вдоволь и себе и скоту. В хлеву стоит другая корова вместо пропавшей на пожарище, два поросенка и овца. Несколько белых кур с петухом на шесте вносят в хлев некоторый уют. А ведь все это достигнуто за один год!
Так подбрось же, Айно, в плиту вязанку можжевельника, горящего с веселым треском. Что там варится в котле? Ого, суп, и даже с клецками; смотри-ка, у нас даже мясо появилось! Подбрось в огонь, и будем ждать нового года. Год назад так хотелось добраться до спокойной ленивой минуты досуга в своем доме, в тепле, казалось – приди она и – остановись жизнь…
Не хочу никуда я спешить,
И буду я медленно жить…
Пришла эта минута, а вот на сердце все неспокойно… Пауль озабоченно хмурится и, глубоко задумавшись, всматривается в горящие уголья; изредка шевелит губами, словно беседуя с кем-то отсутствующим, и снова хмурится, недовольный собой, и томится.
Айно тайком безжалостно усмехается. Она знает, в чем дело. Его страдания на сей раз не трогают ее, они не предвещают какого-либо убытка или худа их дому. Пожалуй, даже наоборот, – связаны с честью, оказанной Паулю деревней Коорди. Дело в том, что Паулю надо сказать речь. Добро бы обыкновенную речь о необходимости своевременно закончить лесозаготовки или о каком-нибудь текущем событии, – с этим Пауль хоть и с трудом, но как-нибудь справился бы, – а тут речь не совсем обыкновенная. Она должна быть сказана перед народом о великом сельском плотнике Йоханнесе Уусталу, намеченном людьми Коорди в верховный орган республики, – речь не простая.
– Ну, а как бы ты сказала, если бы надо было? – откашлявшись, не без смущения спрашивает Пауль жену.
– Я бы совсем не сказала, – снисходительно отвечает Айно.
– Хм… А может, не надо его и выбирать? – говорит Пауль с хитринкой, покосившись на Айно.
– Как не надо? – удивляется Айно. – А кого же тогда? Кто тебе первым помог, и сколько он домов выстроил людям – вот об этом и скажи…
– Следовало бы… – соглашается Пауль.
Куда бы он теперь ни пошел, – на почту ли, в кооператив, в народный дом или на железнодорожную станцию, – всюду на него с избирательных плакатов смотрело лицо Йоханнеса Уусталу с сосредоточенно поджатым ртом; левый глаз, чуть прикрытый нависшим веком, щурился. С таким же знакомым внимательным прищуром старик осматривал деревянную планку в своих руках, прежде чем придавал ей законченную форму. И на дверях волисполкома был наклеен плакат и, благодаря одному обстоятельству, говорил без слов старожилам Коорди о событиях, ставших историей. На широком крыльце волисполкома уцелела грубая, темная от времени, на вечность сколоченная скамья, на которой отец Йоханнеса Уусталу, Юри, был выпорот солдатами-карателями. То было сорок с лишним лет назад, когда Юри с крестьянами выжег баронскую мызу. Пойманный, он на крыльце волостного присутствия принял на свою спину месть барона фон Унгерна; Йоханнес, сын, стоял тогда в глухо роптавшей толпе.
«О скамье сказать…» – твердил себе Пауль каждый раз теперь, входя на крыльцо, где отмечались важнейшие вехи в жизни великого сельского плотника. Размышления над удивительными поворотами в судьбе народного кандидата будили в душе Пауля мысли о нем самом, о жизни в Коорди. Перед глазами вставали Роози и Семидор – также незаурядные в Коорди судьбы – удивительные взлетом, победой над прошлым, над самими собою. Вспомнились Маасалу и Тааксалу; с любопытством глянул со стороны на собственные потуги. Все это нельзя было оторвать от судьбы Уусталу. Да и сколько их еще возвышалось, незаметных ранее, судеб в Коорди! Это было собирание сил, схожее с движением тысяч весенних ручьев, устремляющихся к единому руслу. Об этом хотелось сказать в речи, но чувствовал – нехватает умения сказать.
Муули, видя его мучения, по-приятельски посоветовал не волноваться – посмотреть в газетах, как выступают другие доверенные лица, написать примерный конспект – положить перед собой. Со своей стороны дал несколько мыслей. Но и совет не внес в дело окончательной ясности. В газетных строках говорилось очень складно, – Пауль с сокрушением чувствовал, что так складно не сказать, – но там было чересчур много красивых и торжественных слов, которых никогда не употребляли в своей простой и деловитой жизни ни сельский плотник Йоханнес Уусталу, ни сам Пауль Рунге. И все время, когда он думал над предстоящей речью, в голову лезли вещи обыденные и простые: вот они с Семидором роют колодец; Уусталу, прищурившись, шаркает рубанком; люди из Коорди, стоя цепью, спасают горящий хлеб; он, Пауль, вместе с Роози едет в волость сокрушать Коора… Вот об этом хотелось бы сказать.
Хотя Пауль постоянно помнил о приближающемся дне встречи кандидата с избирателями, день наступил все же как-то очень неожиданно. Пауль заметался с утра и расстроился по причинам, в сущности, пустым и мелочным: уборщица с вечера не вымыла полы, позабыли достать лишний десяток скамей, неожиданно оказалось, что стекла керосиновых ламп разбиты и не годятся, а в местном кооперативе их не было. Пришлось человека специально посылать в город. И печки в углах большого холодного зала народного дома плохо разогрелись из-за сырых дров.
– Вы бы раньше сказали, я бы из дому захватил сухих, – вежливо, но ядовито, сделал он замечание заведующей народным домом, пожилой женщине, развешивающей по стенкам гирлянды из хвои.
– А вы бы лучше на вашего Вао воздействовали, – огрызнулась заведующая. – Пять возов должен доставить для нас, а все не везет.
Пауль молча проглотил упрек. В самом деле, он давненько не интересовался, как Вао выполняет лесозаготовки. Вот оно, как малое за большое цепляется…
Но к вечеру все наладилось. Ровным светом горели две большие лампы, печи полыхали жаром, и длинные скамьи удалось занять где-то по соседству. Стол накрыли кумачом, и пышные букеты из сосновой хвои придали ему праздничный вид.
Съезжались… Степенно входили, останавливаясь в дверях; озираясь, высматривали знакомых. Через зал летели приветствия:
– О, чорт, Виллу, здорово, старина!
– А… и ваша семья здесь, то-то я смотрю – знакомый конь у ворот привязан. Друг у друга спрашивали:
– Ну, а где Йоханнес-мастер сам?
И теснились поближе к дверям, чтоб встретить Йоханнеса-мастера.
Наконец оживленно задвигались, зашумели. Пришел Йоханнес. Старик вошел, как всегда усмешливый, очень домашний, кивая туда и сюда седой остриженной головой. Он не скоро добрался до стола, затянутого кумачом. Надо было с каждым поздороваться и немножко поговорить, ведь не всякий день люди сходятся в Коорди. Пауля он спросил о жене. Укоризненно покачал головой на объяснения его, что не на кого дом оставить…
Только уже сидя за столом, слева от удобно примостившегося Уусталу, и видя поднимающегося с места председателя, Пауль наконец попытался вспомнить первую фразу речи, составленной с таким трудом. Но было уже поздно: расслышав свое имя, он встал. Не в силах увидеть сразу все лица, – глаза в глаза, – тревожно заметался взглядом по рядам, ища, на ком бы остановить его, чтоб сосредоточиться, вспомнить…
Нашел. На одной из задних скамей рядом с Кристьяном Тааксалу сидела Роози в новом цветистом платке. Лицо ее, устремленное на него, выражало непоколебимую веру в силы Пауля; она, кажется, не допускала и мысли, что он может в чем-то запутаться, сробеть.
– Сегодня здесь собрались мужчины и женщины со всего округа, из Коорди, Нурме и Мадисте, и мало среди них найдется людей, которые не знали бы Йоханнеса Уусталу… – дружелюбно и негромко сказал он в зал, крепко оперся руками о стол и подался вперед, словно приглашая всех к беседе по душам. – Он построил много домов в этих краях… И сельская школа в Коорди тоже им построена. Я думаю, не найдется в этом зале людей, которые бы осмелились сказать, что эти дома плохо выстроены… Когда-то, помню, он меня учил сруб ставить и вот однажды за ошибку в один дюйм заставил пять венцов переложить… В тот день мы оба ничего не заработали, но он тогда мне сказал: «Ошибившись в работе – ошибешься в жизни, парень». – И я ему за это благодарен, хотя тогда обивался и втихомолку чорта ему сулил…»
В зале раздались сочувственные смешки. Уусталу, усмехнувшись, одобрительно кивнул головой.
– Он строг в работе и строг в жизни, – продолжал Пауль. – Многим здесь присутствующим случалось от него и резкое слово услышать, но за правду мы не в обиде. Ну… а в добром совете он тоже никому не отказывал. Одним словом, что говорить, вы знаете Йоханнеса Уусталу… Он не ломал шляпы перед лавочниками и серыми баронами. Он видел, как в девятьсот пятом на волостном крыльце пороли его отца… Он немцам при оккупации не пошел бараки строить, хотя его грозились арестовать. А кто первый этой осенью из волости Мадисте от своего урожая в государственные закрома отсыпал? Уусталу…
И если вы меня спросите как мужчины мужчину, – сказал Пауль внушительно и веско, – спросите, почему я буду голосовать за Уусталу, я вам отвечу коротко: за то, что он всегда был с трудящимся народом и готов послужить ему и дальше…
Сзади, со скамей, где сидели Роози с Кристьяном, захлопали, подхватили в разных концах зала… Это было неожиданно и чуть не сбило его.
– Время строительное… – продолжал Пауль. – Во всех волостях республики мы строим советскую жизнь. Вот почему без Уусталу-строителя при нашем советском правительстве не обойтись…
Пауль секунду подумал – кажется, главное сказал? – и пока гремели аплодисменты, сел. Не глядя в зал, чувствуя, как горят скулы, он вздохнул, как вздыхает с облегчением человек, победоносно справившийся с трудным делом.
Уусталу встал с места, чтоб рассказать о своей жизни, чего он мог бы и не делать, – все в этих краях знали ее не хуже его самого.
Не слушая, Пауль смотрел в зал, где он теперь ясно различал каждое лицо среди плотных рядов, и жалел только об одном – о том, что здесь не было Айно и что она не слышала его. Но ведь надо же было кому-то остаться дома – присмотреть за Журавлиным хутором…