412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Один в Берлине » Текст книги (страница 36)
Один в Берлине
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 15:46

Текст книги "Один в Берлине"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)

Глава 66
Судебное разбирательство. Приговор

Согласно инструкции, двум полицейским, охранявшим Отто Квангеля, надлежало на время перерыва препроводить узника в небольшую камеру ожидания, предусмотренную для этой цели. Поскольку же зал почти совершенно опустел, а вести заключенного в падающих брюках по множеству коридоров и лестниц было весьма затруднительно, они решили закрыть глаза на это предписание и теперь разговаривали, стоя на некотором расстоянии от Квангеля.

Старый сменный мастер подпер голову руками и на несколько минут вроде как погрузился в полудрему. Семичасовые слушания, во время которых он ни разу не позволил себе отвлечься, измучили его. Призрачные картины плыли перед его взором: когтистая лапа председателя Файслера, которая то сжималась, то разжималась, защитник Анны, ковыряющий в носу, маленький горбун Хефке, пожелавший взлететь, Анна, которая, покраснев, сказала «восемьдесят семь» и глаза которой сверкали таким веселым превосходством, какого он никогда за ней не замечал, и множество других картин, множество… других… картин…

Квангель устал, так устал, надо поспать, хотя бы пять минут…

Он положил на стол локоть, а на него голову. Задышал ровно и спокойно. Всего лишь пять минут крепкого сна, короткие минуты забвения.

Но он тотчас проснулся. Что-то в этом зале разрушило желанный покой. Широко распахнутыми глазами он огляделся по сторонам, и взгляд его упал на отставного советника апелляционного суда Фромма, тот стоял у барьера и вроде как делал ему знаки. Квангель еще раньше заметил старика, ведь от его напряженного внимания, кажется, вообще ничего не укрылось, но при множестве волнительных впечатлений этого дня он не особо наблюдал за бывшим соседом по Яблонскиштрассе.

Теперь советник, стало быть, стоял у барьера и делал ему знаки.

Квангель бросил взгляд на полицейских. Они стояли шагах в трех от него, ни один прямо на него не смотрел, оба увлеклись весьма оживленным разговором. Квангель как раз услышал:

– И тут я цап этого малого за шкирку…

Сменный мастер встал, крепко подхватил брюки обеими руками и шаг за шагом прошел вдоль всего барьера к советнику.

Тот стоял опустив взгляд, словно и не видел приближающегося арестанта. А потом – Квангель был всего в нескольких шагах от него – советник быстро отвернулся и между рядами стульев направился к выходу. Но на барьере остался белый сверточек, маленький, меньше катушки ниток.

Одолев последние несколько шагов, Квангель схватил сверточек и спрятал сперва в ладони, а затем в кармане брюк. На ощупь что-то твердое. Он обернулся – полицейские пока что не заметили его отлучки. Дверь зала суда закрылась, советник апелляционного суда исчез.

Квангель двинулся в обратный путь, к своему месту. Он разволновался, сердце билось учащенно, ведь это приключение едва ли кончится добром. И ради чего старый советник пошел на такой огромный риск, ради чего подсунул ему сверточек?

Квангелю оставалось до места три-четыре шага, когда один из полицейских вдруг увидел происходящее. Испуганно вздрогнув, он в замешательстве посмотрел на пустой стул Квангеля, словно хотел удостовериться, что обвиняемого там вправду нет, а потом чуть ли не с ужасом выкрикнул:

– Что вы там делаете?

Второй полицейский тоже всполошился, уставился на Квангеля. В замешательстве оба стояли как вкопанные, даже не думали тащить арестанта на место.

– Мне бы в уборную, господин полицейский! – сказал Квангель.

Полицейский быстро успокоился, только буркнул:

– Так чего один-то поперся? Докладать надо!

Он еще не договорил, а Квангель вдруг подумал, что ему хочется, чтобы его вывели, как Анну. Пусть их оглашают свой приговор без обоих обвиняемых, удовольствия им от этого порядком поубавится. Ему, Квангелю, приговор совершенно неинтересен, он его и так знает. Вдобавок он очень хотел выяснить, какую такую важную штуку передал ему старый советник.

Полицейские добрались до Квангеля, подхватили его под руки, которые держали брюки.

Квангель холодно взглянул на них и сказал:

– Гитлер, сдохни!

– Чего-о? – Оба были ошеломлены, не верили своим ушам.

А Квангель продолжил, очень быстро и очень громко:

– Гитлер, сдохни! Геринг, сдохни! Геббельс, сволочь, сдохни! Штрейхер[42]42
  Штрейхер Юлиус (1885–1946) – нацистский политический деятель, издавал газету «Штюрмер», которая проповедовала антисемитизм; по приговору Нюрнбергского трибунала повешен как военный преступник.


[Закрыть]
, сдохни!

Удар кулака в челюсть оборвал эту филиппику. Полицейские выволокли бесчувственного Квангеля из зала.

Так вот и получилось, что председатель Файслер все-таки оглашал приговор в отсутствие обоих обвиняемых. Зря верховный судья милостиво не заметил оскорбления по адресу адвоката. И Квангель оказался прав: оглашение приговора в отсутствие обвиняемых не доставило председателю удовольствия, ни малейшего. А ведь он измыслил превосходные ругательные формулировки.

Файслер еще говорил, когда Квангель открыл глаза в камере ожидания. Подбородок болел, вся голова гудела от боли, он лишь с трудом припомнил случившееся. Рука осторожно ощупала карман брюк: слава богу, сверточек на месте.

Из коридора доносились шаги часового, потом стихли, а от двери послышался тихий шуршащий звук: отодвинули заслонку глазка. Квангель закрыл глаза, лежал будто все еще в беспамятстве. После бесконечно долгих секунд снова тот же шуршащий звук и снова шаги часового в коридоре…

Глазок закрылся, следующие две-три минуты часовой наверняка в камеру не заглянет.

Квангель тотчас слазил в карман, вытащил сверточек. Снял веревочку, которой он был обвязан, развернул записку, обернутую вокруг стеклянной ампулы, и прочел машинописный текст: «Синильная кислота, безболезненно убивает за несколько секунд. Спрятать во рту. О жене тоже позаботятся. Записку уничтожить!»

Квангель усмехнулся. Добрый старикан! Замечательный старикан! Он жевал записку, пока она не размякла, потом проглотил.

С любопытством рассматривал ампулу с прозрачной, как вода, жидкостью. Быстрая, безболезненная смерть, сказал он себе. Эх, знали бы вы! И об Анне тоже позаботятся. Он думает обо всем. Добрый старикан!

Он сунул ампулу в рот. Прикинул так и этак: лучше всего спрятать между десной и коренными зубами, как шпильку, деревянную шпильку, какие использовали многие рабочие в столярной мастерской. Ощупал щеку. Нет, не выпирает. А если они вправду что-то заметят, то, прежде чем сумеют отобрать, он раскусит эту штуку зубами.

Квангель опять усмехнулся. Теперь он действительно свободен, теперь у них нет над ним вообще никакой власти!

Глава 67
Тюрьма для смертников

Теперь Отто Квангель находится в Плётцензее, в тюрьме для смертников. Теперь его последняя обитель на этой земле – одиночная камера.

Да, он сидит в одиночке: у приговоренных к смерти больше нет спутников, нет ни доктора Райххардта, ни даже «пса». У приговоренных к смерти спутник один – смерть, так требует закон.

Они занимают целое здание, эти приговоренные к смерти, десятки, а то и сотни, камера к камере. По коридору все время вышагивают караульные, все время слышен металлический лязг, всю ночь во дворах лают собаки.

Но призраки в камерах сидят тихо, в камерах царит покой, не слышно ни звука. Они сидят тихо-тихо, эти обреченные на смерть! Собранные со всей Европы, мужчины, юноши, почти мальчики, немцы, французы, голландцы, бельгийцы, норвежцы, люди хорошие, и слабые, и злые, все темпераменты – от сангвиников до холериков и меланхоликов. Но здесь различия стираются, все они затихли, стали призраками самих себя. Лишь изредка до Квангеля ночью доносятся всхлипы, и снова тишина, тишина… тишина…

Он всегда любил тишину. Последние месяцы ему приходилось вести жизнь, в корне противную его натуре: он никогда не оставался один, поневоле часто говорил, это он-то, ненавидевший болтовню. И вот теперь снова, в последний раз, он вернулся к привычному образу жизни, в тишину, в терпение. Доктор Райххардт – хороший человек, многому его научил, но теперь, так близко к смерти, лучше жить без доктора Райххардта.

У доктора Райххардта он перенял привычку налаживать в камере размеренную жизнь. Всему отведено свое время: умывание, несколько гимнастических упражнений (он подсмотрел их у сокамерника), часовая прогулка утром и во второй половине дня, тщательная уборка камеры, еда, сон. Есть здесь и книги для чтения, каждую неделю в камеру приносят шесть книг; но тут он остался верен себе, даже не смотрит на них. Не начинать же читать на старости лет.

И еще кое-что он перенял у доктора Райххардта. Во время прогулок тихонько напевает. Вспоминает давние детские и народные песни, знакомые по школе. Из ранней юности всплывают они в памяти, куплет за куплетом – надо же, голова у него, спустя сорок с лишним лет еще помнит все это! Вдобавок стихи: «Поликратов перстень», «Порука», «Радость, мира украшенье», «Лесной царь». Правда, «Песнь о колоколе» он подзабыл. Наверно, никогда и не знал все строфы, сейчас толком не вспомнишь…

Тихая жизнь, однако ж главное содержание дня все-таки составляет работа. Да, здесь положено работать, нужно рассортировать определенное количество гороха, выбрать червивые горошины, половинки, осколки, а также семена сорняков и исчерна-серые шарики вики. Это занятие ему по душе, пальцы сноровисто сортируют час за часом.

И хорошо, что ему досталась именно такая работа, она его кормит. Ведь добрые времена, когда доктор Райххардт делил с ним свою домашнюю еду, безвозвратно миновали. То, что приносят в камеру, приготовлено скверно – водянистая бурда, непропеченный, клейкий хлеб с примесью картошки, неудобоваримой тяжестью лежащий в желудке.

Тут-то и помогает горох. Много, понятное дело, не возьмешь, выданную порцию взвешивают, но небольшое количество все ж таки взять можно, чтобы поесть посытнее. Он размачивает горошины в воде и, когда они разбухнут, сыплет в суп, чтобы малость согрелись, а потом жует. Так он улучшает свой рацион, о котором можно сказать: для жизни маловато, для смерти многовато.

Пожалуй, он догадывается, что надзиратели, проверяющие работу, знают, чем он занимается, знают, что он крадет горох, но молчат. И молчат не потому, что хотят пощадить приговоренного к смерти, а потому, что им все равно, они отупели в этих стенах, где изо дня в день видят столько бед.

Они не говорят ни слова, просто чтобы и узник молчал. Не хотят слушать жалобы, ведь так и так не могут ничего изменить, улучшить, здесь все идет по давно наезженной колее. Они всего-навсего шестеренки машины, шестеренки из железа, из стали. Если сталь размягчится, шестеренку придется заменить, они не хотят, чтобы их заменили, хотят оставаться шестеренками.

Потому и утешать не умеют, не желают, они такие, как есть: равнодушные, холодные, совершенно безучастные.

На первых порах, когда Отто Квангель после назначенного председателем Файслером темного карцера попал сюда, в одиночку, он думал, это всего на день-два, думал, им не терпится поскорее привести его смертный приговор в исполнение, да он и сам был бы рад.

Но мало-помалу он осознает, что исполнение приговора может состояться через недели, месяцы, а может, и через год. Да-да, иные из приговоренных ждут казни уже год и каждый вечер, ложась спать, не знают, не разбудят ли их ночью подручные палача; каждую ночь, каждый час, за едой, за сортировкой гороха, на параше – когда угодно может открыться дверь, взмахнет чья-то рука, чей-то голос скомандует: «Выходи! Пора!»

Безмерная жестокость заключена в этом длящемся долгими днями, неделями, месяцами страхе смерти, и обусловлена задержка не только юридическими формальностями, не только подачей прошений о помиловании, по которым приходится ждать решения. Иные говорят, что, мол, палач перегружен, не справляется. Но палач работает лишь по понедельникам и по четвергам, в другие дни его здесь нет. Он ездит по стране, повсюду в Германии совершаются казни, палач работает и за ее пределами, на выезде. Но как же получается, что одного из приговоренных казнят на семь месяцев раньше, чем другого, осужденного по тому же делу? Нет, здесь опять действует жестокость, садизм; в этой тюрьме нет жестоких избиений, нет физических пыток, здесь отрава незаметно просачивается в камеры, здесь душе не дают ни на минуту освободиться из когтей смертного страха.

Каждый понедельник и четверг тюрьму охватывает беспокойство. Еще ночью призраки приходят в движение, сидят у дверей, дрожа всем телом, прислушиваются к звукам в коридорах. По-прежнему слышны шаги караульных, всего лишь два часа ночи. Но скоро… Может быть, уже сегодня. И они просят, молят: хотя бы еще три дня, хотя бы вот эти четыре дня до следующего срока казни, тогда я покорно подчинюсь, но только не сегодня! Они просят, молят, клянчат.

Часы отбивают четыре. Шаги, звон ключей, бормотание. Шаги приближаются. Сердце начинает громко стучать, человека бросает в пот. Внезапно лязгает в замке ключ. Тише, тише, это отперли соседнюю камеру, нет, другую, еще дальше! Пока что не твой черед. Быстро заглушенное: «Нет! Нет! На помощь!» Шарканье ног. Тишина. Размеренные шаги караульного. Тишина. Ожидание. Испуганное ожидание. Я этого не вынесу…

И после бесконечного срока, после бездны страха, после невыносимого ожидания, которое все-таки приходится выносить, опять приближается бормотание, шарканье множества ног, лязганье ключей… Все ближе, ближе, ближе. О господи, только не сегодня, хотя бы еще три дня! Дзынь! Ключ в замке – у меня? О-о, у тебя! Нет, это в соседней камере, несколько невнятных слов, стало быть, забирают соседа. Забирают, шаги удаляются…

Время медленно раскалывается, короткое время медленно крошится на бесконечное множество малюсеньких осколков. Ждать. Только ждать. И шаги караула в коридоре. О боже, сегодня они просто забирают всех подряд, из соседних камер, следующий – ты. Следующий… ты!.. Через три часа ты будешь трупом, это тело умрет, эти ноги, которые пока что носят тебя, станут мертвыми палками, эта рука, которая трудилась, гладила, ласкала и грешила, станет попросту гнилым куском плоти! Невозможно – и все-таки правда!

Ждать… ждать… ждать! И вдруг ожидающий видит, что за окном брезжит день, слышит звонок: подъем! Настал день, новый рабочий день – и его опять пощадили. У него еще три дня сроку, четыре дня сроку, если нынче четверг. Удача улыбнулась ему! Дышится легче, наконец дышится легче, может быть, его вообще пощадят. Может быть, случится крупная победа, а с нею амнистия, может быть, его помилуют, дадут пожизненный срок!

Час облегченного дыхания!

А страх возвращается, отравляет эти три-четыре дня. На сей раз они остановились прямо рядом с твоей камерой, в понедельник начнут с тебя. О, что же делать? Я ведь еще не могу…

И снова, и снова, всегда снова, дважды в неделю, каждый день недели, каждую секунду – страх!

И месяц за месяцем – смертный страх!

Иногда Отто Квангель спрашивал себя, откуда ему все это известно. Он ведь никогда ни с кем не говорил, и с ним тоже никто не говорил. Несколько сухих слов надзирателя: «Следуй за мной! Встать! Быстрей работать!» Разве что при раздаче еды слово, даже не выдохнутое, всего лишь сформированное губами: «Сегодня семь казней», – и больше ничего.

Но чувства его невероятно обострились. Угадывали то, чего он не видел. Слух улавливал любой шорох в коридоре, обрывок разговора при смене караула, проклятие, вскрик – все открывалось ему, ничто не пропадало. А затем ночами, долгими ночами, которые согласно тюремному распорядку продолжались тринадцать часов, однако никогда не были ночами, потому что в камере постоянно горел свет, он иной раз шел на риск: взбирался повыше, к окну, вслушивался в ночь. Знал, что часовым внизу, во дворе, с их вечно лающими собаками, приказано стрелять по любому лицу в окне, и нередко они вправду стреляли, – но все равно шел на риск.

Стоял на табуретке, чувствовал чистый ночной воздух (уже сам этот воздух оправдывал любую опасность) и слушал перешептывания от окна к окну, сперва вроде как бессмысленные: «Карл опять того!» или: «Женщина из триста сорок седьмой нынче весь день совсем никуда». Но со временем он во всем разобрался. Со временем узнал, что в соседней камере сидит контрразведчик, который якобы продался врагу и уже дважды пытался покончить с собой. А в камере за ним сидел рабочий, спаливший на электростанции генераторы, коммунист. Надзиратель Бреннеке добывал бумагу и огрызки карандашей, а еще украдкой выносил на волю письма, если оттуда, с воли, его подкупали, очень большими деньгами или лучше продуктами. И… и… весточка за весточкой. Тюрьма для смертников тоже говорит, дышит, живет, в тюрьме для смертников тоже не гаснет неодолимая человеческая потребность высказаться.

Но хотя Отто Квангель порой рисковал жизнью, чтобы послушать, хотя его чувства без устали следили за малейшей переменой, он все же оставался не вполне таким, как остальные. Иногда они догадывались, что и он стоит у ночного окна, кто-нибудь шептал: «Ну, как ты, Отто? Прошение о помиловании уже вернулось?» (Они всё о нем знали.) Однако он никогда не отзывался ни словом, никогда не признавал, что тоже слушает. Квангель не принадлежал к их числу, хотя его ожидала та же участь, он был совсем иным.

И эта его инаковость шла не оттого, что он был одиночкой, как раньше, не от потребности в покое, которая до сих пор отделяла его от всех, не от его нелюбви к разговорам, которая раньше делала его молчаливым, – нет, она шла от маленькой ампулы, переданной советником апелляционного суда Фроммом.

Эта ампула с прозрачным раствором синильной кислоты освободила его. Остальные, товарищи по несчастью, должны пройти последний горький путь; у него же есть выбор. Он может умереть в любую минуту, ему достаточно только захотеть. Он свободен. Здесь, в тюрьме для смертников, за стенами и решетками, в наручниках и кандалах, он, Отто Квангель – бывший мастер-столяр, бывший сменный мастер, бывший супруг, бывший отец, бывший бунтарь, – стал свободен. Вот чего они достигли, освободили его, он свободен, как никогда в жизни. Он, обладатель этой ампулы, не страшится смерти. Смерть все время при нем, в любую минуту, как друг. Ему, Отто Квангелю, незачем по четвергам и понедельникам просыпаться задолго до срока и испуганно прислушиваться у двери. Он не принадлежит к их числу, совсем не принадлежит. Ему незачем терзаться, поскольку конец всем мучениям всегда при нем.

Он вел здесь хорошую жизнь. Она ему нравилась. Он даже не был вполне уверен, что когда-нибудь воспользуется ампулой. Может, все-таки лучше подождать до последней минуты? Может, удастся еще раз увидеть Анну? Разве не правильнее вконец опозорить эту шайку?

Пусть они его казнят, так будет лучше, намного лучше! Он хотел узнать, каково это, – ему казалось, будто так надо, будто он обязан узнать и как они это делают. Думал, что успеет все узнать, прежде чем петля затянется на шее или голова окажется под ножом гильотины. Ведь в самую последнюю минуту он еще сумеет подложить им свинью.

И в уверенности, что с ним уже ничего не случится, что здесь – пожалуй, впервые в жизни – он может полностью быть самим собой, без притворства, в этой уверенности он черпал покой, радость, умиротворение. Его стареющее тело никогда не чувствовало себя так хорошо, как в эти недели. Жесткие птичьи глаза никогда не смотрели так дружелюбно, как в одиночке Плётцензее. Дух его никогда не носился так свободно, как здесь.

Хорошая жизнь, хорошая!

Надо надеяться, с Анной тоже все хорошо. Старый советник Фромм из тех, кто держит свое слово. Анна, наверно, тоже избавлена от всех гонений, Анна тоже свободна, свободна в плену…

Глава 68
Прошения о помиловании

Отто Квангель уже несколько дней сидел в темном карцере – согласно решению Народного трибунала, – ужасно мерз в крохотной клетке из железных прутьев, больше всего похожей на тесный обезьянник в зоопарке, как вдруг дверь открылась, зажегся свет, и в дверном проеме камеры, в которой была установлена железная клетка, появился адвокат, доктор Штарк, посмотрел на своего подзащитного.

Квангель медленно встал и в свою очередь посмотрел на него.

Ишь, этот лощеный господин с розовыми ногтями и небрежной, тягучей манерой говорить пришел к нему еще раз. Вероятно, чтобы посмотреть на мучения преступника.

Но во рту у Квангеля уже была ампула с цианистым калием, талисман, позволявший ему выносить холод и голод, и он, оборванный, дрожащий, голодный, смотрел на «барина» спокойно, с веселым превосходством.

– Ну? – в конце концов спросил Квангель.

– Я принес вам приговор, – сказал адвокат, вытаскивая из портфеля бумагу.

Но Квангель ее не взял.

– Приговор меня не интересует. Я же знаю, меня ждет смертная казнь. И мою жену тоже?

– Вашу жену тоже. Приговор обжалованию не подлежит.

– Ладно, – ответил он.

– Но вы можете подать прошение о помиловании, – сказал адвокат.

– Фюреру?

– Да, фюреру.

– Нет, спасибо.

– Значит, хотите умереть?

Квангель улыбнулся.

– Вам не страшно?

Квангель улыбнулся.

Адвокат впервые с легким интересом посмотрел в лицо подзащитному, сказал:

– Тогда я подам прошение о помиловании вместо вас.

– После того как потребовали смертного приговора!

– Так положено, при каждом смертном приговоре подается прошение о помиловании. Это относится к моим обязанностям.

– К вашим обязанностям. Понимаю. Как и защита. Ну что ж, полагаю, ваше прошение мало что даст, лучше и не подавать.

– Тем не менее я его подам, даже против вашей воли.

– Я не могу вам препятствовать.

Квангель снова сел на нары. Ждал, когда посетитель прекратит эту дурацкую болтовню и уйдет.

Но адвокат не уходил, довольно долго молчал, потом спросил:

– Скажите, зачем вы, собственно, это делали?

– Что делал? – равнодушно спросил Квангель, не глядя на лощеного барина.

– Писали открытки. Ведь проку от них не было, и вы заплатите за них жизнью.

– Затем что я глупец. Затем что ничего лучше мне в голову не пришло. Затем что я рассчитывал на другой результат. Вот зачем!

– И вы не сожалеете? Вам не жаль расстаться с жизнью из-за такой глупости?

Острый взгляд резанул адвоката, давний гордый, жесткий птичий взгляд.

– По крайней мере, я остался порядочным. Не стал соучастником.

Адвокат долго смотрел на умолкшего узника. Потом сказал:

– Теперь я все-таки думаю, что мой коллега, защищавший вашу жену, прав: вы оба безумцы.

– По-вашему, безумие – заплатить любую цену за то, чтобы остаться порядочным?

– Вы могли бы остаться порядочным и без открыток.

– Это было бы молчаливое согласие. Чем вы заплатили за то, что стали таким барином в тщательно отглаженных брюках, с лакированными ногтями и лживыми защитительными речами? Чем вы заплатили за это?

Адвокат молчал.

– Вот видите! – сказал Квангель. – И вы будете платить за это все больше, а однажды, может, и головой заплатите, как я, только за непорядочность!

Адвокат по-прежнему молчал.

Квангель встал, засмеялся:

– Вот видите. Вы прекрасно знаете, что тот, кто за решетками, порядочный человек, а вы, снаружи, – подлец, что преступник на свободе, а порядочный приговорен к смерти. Вы не адвокат, не без причины я назвал вас нерадивым. И именно вы намерены подать за меня прошение о помиловании – ах, идите отсюда!

– И все-таки я подам прошение о помиловании, – сказал адвокат.

Квангель не ответил.

– Что ж, до свидания! – сказал адвокат.

– Вряд ли… или вы намерены присутствовать на моей казни? Приглашаю!

Адвокат ушел.

Он был черствый, ожесточившийся, дурной человек. Но ему все же хватило ума признать, что тот, другой, лучше его.

Прошение о помиловании было подано, мотивированное безумием, что должно было смягчить фюрера, но адвокат хорошо знал, что его подзащитный вовсе не безумец.

От имени Анны Квангель тоже подали прошение о помиловании непосредственно фюреру, но пришло это прошение не из города Берлина, а из маленькой, нищей бранденбургской деревни, и подписала его семья Хефке.

Родители Анны Квангель получили письмо от невестки, от жены сына, Ульриха. В письме были только плохие вести, изложенные беспощадно, короткими жесткими фразами. Сын Ульрих сошел с ума и сидит в Виттенау, а виноваты во всем Отто и Анна Квангель. Их обоих приговорили к смерти, потому что они изменили стране и ее фюреру. Вот ваши дети, стыд и срам носить фамилию Хефке!

Не говоря ни слова, не смея глянуть друг на друга, старики сидели в своей маленькой, бедной комнате. Между ними на столе лежало письмо с роковыми вестями. Но они и на письмо глянуть не смели.

Всю жизнь они покорно склоняли голову, жалкие сельхозрабочие в большом хозяйстве с суровыми управляющими, жизнь они прожили суровую: много работы, мало радости. Радостью были дети, выросшие порядочными людьми. И достигли большего, чем родители, им не приходилось этак надрываться, Ульриху, старшему рабочему на оптической фабрике, и Анне, жене мастера-столяра. Что пишут они очень редко и не приезжают, старикам совсем не мешало, так уж обстоит со всеми птенцами, ставшими на крыло. Им ведь известно, что у детей все в порядке.

И вот теперь этот удар, такой беспощадный! Немного погодя натруженная, высохшая рука старика тянется через стол:

– Мать!

Старуха вдруг заливается слезами:

– Ах, отец! Наша Анна! Наш Ульрих! Они предали нашего фюрера! Поверить не могу, никак не могу!

Три дня они в полном замешательстве не могли ни на что решиться. Из дома не выходили, ведь страшно посмотреть людям в глаза – ну как все уже проведали о позоре.

На четвертый день старики попросили соседку присмотреть за их немногочисленной живностью и отправились в Берлин. Шагая по шоссе, где гулял пронзительный ветер, – по деревенскому обычаю муж шел впереди, а жена на шаг за ним, – оба походили на детей, которые заблудились в широком мире, для которых все оборачивается угрозой: порыв ветра, упавшая сухая ветка, проезжающая мимо машина, грубое слово. Они были совершенно беззащитны.

Два дня спустя они шли по тому же шоссе обратно, еще меньше, еще сгорбленнее, еще безутешнее.

В Берлине они ничего не добились. Невестка лишь осыпала их оскорблениями. Сына Ульриха им повидать не разрешили, потому что пришли они не в «приемные часы». Анна и ее муж – никто не мог точно сказать, в какой они тюрьме. Они не нашли своих детей. А фюрера, любимого фюрера, от которого они ждали помощи и утешения и канцелярию которого вправду разыскали, – фюрера в Берлине не было. Он сидел в Главной ставке, занимался уничтожением сыновей, недосуг ему было помогать родителям, которые вот-вот потеряют своих детей.

Подайте прошение – вот что им сказали.

Они не смели никому довериться. Боялись позора. У них, долгие годы состоявших в партии, дочь предала фюрера. Если об этом узнают, им здесь не жить. А жить надо, чтобы спасти Анну. Нет, помощи с этим прошением о помиловании ждать неоткуда, ни к учителю, ни к бургомистру, ни даже к пастору не обратишься.

И с огромным трудом, после многочасовых разговоров, размышлений и записываний дрожащей рукой, они составили прошение о помиловании. Переписали начисто, раз, другой и третий, а начали так:

«Горячо любимый фюрер!

Отчаявшаяся мать на коленях молит Тебя о жизни дочери. Она совершила против Тебя тяжкое преступление, но Ты великодушен, Ты смилостивишься над нею, простишь ее…»

Гитлер, ставший божеством, владыка вселенной, всемогущий, всеблагой, всепрощающий! Двое стариков – за пределами страны бушует война, убивая миллионы, а они верят в него, даже когда их дочь в руках палача, верят в него, сомнение не закрадывается в их сердца, скорее уж дочь плохая, нежели божество фюрер!

Они не смеют отослать письмо из деревни, вместе идут в районный центр, отправляют с тамошней почты. Адрес таков: «Нашему горячо любимому фюреру в собственные руки…»

После чего возвращаются домой, в свою комнату, и ждут, веруя в милосердие своего божества…

Он будет милосерден!

Почта принимает лживое прошение адвоката и беспомощное прошение сокрушенных родителей, пересылает то и другое, но не фюреру. Фюрер не желает видеть такие прошения, они его не интересуют. Его интересуют война, разрушение, убийство, а не предотвращение убийства. Прошения поступают в канцелярию фюрера, получают номер, регистрируются, а затем на них ставят штемпель: «Для передачи господину рейхсминистру юстиции. Вернуть в канцелярию только в случае, если приговоренный – член партии, чего из прошения о помиловании не следует…»

(Двойственное милосердие: есть милость к членам партии и милость к соотечественникам.)

В Министерстве юстиции прошения опять-таки регистрируются и нумеруются, получают новый штемпель: «Руководству тюрьмы, на рассмотрение».

Почта в третий раз пересылает прошения, и в третий раз их нумеруют и регистрируют в журнале. Рука конторщика пишет на прошениях Анны и Отто Квангеля несколько слов: «Поведение соответствует тюремному распорядку. Основания для помилования отсутствуют». Обратно в Министерство юстиции.

Опять двойственное милосердие: одни, нарушившие тюремный распорядок или даже исполнявшие оный, оснований к помилованию не дают; те же, кто доносил, предавал, избивал товарищей по несчастью, возможно… будут помилованы.

В Министерстве юстиции вновь регистрируют входящие прошения, вновь ставят штемпель: «Отклонить!», и бойкая барышня с утра до вечера стучит на машинке: «Ваше прошение о помиловании отклонено… отклонено… отклонено…», целый день, изо дня в день.

И однажды чиновник объявляет Отто Квангелю:

– Ваше прошение о помиловании отклонено.

Квангель, не подававший прошения о помиловании, не говорит ни слова, не стоит трудиться.

Но старикам почта доставляет отказ на дом, деревню облетает слух: «Хефке получили письмо от рейхсминистра юстиции».

И хотя старики молчат, упорно, испуганно, дрожа, у бургомистра есть способы узнать правду, и вскоре к печали двух стариков добавляется позор…

Пути милосердия!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю