412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Один в Берлине » Текст книги (страница 31)
Один в Берлине
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 15:46

Текст книги "Один в Берлине"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

Глава 55
Анна Квангель и Трудель Хергезель

После смерти Берты в камеру к Анне Квангель определили Трудель Хергезель, вероятно, просто по разгильдяйству. Хотя не менее вероятно и другое: господина комиссара Лауба обе они, в сущности, уже не интересовали. Из них вытянули все, что они знали и что слышали от мужей, и они стали не нужны. Настоящими преступниками всегда были мужчины, а бабы так, сбоку припека, что, впрочем, не мешало казнить их заодно с мужьями.

Да, Берта умерла, Берта, которая простодушно сообщила Анне про ее невестку и тем навлекла на себя гнев комиссара Лауба. Ее потушили как свечку, и она, слабея, скончалась на руках у Анны Квангель, все более тихим голосом умоляя сокамерницу никого не звать. Берта – она так и останется под этим именем, эта женщина, совершившая неведомо какое преступление, – внезапно затихла. В горле у нее захрипело, она задыхалась, а потом изо рта хлынула кровь, струей, потоком; руки, цеплявшиеся за плечи Анны, обмякли, разжались…

Так она лежала, очень бледная и очень тихая, меж тем как Анна горестно спрашивала себя, не она ли виновата в этой кончине. Если бы она не проговорилась комиссару Лаубу о своей невестке! Потом Анна подумала о Трудель Бауман, Трудель Хергезель, и задрожала – ее-то она вправду выдала! Да-да, конечно, оправданий вполне достаточно. Откуда ей было знать, к какой беде приведет простое упоминание о невесте Оттика! Но ведь все продолжилось, шаг за шагом, и в итоге предательство очевидно, она навлекла несчастье на человека, которого любила, а возможно, и не на одного человека.

Думая о том, что ей придется встретиться с Трудель Хергезель глаза в глаза, повторить ей в лицо предательские слова, Анна дрожала. А думая о своем муже, вообще приходила в отчаяние. Ведь она не сомневалась, что этот совестливый, справедливый человек никогда не простит ей предательства и что на пороге смерти она потеряет единственного своего товарища.

Как я только могла быть такой слабой, корила себя Анна Квангель, а когда ее вели к Лаубу на допрос, молила в душе не о том, чтобы он ее не мучил, а о силе, чтобы наперекор пыткам не сказать ничего, что может навредить другим. Эта маленькая, хрупкая женщина упрямо несла свою долю вины, и не только свою: это она, она одна – за исключением разве что одного-двух случаев – разносила открытки, она одна составляла тексты и диктовала мужу. И сами открытки придумала она одна; смерть сына навела ее на эту мысль.

Комиссар Лауб – он прекрасно видел, что она лжет, что эта женщина совершенно не способна на поступки, которые якобы совершала, – комиссар Лауб мог сколько угодно кричать, грозить, мучить: она никакой другой протокол не подписывала, от своих показаний не отказывалась, пусть даже он десять раз доказывал ей, что они не могут быть правдой. Лауб перекрутил винт и был бессилен. Очутившись после такого допроса в подвале, Анна испытывала облегчение, словно искупила часть своей вины, словно теперь Отто может быть чуточку ею доволен. И в ней крепла мысль, что, взяв всю вину на себя, она, может статься, спасет жизнь Отто…

По обычаям гестаповского застенка, убрать из Анниной камеры труп Берты не спешили. Возможно, опять-таки по разгильдяйству, а возможно, и нарочно, чтобы помучить, – так или иначе, покойница уже третий день лежала в камере, наполненной отвратительным сладковатым запахом; как вдруг дверь отперли и втолкнули через порог именно ту, с кем Анна так боялась повстречаться.

Трудель Хергезель шагнула в камеру. Она почти ничего не видела, была до смерти измучена, а страх за так и не очнувшегося Карли, с которым ее только что грубо разлучили, едва не лишал ее рассудка. Она тихонько вскрикнула от испуга, почуяв в камере омерзительный запах тлена, увидев на нарах покойницу, уже в пятнах, распухшую.

– Не могу больше, – простонала Трудель, и Анна Квангель едва уберегла жертву своего предательства от падения.

– Трудель! – прошептала она в ухо полубесчувственной женщины. – Трудель, ты сможешь простить меня? Я упомянула твое имя, ты же была невестой Оттика. А потом он мучил меня, пока не вытянул все. Сама не пойму как. Трудель, не смотри на меня таким взглядом, прошу тебя! Ох, Трудель, ты ведь ждала ребенка? Я и это разрушила?

Между тем Трудель Хергезель высвободилась из рук Анны, прислонилась к окованной железом двери и, бледная как мел, смотрела на пожилую женщину у противоположной стены камеры.

– Так это была ты, мама? Ты это сделала? – И вдруг с неожиданной горячностью: – Ах, не до себя мне сейчас! Они ужасно избили Карли, не знаю, придет ли он в сознание. Может, уже умер.

Из глаз у нее хлынули слезы, и она воскликнула:

– И мне нельзя к нему! Я ничего не знаю, наверно, буду сидеть здесь день за днем и ничего не услышу. Может быть, он умрет и будет давно похоронен, а для меня по-прежнему жив. И ребенка от него у меня не будет – как же я вдруг обнищала! Еще неделю-другую назад, до встречи с папой, я имела все и была счастлива! А теперь у меня нет ничего. Ничего! Ах, мама… – Неожиданно она добавила: – Но выкидыш случился не по твоей вине, мама. Он случился еще до всех этих событий.

Внезапно Трудель Хергезель, пошатываясь, бросилась через камеру, припала головой к груди Анны и всхлипнула:

– Ах, мама, как же я теперь несчастна! Пожалуйста, скажи мне, что Карли останется жив!

Анна Квангель поцеловала ее и прошептала:

– Он будет жить, Трудель, и ты тоже! Вы ведь не сделали ничего дурного!

Некоторое время они молча обнимали друг друга. Покоились во взаимной любви, и в каждой вновь затеплилась искорка надежды.

Потом Трудель покачала головой:

– Нет, нам тоже не уцелеть. Слишком много они разузнали. Ты верно говоришь: вообще-то мы ничего дурного не сделали. Карли хранил чужой чемодан, не зная, что в нем, а я по просьбе папы подложила открытку. Но они твердят, что это государственная измена и что нам не сносить головы.

– Наверняка так говорил этот ужасный Лауб!

– Не знаю, как его зовут, да и не хочу знать. Какая разница? Они же все такие! И в здешней конторе тоже все такие, одним миром мазаны. Хотя, может, оно и неплохо – долгие годы сидеть в одной тюрьме…

– Долгие годы их власть уже не продержится, Трудель!

– Кто знает? Ведь чего они только не вытворяли с евреями и другими народами – совершенно безнаказанно! Ты правда веришь, мама, что Бог есть?

– Да, Трудель, верю. Отто никогда не разрешал, но это мой единственный секрет от него – я до сих пор верю в Бога.

– А вот я никогда толком в него не верила. Но хорошо бы он существовал, ведь тогда бы я знала, что после смерти мы с Карли будем вместе!

– Да, Трудель, будете. Понимаешь, Отто тоже в Бога не верит. Дескать, он знает: вместе с этой жизнью все кончится. А вот я знаю, после нашей смерти мы непременно будем вместе, во веки веков. Я уверена, Трудель!

Трудель глянула на нары с неподвижным телом, опять испугалась.

– Какой ужасный вид у нее, у этой женщины! Страшно смотреть – трупные пятна, все тело раздулось! Не хотелось бы мне вот так лежать, мама!

– Она уже третий день так лежит, Трудель, они ее не уносят. Когда умерла, она выглядела красиво, такая спокойная, умиротворенная, торжественная. Теперь душа ее улетела, теперь здесь только гниющая плоть.

– Пусть ее унесут! Не могу я на нее смотреть! Не могу дышать этой вонью!

Анна Квангель не успела ее остановить, Трудель устремилась к двери. Забарабанила кулаками по железу, закричала:

– Откройте! Откройте немедленно! Послушайте!

Вот это зря, шуметь запрещалось, собственно, запрещалось даже разговаривать.

Анна Квангель подбежала к Трудель, схватила за руки, оттащила от двери, испуганно шепча:

– Не делай этого, Трудель! Это запрещено! Ведь заявятся и только изобьют тебя!

Но было уже поздно. Замок щелкнул, в камеру, размахивая резиновой дубинкой, ворвался высоченный эсэсовец.

– Вы чего тут разорались, шлюхи? – рявкнул он. – Чего раскомандовались, грязное отродье?

Женщины испуганно смотрели на него из угла камеры.

Он к ним не приблизился, бить не стал. Опустил дубинку и буркнул:

– Вонища тут, как в мертвецкой! Давно она тут лежит?

Парень был совсем молоденький, лицо у него побелело.

– Третий день, – ответила Анна. – Пожалуйста, пусть покойницу уберут из камеры! Здесь вправду нечем дышать!

Эсэсовец что-то пробормотал и вышел. Но дверь не запер, только притворил ее.

Обе на цыпочках подкрались к двери, приоткрыли ее немного пошире, совсем чуточку, и сквозь щелку, словно бальзам, вдыхали провонявший дезинфекцией и уборной воздух коридора.

Снова завидев эсэсовца, они отошли в глубь камеры.

– Так! – сказал он, в руках у него была записка. – Ну-ка, взялись! Ты, старуха, за ноги, а ты, молодка, за голову. Живо! Небось хватит силенок нести этакий скелет?!

При всей грубости говорил он едва ли не добродушно, да и нести помог.

Они миновали длинный коридор, потом за ними заперли решетчатую дверь, сопровождающий предъявил часовому записку, и они стали спускаться по бесконечной каменной лестнице. В лицо пахнуло сыростью, электрические лампочки горели тускло.

– Пришли! – Эсэсовец отпер дверь. – Это мертвецкая. Кладите ее сюда, на нары. Только сперва разденьте. Одежки не хватает. Все сгодится!

Он рассмеялся, но смех звучал натужно.

У женщин вырвался вопль ужаса. Потому что здесь, в настоящей мертвецкой, лежали мертвые мужчины и женщины, причем все в чем мать родила. С разбитыми лицами, в кровоподтеках, с вывернутыми конечностями, заскорузлые от крови и грязи. Никто не потрудился закрыть им глаза, мертвые глаза неподвижно таращились в пространство, иные, казалось, злобно подмигивали, словно любопытствуя и радуясь прибывшему пополнению.

Трясущимися руками Анна и Трудель поспешно раздевали мертвую Берту и все это время невольно то и дело через плечо косились назад, на скопище мертвецов, на мать, в чьей обвисшей груди навеки иссякло молоко, на старика, который наверняка надеялся после долгой трудовой жизни спокойно умереть в своей постели, на молодую девушку с побелевшими губами, созданную дарить и принимать любовь, на парня с проломленным носом и соразмерным телом, похожим на пожелтевшую слоновую кость.

В этом помещении царила тишина, лишь едва слышно шуршала под руками женщин одежда мертвой Берты. Зажужжала муха, и опять все стихло.

Эсэсовец, руки в карманах, следил за работой обеих женщин. Зевнул, закурил сигарету, произнес:

– Н-да, такова жизнь!

И снова тишина.

Потом, когда Анна Квангель собрала одежду в узел, скомандовал:

– Пошли!

Но Трудель Хергезель, положив руку на его черный рукав, попросила:

– Пожалуйста, прошу вас! Позвольте мне посмотреть! Мой муж… может быть, он тоже здесь…

Секунду он сверху вниз смотрел на нее. И вдруг проговорил:

– Девочка! Девочка! Ты-то что здесь делаешь? – Он медленно покачал головой. – У меня сестра в деревне, может, твоя ровесница. – Он опять взглянул на нее: – Ладно, смотри. Только быстро!

Трудель тихонько обошла помещение. Заглядывала во все эти угасшие лица. Некоторые были изуродованы до неузнаваемости, но цвет волос, родинка на теле говорили ей, что это не может быть Карл Хергезель.

Вернулась она бледная как полотно.

– Нет, его здесь нет. Пока что.

Эсэсовец прятал от нее глаза.

– Ладно, тогда пошли отсюда! – сказал он, пропуская их вперед.

Но, пока дежурил у них в коридоре, он нет-нет да и открывал дверь их камеры, чтобы им было полегче дышать. Вдобавок принес чистое белье для постели Берты – огромная милость в этом безжалостном аду.

Комиссар Лауб в этот день допрашивал обеих женщин без особого успеха. Они утешили друг друга, ощутили сочувствие, даже от эсэсовца, и у обеих прибыло сил.

Но дни шли за днями, а этот эсэсовец никогда больше в их коридоре не дежурил. Видимо, его заменили за непригодностью, он был слишком человечен для этой службы.

Глава 56
Бальдур Персике навещает папашу

Бальдур Персике, гордый воспитанник «наполы», самый успешный отпрыск семейства Персике, завершил свои дела в Берлине. Можно наконец вернуться, продолжить выучку на владыку мира. Он вытащил мамашу из укрытия у родни, строго-настрого приказав ей больше квартиру не оставлять, иначе плохо будет, а кроме того, навестил сестру в концлагере Равенсбрюк.

Он благосклонно похвалил ее за то, как умело она понукает старух, а вечером брат и сестра сообща с несколькими равенсбрюкскими надзирательницами и дружками из Фюрстенберга устроили настоящую небольшую оргию, в самом узком кругу, со спиртным, сигаретами и «любовью»…

Однако главные усилия Бальдура Персике были направлены на решение серьезных деловых проблем. Папаша, старик Персике, по пьяной лавочке наделал мелких глупостей, в кассе, мол, недостача, ему даже грозил партийный суд. Но Бальдур пустил в ход все свои связи, поработал с медицинскими справками, которые изображали папашу дряхлым стариком, упрашивал и угрожал, действовал и наглостью, и раболепием, на всю катушку использовал и пресловутый грабеж, при котором опять же пропали деньги, и в итоге сей преданный сын действительно добился, чтобы все это тухлое дельце спустили на тормозах. Даже вещи из квартиры продавать не пришлось – недостачу списали на кражу. Совершённую, однако, не стариком Персике, о нет! А Баркхаузеном и его корешами, вот так-то, имя Персике осталось незапятнанным.

И меж тем как Хергезелям грозили жестокие побои и смерть за преступление, которого они не совершали, партиец Персике отвертелся от совершённого преступления.

Все это Бальдур Персике провернул, как и следовало ожидать, весьма ловко. И мог бы вернуться в свою «наполу», но прежде надо отдать долг приличиям – навестить отца в лечебнице для алкоголиков. К тому же он хотел предупредить повторение подобных инцидентов и подстраховать запуганную мать в квартире.

Конечно же, Бальдур Персике незамедлительно получает разрешение проведать отца и даже поговорить с ним наедине, без врачей и санитаров.

Бальдур находит, что старикан выглядит неважно, «сдулся» он, точно резиновая зверушка, которую проткнули иголкой.

Да, хорошие деньки бывшего кабатчика отошли в прошлое, от него осталась тень, но тень, несвободная от страстишек. Старикан выпрашивает у Бальдура курево, сын несколько раз отказывает («Не заслужил ты, старый жулик»), но в конце концов все-таки жалует старикана сигаретой. Когда же старый Персике клянчит бутылку шнапса – дескать, разок-то можешь украдкой принести отцу! – Бальдур только смеется. Хлопает отца по костлявым, дрожащим коленям:

– Выбрось шнапс из головы, папаша! С пьянством покончено, на всю жизнь, слишком уж много глупостей ты натворил с пьяных-то глаз!

Отец злобно смотрит на сынка, а тот самодовольно рассказывает, каких трудов ему стоило эти глупости уладить.

Старик Персике никогда не был большим дипломатом, всегда рубил сплеча, выкладывал все напрямик, не заботясь о чувствах собеседника. Вот и сейчас говорит:

– Ты, Бальдур, завсегда любил прихвастнуть! Я же знал, партия на меня ни в жисть бочку не покатит, раз я цельных пятнадцать лет с Гитлером в одной упряжке! Не-ет, ежели ты надрывал пуп, так только по собственной дурости. Я бы в два счета все решил, вышел бы отсюда и решил!

Папаша впрямь не блещет умом. Нет чтобы слегка польстить сынку, поблагодарить его и похвалить, тогда Бальдур Персике стал бы, пожалуй, благосклоннее. Но теперь его тщеславие глубоко уязвлено, и он лишь коротко бросает:

Если б вышел, папаша! Но ты из этого дурдома не выйдешь никогда!

От этих беспощадных слов папаша приходит в ужас, его аж в дрожь бросает. Однако он берет себя в руки:

– Это кто ж меня тут задержит?! Я покамест человек свободный, и сам главврач, доктор Мартенс, говорит, надо, мол, еще месячишка полтора подлечиться, а там и на выписку. Выздоровлю я, стало быть.

– Никогда ты не выздоровеешь, папаша, – насмешливо говорит Бальдур. – Ты ж опять запьешь. Сколько раз так было. Я предупрежу главврача и позабочусь, чтоб тебя признали недееспособным!

– Он этого не сделает! Доктор Мартенс оченно меня любит, говорит, кроме как я, никто таких похабных анекдотов не знает! Он со мной этак не поступит. Опять же твердо обещал выписать через полтора месяца!

– Но если я расскажу, как ты вот только что уговаривал меня тайком притащить тебе бутылку, он определенно посмотрит на твое излечение по-другому!

– Ты этого не сделаешь, Бальдур! Ты ведь мой сын, а я твой отец…

– А дальше что? Отец есть у каждого, только вот я считаю, мне достался самый что ни на есть паршивый. – Он брезгливо смотрит на отца и, помолчав, добавляет: – Нет уж, папаша, выбрось выписку из головы, привыкай к мысли, что останешься тут. На воле ты только всех нас позоришь!

Старик в полном отчаянии:

– Мать нипочем не подпишет… насчет этой… как ее… недееспособности, не засадит меня по гроб жизни!

– Ну, срок вряд ли будет очень уж долгий, видок-то у тебя не ахти! – Бальдур хохочет, закидывает ногу на ногу. Удовлетворенно глядит на свои роскошные бриджи и блестящие сапоги, надраенные матерью. – А мамаша тебя как огня боится, даже навестить отказывается. Думаешь, она забыла, как ты схватил ее за горло и начал душить? Такое мамаша не забудет!

– Тогда я напишу фюреру! – возмущенно выкрикнул старик Персике. – Фюрер не бросит старого бойца в беде!

– А какой фюреру от тебя прок? Фюрер на тебя плевать хотел, он на твои каракули даже смотреть не станет! Вдобавок у тебя, алкаша, руки трясутся, двух слов написать не сумеешь, и вообще, за эти стены никакая твоя писанина не выйдет, уж об этом я позабочусь! Нечего зазря бумагу переводить!

– Бальдур, да пожалей ты меня! Ведь когда-то ты был маленьким! И по воскресеньям я ходил с тобой гулять. Помнишь, в Кройцберге вода в канале красиво так играла розовым да голубым? Я завсегда покупал тебе сосиски и леденцы, а когда в одиннадцать лет ты попал в историю с тем ребенком, я в лепешку расшибся, лишь бы ты не вылетел из школы и не угодил в исправиловку! Что бы с тобой было без старика-отца, Бальдур? Не можешь ты закопать меня в энтой дурке!

Слушая эту тираду, Бальдур даже бровью не повел. Потом сказал:

– На чувства давишь, папаша? Резонно с твоей стороны. Только на меня это не действует, тебе ли не знать, что я на чувства чихать хотел! Чувства… по мне, бутерброд с ветчиной куда лучше! Ну да ладно, все-таки подарю тебе еще сигаретку – алле-гоп!

Но старик слишком разволновался, чтобы думать о куреве. И сигарета – к новому неудовольствию Бальдура – незамеченная упала на пол.

– Бальдур! – снова взмолился папаша. – Кабы ты допетрил, что это за дом! Голодом человека морят, санитары чуть что кулаки в ход пускают. И от других больных опять же тычки да пинки. Руки-то у меня дрожат, отбиться не могу, так они еще и жратву отнимают…

Под причитания старикана Бальдур собрался уходить, но отец вцепился в него, не отпускал и все торопливее говорил:

– Тут и кой-чего пострашнее случается. Которые больные расшумятся, так старший санитар делает им укол какой-то зеленой хрени, не знаю, как она называется. Люди от ей бесперечь блюют, прям наизнанку их выворачивает, а потом и дух вон. Мертвехоньки, Бальдур! Ты же не хочешь, чтоб отец твой этак помер, чтоб все нутро выблевал, твой родной отец! Бальдур, сделай милость, помоги! Забери меня отсюда, шибко мне боязно!

Но Бальдур Персике давно был сыт по горло его нытьем. Он силком высвободился, пихнул старика в кресло и сказал:

– Ладно, пока, папаша! Передам мамаше привет от тебя. И не забудь, возле стола лежит сигарета. Жаль, если пропадет!

С этими словами этот истинный сын истинного отца (что тот, что другой – истинные продукты гитлеровского воспитания) вышел вон.

Однако из лечебницы для алкоголиков Бальдур пока не ушел, направился к главврачу, господину доктору Мартенсу. Ему повезло: главврач был на месте и принял его. Учтиво поздоровался с посетителем, и секунду оба настороженно, изучающе смотрели друг на друга.

Потом главврач сказал:

– Как я вижу, вы, господин Персике, учитесь в «наполе», или я ошибаюсь?

– Нет, господин главврач, не ошибаетесь, – гордо отвечал Бальдур.

– Н-да, нынче для молодежи у нас много чего делают, – одобрительно кивнул главврач. – Мне бы в юности такую поддержку. Вас еще не призвали на военную службу, господин Персике?

– От обычной армейской службы я, вероятно, буду избавлен, – небрежно-презрительно сказал Бальдур Персике. – Наверно, получу в управление какую-нибудь большую сельскую территорию, на Украине или в Крыму. Несколько десятков квадратных километров.

– Понимаю, – кивнул врач. – И пока что овладеваете необходимыми для этого знаниями?

– Развиваю командирские качества, – скромно пояснил Бальдур. – Специальными вопросами займутся подчиненные. Я же буду держать их под контролем. И муштровать иванов. Слишком уж их много!

– Понимаю, – опять кивнул доктор Мартенс. – Восток – территория нашего будущего расселения.

– Совершенно верно, господин главврач, через двадцать лет до самого побережья Черного моря и до Урала не останется ни одного славянина. Это будут чисто немецкие земли. Мы – новый рыцарский орден!

Глаза Бальдура за стеклами очков мечут молнии.

– И всем этим мы будем обязаны фюреру, – сказал главврач. – Ему и его соратникам!

– Вы состоите в партии, господин доктор Мартенс?

– К сожалению, нет. Сказать по правде, мой дед совершил опрометчивый поступок, известную ошибочку, понимаете? – И он поспешно добавил: – Но дело полностью улажено, мое начальство ходатайствовало за меня, и я считаюсь чистокровным арийцем. То есть я и есть ариец. Надеюсь, вскоре тоже буду носить свастику.

Бальдур сидел очень прямо. Как чистокровный ариец, он чувствовал огромное превосходство над доктором, вынужденным пользоваться, так сказать, черной лестницей.

– Я хотел поговорить с вами о моем отце, господин главврач, – сказал он едва ли не начальственным тоном.

– О, с ним все в порядке, господин Персике! Думаю, через полтора-два месяца мы сможем выписать его как полностью излечившегося…

– Мой отец неизлечим! – резко перебил Бальдур Персике. – Сколько я себя помню, он постоянно пил. И если вы утром выпишете его как излечившегося, после обеда он явится к нам пьяный. Знаем мы эти излечения. Моя мать, братья и сестра настаивают, чтобы отец провел здесь остаток своих дней. Я присоединяюсь к их пожеланиям, господин главврач!

– Разумеется, разумеется! – торопливо заверил врач. – Я поговорю об этом с господином профессором…

– В этом нет нужды. Мы с вами принимаем окончательное и бесповоротное решение. Если мой отец в самом деле появится дома, он в тот же день снова будет доставлен сюда, причем вдрызг пьяный! Вот так будет выглядеть ваше полное излечение, господин главврач, и поверьте, последствия будут для вас весьма неприятны!

Оба смотрели в очки друг на друга. Но главврач, увы, был трусом: он не выдержал беззастенчиво-нахального взгляда Бальдура, опустил глаза.

– Конечно, у дипсоманов, у алкоголиков, опасность рецидива всегда очень велика. И если ваш папенька, как вы только что рассказали, постоянно пил…

– Он пропил свой кабак. Пропивал все, что зарабатывала мать. И дай мы ему волю, он бы и сейчас пропивал все, что зарабатываем мы, дети. Отец останется здесь!

– Ваш отец останется здесь. До поры до времени. Если позднее, скажем после войны, вы, наведавшись сюда, все-таки решите, что вашему папеньке стало гораздо лучше…

Бальдур снова оборвал доктора:

– Проведывать отца больше никто не будет, ни я, ни мои братья и сестра, ни наша мать. Мы знаем, он здесь в хороших условиях, и этого достаточно. – Бальдур пристально посмотрел на врача, задержал на нем взгляд. До сих пор он говорил громко, почти командным тоном, теперь же понизил голос: – Отец рассказал мне об уколах, господин главврач, о некой зеленой субстанции…

Главврач слегка вздрогнул.

– Это чисто воспитательная мера. Изредка применяется к строптивым пациентам помоложе. Возраст вашего папеньки уже не позволяет…

Его снова перебили:

– Отцу уже кололи эту зеленую субстанцию…

– Исключено! – воскликнул врач. – Простите, господин Персике, здесь явно какое-то недоразумение!

– Отец сообщил мне об одном таком уколе, – строго произнес Бальдур. – И сказал, что укол ему помог. Почему данное лечение не продолжается, господин главврач?

Врач был в полном смятении:

– Но, господин Персике! Это же чисто воспитательная мера! Пациента потом часами, а то и по нескольку дней рвет!

– Ну и что? Пусть рвет! Может, ему нравится блевать? Меня он уверял, что зеленый укол ему помог. Он прямо-таки мечтает о втором. Почему вы отказываете ему в этом средстве, если оно ему на пользу?

– Нет-нет! – поспешно сказал врач. И, сгорая от стыда, добавил: – Тут явно какое-то недоразумение! Я никогда не слышал, чтобы пациенты…

– Господин главврач, кто понимает пациента лучше, чем родной сын? А я, надо сказать, у отца любимый сын. И действительно буду весьма вам обязан, если вы прямо сейчас, в моем присутствии, распорядитесь, чтобы старший санитар или как его там называют, немедля сделал моему отцу такой укол. Тогда я пойду домой, как говорится, со спокойным сердцем, потому что исполню отцово желание!

Врач, побледнев как мел, смотрел на Бальдура.

– Вы правда так считаете? Я должен прямо сейчас? – пробормотал он.

– Вы еще сомневаетесь, господин главврач? Разве я высказался недостаточно ясно? Для ведущего врача вы, на мой взгляд, несколько мягкотелы. Как вы совершенно справедливо заметили, вам бы не мешало поучиться в «наполе» и хорошенько развить командирские качества! – И язвительно добавил: – Впрочем, при вашем прирожденном дефекте существуют и иные способы воспитания…

После долгой паузы врач тихо сказал:

– Хорошо, я сам сделаю укол вашему отцу…

– Но, господин доктор Мартенс, почему вы не поручите это старшему санитару? Это ведь, кажется, его обязанность?

Врач сидел в тяжелой борьбе с собой. Вновь воцарилась тишина.

Потом он медленно встал.

– Хорошо, я скажу старшему санитару…

– С удовольствием вас провожу. Меня очень интересует ваша работа. Ну, вы понимаете, выбраковка недостойного жизни материала, стерилизации и прочее…

Бальдур Персике стоял рядом, когда врач давал указания старшему санитару сделать пациенту Персике такой-то и такой-то укол…

– Короче говоря, рвотный укол, милейший! – благодушно произнес Бальдур. – Какую дозу вы обычно используете? Так-так, ну, чуть побольше опять же не повредит, верно? Подите-ка сюда, у меня тут найдется сигаретка-другая. Да берите всю пачку, старший санитар!

Старший санитар поблагодарил и вышел, со шприцем зеленой субстанции.

– Н-да, старший санитар у вас – сущий бугай! Могу себе представить, махнет кулаком – все в клочки разнесет. Мышцы, мышцы – вот что главное, господин доктор Мартенс! Ну что же, большущее вам спасибо, господин главврач! Надеюсь, лечение пройдет вполне успешно. Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер, господин Персике!

Вернувшись в кабинет, главный врач доктор Мартенс грузно рухнул в кресло. Во всем теле дрожь, на лбу выступил холодный пот. И он никак не мог успокоиться. Снова встал, подошел к шкафчику с медикаментами. Медленно наполнил шприц. Но не зеленой субстанцией, хотя имел все основания блевануть на весь мир, а в особенности на свою жизнь. Доктор Мартенс предпочел морфий.

Вернулся в кресло, расслабился, ожидая воздействия наркотика.

Какой же я трус, думал он. Омерзительный трус! Этот наглый сопляк – вероятно, вся его сила в языке без костей. А я перед ним лебезил. И напрасно. Только вечно вылезает проклятущая бабка, а я не умею держать язык за зубами! Притом ведь она была очаровательная старая дама, и я очень ее любил…

Он погрузился в воспоминания, снова увидел перед собой старую даму с тонким лицом. В ее квартире всюду пахло розами (там стояла полная ваза сухих розовых лепестков) и анисовым кексом. Рука у нее была тонкая, состарившаяся рука ребенка…

И из-за нее я пресмыкался перед этим мерзавцем! Однако, господин Персике, в партию я все-таки вступать не стану. По-моему, поздновато уже. Ваша компания что-то слишком надолго здесь задержалась!

Он зажмурился, потянулся. С удовольствием вздохнул, к нему вернулось хорошее настроение.

Немного погодя загляну к старому Персике. Больше уколов он, во всяком случае, не получит. Надеюсь, выдюжит. Посижу здесь, пока морфий действует особенно приятно, а потом сразу к нему. Честное слово!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю