Текст книги "Один в Берлине"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
Глава 53
Опечаленные Хергезели
Впервые после того, как у Трудель случился выкидыш, Хергезели вышли на прогулку. Сперва путь лежал по улице в сторону Грюнхайде, потом они свернули налево, на Франкенвег, и по берегу Флакензее направились к Вольтерсдорфскому шлюзу.
Шли они очень медленно, Карл нет-нет торопливо поглядывал на Трудель, которая шагала рядом, опустив глаза.
– Как хорошо в лесу, – сказал он.
– Да, хорошо, – ответила она.
Немного погодя он воскликнул:
– Смотри, лебеди, вон там на озере!
– Да, лебеди… – Больше она ничего не сказала.
– Трудель, – встревожился он, – почему ты молчишь? Почему тебя ничто не радует?
– Я все время думаю о моем нерожденном ребенке, – прошептала она.
– Ах, Трудель, у нас будет еще много детей!
Она покачала головой:
– У меня никогда больше не будет ребенка.
– Так сказал доктор? – испуганно спросил он.
– Нет, не доктор. Просто я чувствую.
– Нет, так думать нельзя, Трудель. Мы еще молоды, заведем еще много детей.
Она опять покачала головой:
– Иногда я думаю, это мне в наказание.
– Наказание! За что, Трудель? Чем мы его заслужили? Нет, это случайность, просто подлый слепой случай!
– Нет, не случай, а наказание, – упрямо повторила она. – У нас не будет ребенка. Я невольно все время думаю о том, что сталось бы с Клаусом, когда бы он подрос. Юнгфольк[37]37
Юнгфольк – нацистская детская организация.
[Закрыть] и гитлерюгенд, СА или СС…
– Что ты, Трудель! – воскликнул он, совершенно обескураженный черными мыслями, терзающими жену. – К тому времени, когда бы Клаус подрос, со всем этим гитлеризмом было бы давно покончено. Осталось недолго, поверь!
– Да, а что мы сделали ради лучшего будущего? Ничего! Хуже чем ничего: мы бросили хорошее дело. Я теперь очень часто думаю о Григоляйте и Младенце… вот за это мы и наказаны…
– Ах, чертов Григоляйт! – сердито сказал он.
Он был очень зол на Григоляйта, который так и не забрал свой чемодан.
Хергезель уже несколько раз продлевал срок хранения.
– По-моему, – сказал он, – Григоляйта давно посадили. Иначе бы мы что-нибудь о нем услышали.
– Если он сидит, – упрямо сказала она, – то по нашей вине. Мы его подвели.
– Трудель! – с досадой воскликнул он. – Ну что за ерунда! Не смей даже думать об этом! Мы с тобой в заговорщики не годимся. И приняли единственно правильное решение – бросить все это.
– Да, – с горечью сказала она, – зато мы годимся в мокрые курицы, в трусы! Ты говоришь, Клаусу не пришлось бы идти в гитлерюгенд. Но даже если и так, даже если он мог бы уважать и любить своих родителей – что мы для этого сделали? Что мы сделали ради лучшего будущего? Ничего!
– Не все способны играть в заговорщиков, Трудель!
– Верно. Но можно ведь делать и другое. Если уж такой человек, как мой бывший свекор, Отто Квангель… – Она осеклась.
– А что такое с Квангелем? Что ты о нем знаешь?
– Нет, лучше не стану говорить. Вдобавок я ему обещала. Но если уж старый человек вроде Отто Квангеля работает против этого государства, то, по-моему, нам стыдно сидеть дома сложа руки!
– Но что мы можем сделать, Трудель? Ничего! Подумай, какая власть в руках у Гитлера, а мы-то с тобой – вообще ничто! И сделать ничего не можем!
– Если все будут думать, как ты, Карл, Гитлер навсегда останется у власти. Кто-то должен начать бороться против него.
– Но мы-то что можем?
– Что? Да всё! Можем писать призывы и развешивать на деревьях! Ты работаешь на химическом заводе, как электрик бываешь во всех цехах. Тебе достаточно немного повернуть один-единственный вентиль, ослабить болт на каком-нибудь станке – и результат многодневных трудов пойдет насмарку. Если так поступишь ты и еще несколько сотен других людей, Гитлеру туго придется с военной техникой.
– Да, а во второй раз меня бы сцапали за шкирку и казнили!
– Вот о чем я и говорю: мы трусы. Думаем лишь о том, что будет с нами, а не о том, что происходит с другими. Пойми, Карли, ты освобожден от службы в вермахте. Но если б тебе пришлось стать солдатом, твоя жизнь тоже каждый день висела бы на волоске, и ты бы даже считал, что это в порядке вещей.
– Ах, в армии я бы тоже подыскал тепленькое местечко!
– И позволил другим умирать вместо тебя! Да, все так, как я говорю. Мы трусы, ни на что не годные трусы!
– Окаянная лестница! – рассердился он. – Если б не выкидыш, мы бы счастливо жили дальше!
– Нет, какое же это счастье, оно ненастоящее, Карли! Когда я носила Клауса, я все время невольно думала, что станется с нашим мальчиком. И мне было невыносимо, что он будет вскидывать руку в «хайль Гитлер!» и носить коричневую рубашку. А когда праздновали очередную победу, он бы видел, как его родители покорно вывешивают флаг со свастикой, и знал, что мы лжецы. Что ж, хотя бы без этого обойдемся. Не надо было нам заводить Клауса, Карли!
Некоторое время он шел рядом с нею в мрачном молчании. Они уже повернули обратно, но не видели ни озера, ни леса.
В конце концов он спросил:
– Значит, ты вправду считаешь, мы должны начать что-нибудь такое? Мне нужно что-то устроить на заводе?
– Конечно. Мы должны что-то делать, Карли, чтоб не пришлось сгорать со стыда.
На минуту-другую он задумался, потом сказал:
– Ничего не могу поделать, Трудель, но я не способен представить себе, как шныряю по заводу и порчу машины, это не для меня.
– Так подумай, чтó для тебя! Наверняка что-нибудь придумаешь. Пусть и не сию минуту.
– А ты придумала, что будешь делать?
– Да, – сказала она. – Я знаю одну еврейку, которая прячется. Ее должны были депортировать. Но она у плохих людей и каждый день боится предательства. Я заберу ее к нам.
– Нет! Нет. Только не это, Трудель! За нами со всех сторон подсматривают, и все тотчас обнаружится. Вдобавок продуктовые карточки! У нее наверняка их нет! На наши две карточки нам еще одного человека не прокормить!
– Разве? Разве мы не можем немного поголодать, чтобы спасти человека от гибели? Ах, Карли, если так, Гитлеру и вправду легко. Если так, мы все и вправду просто дерьмо, и поделом нам!
– Но ее же увидят! В нашей крошечной квартире никого не спрячешь. Нет, я этого не позволю.
– Не думаю, Карли, что нуждаюсь в твоем позволении. Квартира настолько же моя, насколько твоя.
Спор перешел в ссору – первую настоящую ссору за все время их семейной жизни. Трудель сказала, что просто приведет домой эту женщину, пока Карл на работе, а он объявил, что немедля вышвырнет ее из квартиры.
– Тогда вышвыривай и меня тоже!
Вот до чего дошло. Оба рассердились, обозлились, вышли из себя. И не могли прийти к согласию, а уступить было невозможно. Ей непременно хотелось что-то сделать, против Гитлера, против войны. В принципе ему хотелось того же, но только не рискуя, не подставляясь. Насчет еврейки – это сущее безумие. Он такого никогда не позволит!
Молча они шли по улицам Эркнера домой. Молчание было таким весомым, что нарушить его с каждым шагом казалось все труднее. И они шли уже не под руку, просто рядом, не касаясь друг друга. А когда руки случайно соприкоснулись, каждый поспешно отдернул свою и отступил подальше.
Ни он, ни она не обратили внимания, что возле их подъезда стоит большой закрытый автомобиль. Поднялись по лестнице, не замечая, что из-за всех дверей за ними наблюдают, с любопытством или со страхом. Карл Хергезель отпер квартиру, впустил Трудель. В передней они тоже ничего не заметили. Только когда увидели в гостиной невысокого здоровяка в зеленой куртке, оба вздрогнули от неожиданности.
– Что такое? – возмутился Хергезель. – Что вы делаете в моей квартире?
– Комиссар уголовной полиции Лауб, берлинское гестапо, – представился человек в зеленой куртке. Он даже не подумал снять свою охотничью шляпу с пучком перышек. – Господин Хергезель, не так ли? И госпожа Гертруда Хергезель, урожденная Бауман, для своих – Трудель? Прекрасно! Мне бы хотелось поговорить с вашей женой, господин Хергезель. Может, подождете пока на кухне?
Они испуганно посмотрели друг на друга, оба побледнели. Потом Трудель неожиданно улыбнулась.
– До свидания, Карли! – сказала она, обнимая его. – До счастливого свидания! И зачем мы спорили, вот глупость! Всегда ведь получается иначе, чем рассчитываешь!
Комиссар Лауб откашлялся, напоминая о себе. Супруги поцеловались. Хергезель вышел.
– Вы только что попрощались с мужем, госпожа Хергезель?
– Я с ним помирилась, мы были в ссоре.
– Из-за чего же вы поссорились?
– Из-за визита одной из моих тетушек. Он был против, я – за.
– И при виде меня вы решили уступить? Странно, похоже, совесть у вас не очень-то чиста. Минутку! Останьтесь здесь!
Она услышала, как он на кухне разговаривает с Карли. Вероятно, Карли назовет другую причину ссоры, все с самого начала пошло не так. Она сразу подумала о Квангеле. Но чтобы Квангель кого-то предал – нет, на него не похоже…
Комиссар вернулся. Довольно потирая руки, сказал:
– Ваш муж говорит, вы повздорили из-за другого: брать на воспитание ребенка или нет. Это первая ложь, в которой я вас уличил. Не бойтесь, через полчаса прибавится еще множество, и каждый раз я буду выводить вас на чистую воду! У вас был выкидыш?
– Да.
– Сами немножко поспособствовали, а? Чтобы у фюрера не было солдат, так?
– Теперь лжете вы! Если б я этого хотела, не стала бы ждать до пятого месяца!
Вошел какой-то человек, с листком бумаги в руке.
– Господин комиссар, эту бумагу господин Хергезель только что пытался сжечь на кухне.
– Что это? Квитанция камеры хранения? Госпожа Хергезель, что за чемодан ваш муж оставил на хранение на вокзале Александерплац?
– Чемодан? Понятия не имею, муж ни слова мне не говорил.
– Давайте сюда Хергезеля! И немедля пошлите кого-нибудь на Александерплац за чемоданом!
Третий сотрудник привел Карла Хергезеля. Значит, в квартире полно полиции, они слепо угодили в западню.
– Что за чемодан, господин Хергезель, вы держите в камере хранения на Александерплац?
– Я не знаю, что в нем, я туда не заглядывал. Он принадлежит одному знакомому. Он сказал, там белье и одежда.
– Вполне возможно! Потому-то вы хотели сжечь квитанцию, заметив, что в квартире полиция!
Хергезель помедлил, потом, быстро глянув на жену, сказал:
– Я это сделал, потому что не вполне доверяю этому знакомому. Там может быть и что-то другое. Чемодан очень тяжелый.
– И что же, по-вашему, там может быть?
– Возможно, брошюры. Я старался не думать об этом.
– Что же это за странный знакомец, который не может сам сдать свой чемодан на хранение? Может, его зовут Карл Хергезель?
– Нет, его имя Шмидт, Генрих Шмидт.
– А откуда вы его знаете, этого так называемого Генриха Шмидта?
– Мы давно знакомы, лет десять, не меньше.
– И как вы пришли к мысли, что там могут быть брошюры? Кто он, этот Эмиль Шульц?
– Генрих Шмидт. Он был социал-демократ или даже коммунист. Потому я и решил, что там могут быть брошюры.
– Вы, собственно, откуда родом, господин Хергезель?
– Я? Из Берлина. Берлин-Моабит.
– И когда родились?
– Десятого апреля двадцатого года.
– Так, и знаете этого Генриха Шмидта не меньше десяти лет и в курсе его политических убеждений! В ту пору вам, значит, было одиннадцать, господин Хергезель! Не надо так глупо врать, не то я рассержусь, а в таком случае могу сделать вам больно!
– Я не врал! Все, что я сказал, правда.
– Имя Генрих Шмидт – первое вранье! Не видели содержимого чемодана – второе вранье! Причина сдачи на хранение – третье! Нет, любезный господин Хергезель, каждая ваша фраза – вранье!
– Нет, все правда. Генрих Шмидт собирался в Кёнигсберг, а поскольку чемодан был слишком тяжелый и не нужен ему в поездке, попросил меня сдать его на хранение. Вот и все!
– И не лень ему ехать к вам в Эркнер за квитанцией, когда можно спокойно держать ее в собственном кармане! Очень правдоподобная история, господин Хергезель! Ну да ладно, оставим это пока. Мы еще не раз обо всем потолкуем, думаю, вы окажете мне любезность и проедете со мной в гестапо. Что же до вашей жены…
– Моя жена про чемодан вообще не знает!
– Она тоже так говорит. Но что она знает, а что нет, я обязательно выясню. А поскольку я так удачно застал вас, голубков… вы ведь познакомились на фабрике?
– Да… – сказали оба.
– Ну, и чем же вы там занимались?
– Я работал электриком…
– А я кроила френчи…
– Прекрасно, прекрасно, вы люди работящие. Но когда не кроили материал и не тянули проводку – чем вы тогда занимались, красавчики мои? Может, сколотили махонькую коммунистическую ячеечку, вы двое, некто Йенш, по прозвищу Младенец, и некий Григоляйт?
Побледнев, они смотрели на комиссара. Откуда ему это известно? Оба растерянно переглянулись.
– Ага! – насмешливо хохотнул Лауб. – Обалдели маленько, да? Дело в том, что вы тогда были под наблюдением, все четверо, и, если б так быстро не разбежались, наше знакомство наверняка состоялось бы чуток пораньше. Вы и сейчас на заводе под наблюдением, Хергезель!
В полном замешательстве они даже не думали возражать.
Комиссар задумчиво наблюдал за ними, и вдруг его осенило:
– Кому же принадлежит означенный чемодан, господин Хергезель? Григоляйту или Младенцу?
– Кому? Ах, да какая теперь разница, вы и так все знаете… мне его всучил Григоляйт. Собирался через неделю забрать, но прошло уже столько времени…
– Скрылся, видать, ваш Григоляйт! Ну, я его разыщу… если он еще жив, конечно.
– Господин комиссар, уверяю вас, ни я, ни моя жена, с тех пор как вышли из ячейки, политикой не занимались. И ячейка развалилась из-за нас, еще до начала работы. Мы быстро поняли, что для такого не годимся.
– Я тоже понял! Я тоже! – иронически заметил комиссар.
Но Карл Хергезель неколебимо продолжил:
– С тех пор мы думали только о своей работе, мы ничего не совершали против государства.
– Только вот чемодан, не забывайте про чемодан, Хергезель! Хранение коммунистических брошюр – это государственная измена, за это вы заплатите головой, любезнейший! Ну что ж, госпожа Хергезель! Госпожа Хергезель! Что вы так разволновались? Фабиан, оторвите молодую женщину от мужа, только аккуратно, ради бога, Фабиан, не сделайте лапоньке больно! У нее недавно случился выкидыш, у деточки, она не желает рожать фюреру солдат, ни в коем случае!
– Трудель! – взмолился Хергезель. – Не слушай его! В чемодане вовсе не обязательно брошюры, просто у меня мелькала такая мысль. Возможно, там вправду белье и одежда, может, Григоляйт не врал!
– Правильно, молодой человек, – похвалил комиссар Лауб, – приободрите жену! Ну что, мы взяли себя в руки, милочка? Можем продолжить разговор? Перейдем теперь от государственной измены Карла Хергезеля к государственной измене Трудель Хергезель, урожденной Бауман…
– Моя жена ничего не знала! Моя жена ничего противозаконного не делала!
– Конечно, вы оба были честными национал-социалистами! – Внезапно комиссар рассвирепел: – Знаете, кто вы такие? Трусливые коммунистические сволочи – вот кто! Крысы, копающиеся в дерьме! Но я выведу вас на чистую воду, обоих на виселицу отправлю! Обоих! Тебя с твоим чемоданом! И тебя с твоим выкидышем! Небось прыгала с этого стола, пока не добилась своего! Так ведь? Так? Говори!
Он схватил полубесчувственную Трудель за плечи и принялся трясти.
– Оставьте мою жену в покое! Не трогайте ее! – Хергезель вцепился в комиссара. И тотчас его настиг кулак Фабиана. Три минуты спустя он в наручниках, под надзором Фабиана, сидел на кухне, с безумным отчаянием в сердце, понимая, что Трудель совсем одна, без его поддержки, в лапах мучителя.
Тем временем Лауб продолжал старательно мордовать Трудель. Она была почти без чувств от страха за Карли, а ей пришлось отвечать на вопросы об открытках Квангеля. Комиссар не верил в случайность их встречи, наверняка она все время поддерживала с ними связь, трусливая коммунистическая заговорщица, а ее муж, Карли, обо всем знал!
– Сколько открыток вы распространили? Что там было написано? Что ваш муж думал по этому поводу?
Так он ее терзал, час за часом, меж тем как Хергезель в отчаянии сидел на кухне, и в душе у него царил сущий ад.
Наконец подъехала машина, привезли чемодан, пришла пора открывать.
– Ну, Фабиан, действуйте! – приказал комиссар Лауб.
Карл Хергезель снова был в комнате, но под охраной. Разделенные пространством комнаты, Хергезели, бледные как полотно, безнадежно смотрели друг на друга.
– Тяжеловато для белья и одежды! – насмешливо сказал комиссар, пока Фабиан с проволочным крючком в руках колдовал над замком. – Ну-ну, сейчас поглядим, что там за сюрпризец! Боюсь, вам обоим не очень понравится, как думаете, Хергезель?
– Моя жена вообще не знала про чемодан, господин комиссар! – повторил Хергезель.
– Ясное дело, а вы знать не знали, что ваша жена распространяла по домам для этого Квангеля открытки изменнического содержания! Каждый в одиночку совершал предательство! Прелестная семейка, ничего не скажешь!
– Нет! – крикнул Хергезель. – Нет! Ты же этого не делала, Трудель! Скажи, что не делала, Трудель!
– Она призналась!
– Один-единственный раз, Карли, по чистой случайности…
– Я запрещаю вам разговаривать друг с другом! Еще слово – и вы снова отправитесь на кухню, Хергезель! Ну вот, чемоданчик открыт. И что же у нас тут?
Он и Фабиан стояли так, что Хергезели не могли видеть содержимое чемодана. Сыскари шептались между собой. Потом Фабиан с натугой извлек содержимое. Маленькая машина, блестящие шурупы, пружины, блестящая чернота…
– Печатный станок! – сказал комиссар Лауб. – Маленький печатный станок – для подстрекательских коммунистических листовок. Ваше дело закрыто, Хергезель. Раз и навсегда!
– Я не знал, что в чемодане, – повторил Карл Хергезель, испуганно и оттого неубедительно.
– Будто теперь это имеет значение! Вы же были обязаны сообщить о встрече с этим Григоляйтом и сдать чемодан! Заканчиваем, Фабиан. Уберите эту штуковину. Я знаю более чем достаточно. Женщину тоже в наручники.
– Прощай, Карли! – в полный голос крикнула Трудель Хергезель. – Прощай, любимый! Я была очень счастлива с тобой…
– Заткните ей пасть! – рявкнул комиссар. – Эй, Хергезель, это еще что такое?
Тот вырвался из хватки гестаповца, когда у другой стены кулак с размаху ударил Трудель в лицо. И хотя Карл Хергезель был в наручниках, он сумел-таки сбить мучителя Трудель с ног. Оба покатились по полу.
Комиссар лишь коротко кивнул Фабиану. Тот стоял над дерущимися, выжидал, а потом три-четыре раза саданул Карла по голове.
Хергезель охнул, дернулся и замер у ног Трудель. Она неподвижно смотрела на него, изо рта у нее капала кровь.
Потом они долго ехали в город, и все это время она тщетно надеялась, что он придет в себя и она снова посмотрит ему в глаза. Увы, этого не случилось.
Они ничего не сделали. И все же им конец…
Глава 54
Тяжкая обуза Отто Квангеля
За те девятнадцать дней, которые Квангелю пришлось провести в бункере гестапо, прежде чем его передали следственному судье при Народном трибунале, самым тяжким для него были не допросы комиссара Лауба, хотя этот человек использовал все свои немалые силы, чтобы, как он говорил, сломить сопротивление арестанта. Иными словами, превратить его в плачущее, запуганное ничтожество.
И не постоянно растущая, мучительная тревога за жену, Анну, выматывала Отто Квангеля. Он не видел жену, ничего не слышал непосредственно о ней. Но когда Лауб на допросах назвал имя Трудель Бауман, нет, теперь уже Трудель Хергезель, он понял, что жена дала себя запугать, была обманута и нечаянно обронила имя, называть которое вовсе не стоило.
Позднее, когда становилось все яснее, что Трудель Бауман и ее муж тоже арестованы, что дали показания и тоже втянуты в эту воронку, он по многу часов мысленно спорил с женой. Всю жизнь он гордился, что был одиночкой, что не нуждался в других людях, никогда их не обременял, а теперь вот по его вине (ведь он чувствовал себя полностью в ответе за Анну) двое молодых людей вовлечены в его дела.
Но продолжались эти споры недолго, печаль и тревога за спутницу жизни брали верх. Наедине с собой он часто впивался ногтями в ладони, закрывал глаза, собирал всю свою силу – и тогда думал об Анне, пытался представить себе ее в камере, посылал потоки энергии, чтобы наделить ее мужеством, чтобы она не забыла о своем достоинстве, не унижалась перед этим мерзавцем, в котором не осталось уже ничего человеческого.
Тревогу за Анну он выдерживал с трудом, но и эта тревога была далеко не самым тяжким.
Не самым тяжким были и почти ежедневные вторжения в камеру пьяных эсэсовцев и их начальников, которые срывали на беззащитном свою ярость и утоляли садизм. Почти каждый день они распахивали дверь камеры и врывались, озверевшие от спиртного, одержимые лишь жаждой видеть кровь, видеть, как люди дергаются в судорогах, умирают, жаждой упиться слабостью плоти. Выдержать такое очень трудно, но и это тоже не самое тяжкое.
Самое тяжкое заключалось в том, что в камере он сидел не один, что у него был сокамерник, товарищ по несчастью, наверно, такой же виновный, как он сам. Но этот человек внушал Квангелю ужас, этот дикий, мерзкий зверь, бессердечный и трусливый, дрожащий и жестокий, человек, на которого Квангель не мог смотреть без глубокого отвращения и которому поневоле уступал, так как тот был намного сильнее старого сменного мастера.
Карл Цимке, или Карличек, как его называли тюремщики, был парень лет тридцати, геркулесова телосложения, с круглой бульдожьей головой, глубоко посаженными маленькими глазками и длинными волосатыми ручищами. Низкий шишковатый лоб, на который вечно свисал вихор спутанных волос, изрыт продольными морщинами. Говорил он мало, а если и открывал рот, то исторгал лишь черную брань. Из разговоров тюремщиков Квангель вскоре узнал, что раньше Карличек Цимке был весьма видным эсэсовцем, палачом для чрезвычайных поручений, а уж сколько людей угробили эти волосатые лапищи, никто не знал, сам же Карличек не помнил.
Однако даже в эти кровожадные времена профессиональному убийце Карличеку Цимке убийств зачастую не хватало, и в периоды праздности он начал убивать и без приказа начальства. При этом не гнушался забрать у жертв деньги и ценные вещи, но причиной его злодейств был не грабеж, а исключительно жажда убийства. В конце концов это открылось, и поскольку он по дурости отправлял на тот свет не только евреев, врагов народа и прочую «законную» добычу, но и безупречных арийцев, в том числе даже одного члена партии, то угодил сюда, в бункер, и пока что было неясно, что с ним делать дальше.
Карличек Цимке, который глазом не моргнув отправил на тот свет множество людей, перепугался за собственную драгоценную жизнь, и в его мозгу, не более развитом, чем у пятилетнего ребенка, только куда более злобном, зародилась мыслишка, что он может спастись, прикинувшись сумасшедшим. И придумал изображать собаку. Или, может, дружки присоветовали, что, пожалуй, вероятнее, и он по всем правилам играл эту роль, ведь она была ему вполне под стать.
Большей частью он голяком бегал на четвереньках по камере, лаял по-собачьи, жрал прямо из миски, как собака, и то и дело норовил тяпнуть Квангеля за ногу. Или требовал от старого сменного мастера, чтобы тот часами бросал ему щетку, которую Карличек затем приносил, за что надлежало его погладить и похвалить. Или Квангель должен был крутить Карличековы штаны как скакалку, а Карличек без устали через них прыгал.
Если сменный мастер не выказывал достаточного рвения, «пес» нападал на него, швырял на пол и по-собачьи зубами вцеплялся в горло, и не было никакой гарантии, что эта игра не закончится кровопролитием. Тюремщики с восторгом наблюдали за развлечениями Карличека. Часто они подолгу стояли в дверях камеры и науськивали «пса», злили его, и Квангель волей-неволей все это терпел. Если же они заявлялись в пьяном угаре, чтобы сорвать злость на арестантах, то швыряли Карличека наземь, а он только руки раскидывал и умолял выпустить ему пинками кишки.
Вот с таким человеком Квангеля обрекли жить бок о бок, день за днем, час за часом, минута за минутой. Он, привыкший к уединенной жизни, теперь не мог остаться один и на четверть часа. Даже ночью, дожидаясь утешительного сна, он был не застрахован от своего мучителя. Неожиданно тот появлялся возле его нар, клал здоровенную пятерню Квангелю на грудь и требовал воды или места на квангелевском ложе. Приходилось подвинуться, его трясло от отвращения к этому телу, вечно немытому, волосатому, как у животных, но лишенному их чистоты и невинности. А Карличек тихонько тявкал и принимался облизывать Квангелю лицо и все тело.
Да, вынести такое нелегко, и Отто Квангель часто спрашивал себя, почему, собственно, терпит, ведь его все равно ждет смерть, близкая смерть. Но что-то в нем противилось самоубийству, не мог он покончить с собой, оставить Анну, хоть и не видел ее. Что-то в нем противилось, не желало идти у них на поводу, опережать приговор. Пусть вынесут ему смертный приговор, пусть отнимут жизнь, все равно как – петлей или гильотиной. Пусть не воображают, что он чувствует за собой вину. Нет, такого удовольствия он им не доставит, потому и терпел Карличека Цимке.
И странное дело, за эти девятнадцать дней «пес» словно бы проникся преданностью к нему. Он уже не кусался, не сбивал его с ног, не хватал за горло. Если дружки-эсэсовцы подсовывали ему кусочек повкуснее, он непременно делил этот кусочек на двоих и часто сидел, положив свою огромную башку на колени старика, закрыв глаза, тихонько поскуливая, меж тем как пальцы Отто Квангеля перебирали его волосы.
Тогда сменный мастер нередко спрашивал себя, уж не стал ли этот зверь, изображая безумие, вправду безумным. Но если так, то его «свободные» дружки в коридорах бункера тоже безумны. Тогда ничего не меняется, тогда все это племя вместе с их безумным фюрером и идиотски ухмыляющимся Гиммлером дóлжно истребить с лица земли, чтобы нормальные люди могли жить.
Когда пришел приказ, что Отто Квангеля переводят в тюрьму, Карличек загоревал. Он подвывал и скулил, всучил Квангелю весь свой хлеб, а когда мастеру велели выйти в коридор и с поднятыми руками прижать лицо к стене, голый Карличек на четвереньках выскользнул из камеры, сел с ним рядом и тихо, жалобно завыл. Это оказалось небесполезно в том смысле, что грубияны-эсэсовцы обошлись с Квангелем не столь бесцеремонно, как с другими; человек, заслуживший преданность подобной собаки, человек с холодным и хмурым птичьим лицом произвел впечатление даже на этих палачей.
И когда раздалась команда «Марш!», когда пса Карличека загнали обратно в камеру, лицо Квангеля было уже не только холодным и хмурым, у него слегка сжалось сердце, словно бы от сожаления. Мужчина, который всю жизнь был привязан лишь к одному человеку, к своей жене, сожалел, что серийный убийца, этот зверюга, уходит из его жизни.




