Текст книги "Один в Берлине"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)
– Мне тоже стыдно, особенно перед тобой, Киншепер.
– Вот уж напрасно, Эви. Мальчишка мне по душе, и будь уверена: он может стать кем угодно, но к гитлеровской камарилье не примкнет никогда. Может, станет чудаком, но ни в коем случае не партийцем, останется одиночкой.
– Дай-то бог! – сказала Эва. – Большего я и не желаю.
В глубине души она смутно чувствовала, что, спасая Куно-Дитера, немного заглаживает злодеяния Карлемана.
Глава 45
Крах советника уголовной полиции Цотта
Письмо начальника участка действительно было адресовано господину советнику уголовной полиции Цотту, государственная тайная полиция, Берлин. Однако отсюда не воспоследовало, что означенное письмо доставили непосредственно советнику Цотту. Попало оно не к нему, а к его начальнику, обергруппенфюреру СС Праллю, который с этим письмом в руках вошел в кабинет Цотта.
– В чем дело, господин советник? – спросил Пралль. – Снова открытка Домового, а к ней пришпилена записка: согласно телефонному распоряжению гестапо в лице советника уголовной полиции Цотта, арестованные отпущены. Какие такие арестованные? Почему мне не доложили?
Советник искоса сквозь очки посмотрел на начальника:
– Ах, это! Да, теперь припоминаю. Позавчера или еще днем раньше. Точно, в воскресенье. Между шестью и семью часами, то есть я хотел сказать, между восемнадцатью и девятнадцатью, господин обергруппенфюрер.
И, гордый своей отличной памятью, он взглянул на обергруппенфюрера.
– А что произошло в воскресенье между восемнадцатью и девятнадцатью часами? О каких арестованных идет речь? И почему их отпустили? И почему не доложили мне? Рад, что вы вспомнили, Цотт, но я тоже хочу знать.
Короткое «Цотт», без титулов и званий, грянуло как первый пушечный выстрел.
– Да совершенно пустяковая история! – Советник уголовной полиции успокаивающе махнул архивно-желтой ладошкой. – Ерундовое происшествие в участке. Они взяли двоих как авторов или распространителей открыток – семейную пару, конечно же очередная полицейская глупость. Супружеская пара, а ведь мы знаем, этот человек определенно живет один! Кстати, припоминаю, он столяр, а нам известно, что автор открыток определенно трамвайщик!
– Вы что же, хотите сказать, сударь, – с трудом сдерживаясь, ответил обергруппенфюрер («сударь» стал вторым и куда более метким выстрелом в этом бою), – вы хотите сказать, что распорядились отпустить этих людей, даже не увидев их, не допросив… просто потому, что их было двое, а не один и мужчина назвался столяром? Ну, знаете ли, сударь!
– Господин обергруппенфюрер! – Советник уголовной полиции Цотт встал. – Мы, криминалисты, работаем по определенному плану и не отклоняемся от него. Я ищу одинокого мужчину, связанного с трамваями, а не женатого столяра. Столяр меня не интересует. Ради него я и шагу не сделаю.
– Будто столяр не может работать в транспортной компании, например, вагоны ремонтировать! – рявкнул Пралль. – Махровая глупость!
Сперва Цотт хотел обидеться, однако меткое замечание начальника все же его встревожило.
– В самом деле, – смущенно сказал он, – об этом я не подумал. – Он взял себя в руки. – Но я ищу одинокого мужчину. А у этого есть жена.
– Да вы понятия не имеете, до чего сволочными бывают бабы! – буркнул Пралль. Но напоследок припас кое-что еще: – Наверно, господин советник уголовной полиции Цотт, – это был третий и самый сокрушительный выстрел, – вы не подумали и о том, что открытка подброшена во второй половине дня в воскресенье, поблизости от площади Ноллендорфплац, которая относится аккурат к данному участку! Это маленькое, незначительное обстоятельство тоже укрылось от вашего острого криминалистского взгляда?
На сей раз советник уголовной полиции Цотт был и вправду огорошен, бородка его тряслась, пронзительные темные глаза словно бы затянуло пеленой.
– Мне страшно неловко, господин обергруппенфюрер! Я просто в отчаянии, как такое могло со мной произойти? Ну да, я чересчур увлекся. Все время думал о трамвайных остановках, очень гордился этим открытием. Слишком гордился…
Обергруппенфюрер злобно смотрел на этого человечка, который с искренним огорчением, но без подхалимажа признавался в своих грехах.
– Я совершил ошибку, серьезную ошибку, – с жаром продолжал советник, – когда вообще взялся за это расследование. Я гожусь лишь для тихой кабинетной работы, но не для разыскной службы. Коллега Эшерих как сыщик в десять раз лучше меня. Вдобавок еще беда, – признался он, – один из моих людей, которого я послал собирать информацию в тамошних домах, арестован, некий Клебс. Как мне сообщили, он участвовал в краже, в ограблении дипсомана[36]36
Дипсоман – запойный пьяница.
[Закрыть]. Кстати, ему нанесли тяжкие телесные повреждения. Ужасная история. В суде этот человек не станет держать язык за зубами, скажет, что его послали мы…
Обергруппенфюрера Пралля трясло от ярости, но печальная серьезность, с какой говорил советник Цотт, и его полное безразличие к собственной судьбе пока что заставляли эсэсовца сдерживаться.
– И как вы представляете себе продолжение дела, сударь? – холодно спросил он.
– Прошу вас, господин обергруппенфюрер, – воскликнул Цотт, умоляюще сложив руки, – прошу вас, освободите меня! Освободите от этого задания, которое мне совершенно не по плечу! Верните комиссара Эшериха из подвала, он тут больше на месте, чем я…
– Надеюсь, – сказал Пралль, как бы и не слыша сказанного, – надеюсь, вы хотя бы записали адреса обоих арестованных?
– Нет! Я был ослеплен собственной идеей и проявил преступное легкомыслие. Но я свяжусь с участком, они сообщат мне адреса, и мы посмотрим…
– Вот и свяжитесь!
Телефонный разговор оказался недолгим. Советник уголовной полиции сообщил обергруппенфюреру:
– Они там тоже не записали адреса. – Начальник гневно шевельнул рукой, и Цотт поспешно вскричал: – Это я виноват, я один! После телефонного разговора со мной там наверняка решили, что вопрос исчерпан. Это я виноват, что даже протокол не составлен!
– И у нас нет никакого следа?
– Никакого!
– Как же вы оцениваете свои действия?
– Прошу вас, освободите из подвала комиссара Эшериха и посадите туда меня!
На секунду-другую обергруппенфюрер Пралль просто онемел, потом, дрожа от ярости, сказал:
– Вам понятно, что я отправлю вас в концлагерь? Вы смеете предлагать мне такое, прямо в лицо, и не трясетесь и не воете от страха? Вы той же породы, что и красные, большевики! Признаете свою вину, но вроде как еще и гордитесь!
– Я своей виной не горжусь. Но готов ответить за последствия. И надеюсь сделать это без дрожи и воя!
Обергруппенфюрер Пралль презрительно усмехнулся. Он не раз видел, как под кулаками эсэсовцев люди теряют всякое достоинство. Но видел и взгляд иных замученных, взгляд, в котором и под пыткой сквозило холодное, чуть ли не насмешливое превосходство. И, памятуя об этом взгляде, он не заорал и не пустил в ход кулаки, а только сказал:
– Вы останетесь в этом кабинете впредь до моих распоряжений. Сперва я должен доложить наверх.
Советник уголовной полиции Цотт согласно кивнул, и обергруппенфюрер Пралль удалился.
Глава 46
Комиссар Эшерих вновь на свободе
Комиссар Эшерих вновь при исполнении. Списанный в покойники вновь воскрес, вышел из застенков гестапо. Слегка побитый и помятый, он опять сидит за своим письменным столом, а коллеги спешат выразить ему сочувствие. Они всегда в него верили. Все бы сделали, что в их власти. «Только вот, понимаешь, если высшее руководство кого-то не жалует, наш брат уже ничего сделать не может. Разве что лапы себе обожжет. Да ты и сам все знаешь, все понимаешь, Эшерих».
Эшерих твердит, что все понимает. Кривит рот в усмешке, которая выглядит неловкой, вероятно, потому, что Эшерих не научился пока улыбаться щербатым ртом.
Лишь две речи по случаю его возвращения на службу произвели на него впечатление. Одну произнес советник Цотт.
– Коллега Эшерих, – сказал он. – Меня не отправляют в бункер на ваше место, хотя я заслуживаю этого в десять раз больше, чем вы. Не только из-за допущенных мной ошибок, но еще и потому, что по отношению к вам я вел себя по-свински. Оправдывает меня только одно: я верил, что вы работали плохо…
– Не стоит так говорить, – ответил Эшерих со щербатой усмешкой. – В деле Домового до сих пор плохо работали все, вы, я, все. Забавно, но мне вправду очень хочется познакомиться с человеком, который своими открытками навлек на окружающих столько бед. Странный он тип, должно быть…
Он задумчиво посмотрел на советника уголовной полиции.
Тот протянул ему свою архивно-желтую руку.
– Не думайте обо мне слишком плохо, коллега Эшерих, – тихо сказал он. – И вот еще что: я разработал новую теорию насчет того, что преступник как-то связан с трамваями. Вы все найдете в материалах дела. Пожалуйста, не забывайте ее совсем в своих дальнейших разысканиях. Буду счастлив, если хотя бы одно из моих соображений окажется правильным! Прошу вас!
Засим советник уголовной полиции Цотт ушел в свой отдаленный, тихий кабинет, думая уже только о собственных теориях.
Со второй знаменательной речью выступил, разумеется, обергруппенфюрер Пралль.
– Эшерих, – сказал он приподнятым тоном. – Комиссар Эшерих! Вы ведь хорошо себя чувствуете?
– Очень хорошо! – отвечал комиссар. Он стоял за письменным столом, невольно в стойке «руки по швам», как привык в камере. И сколько ни боролся с собой, дрожал всем телом. Взгляд его был устремлен на начальника. Перед этим человеком он испытывал только страх, безумный страх, поскольку тот в любую минуту мог снова упечь его в подвал.
– Ну, коль скоро вы чувствуете себя очень хорошо, Эшерих, – продолжал Пралль, вполне сознавая воздействие своих слов, – значит, можете и поработать. Или нет?
– Могу поработать, господин обергруппенфюрер!
– А раз можете поработать, Эшерих, значит, можете и схватить Домового! Ведь можете?
– Так точно, господин обергруппенфюрер!
– В кратчайшие сроки, Эшерих!
– В кратчайшие сроки, господин обергруппенфюрер!
– Вот видите, Эшерих, – благосклонно произнес обергруппенфюрер Пралль, наслаждаясь страхом подчиненного, – как замечательно действует небольшой отдых в бункере! Вот такими я люблю своих людей! Вы уже не чувствуете огромного превосходства надо мной, господин Эшерих?
– Никак нет, господин обергруппенфюрер, никак нет. Слушаюсь, господин обергруппенфюрер!
– Не считаете уже, что вы в гестапо самый хитрый, а все остальные дерьмо собачье! Больше вы так не считаете, Эшерих?
– Так точно, никак нет, господин обергруппенфюрер!
– Учтите, Эшерих, – продолжал обергруппенфюрер Пралль, шутливо, но чувствительно щелкнув испуганно отпрянувшего Эшериха по носу, – если вы снова почувствуете себя большим умником, или начнете самоуправствовать, или решите, что обергруппенфюрер Пралль круглый дурак, своевременно меня известите. Тогда я сразу, пока не стало совсем уж худо, отправлю вас на отдых в подвал. Ясно?
Комиссар Эшерих молча смотрел на начальника. Теперь и слепой бы заметил, как он дрожит.
– Что ж, Эшерих, вы сообщите мне своевременно, если вдруг почувствуете себя большим умником?
– Так точно, господин обергруппенфюрер!
– Или если работа застопорится, чтобы я вас слегка поторопил?
– Так точно, господин обергруппенфюрер!
– Прекрасно, в таком случае мы договорились, Эшерих!
Высокий начальник вдруг, совершенно неожиданно, протянул униженному руку:
– Я рад, Эшерих, что вы снова при исполнении. Надеюсь, мы снова будем отлично сотрудничать. Итак, что вы намерены предпринять?
– Добуду у сотрудников участка на Ноллендорфплац точное описание преступника. Наконец-то мы получим словесный портрет! Тот, кто допрашивал задержанных, возможно, и фамилию вспомнить сумеет. Кроме того, продолжу поисковую операцию, начатую коллегой Цоттом.
– Отлично, отлично. Для начала, во всяком случае. Жду от вас ежедневного доклада.
– Слушаюсь, господин обергруппенфюрер!
Таков был второй разговор по возвращении на работу, который произвел на комиссара уголовной полиции Эшериха неизгладимое впечатление. В остальном, когда щербина во рту была ликвидирована, пережитое стало внешне незаметно. Коллегам даже показалось, что Эшерих держится теперь намного любезнее. Ведь он напрочь утратил тон насмешливого превосходства. И уже ни на кого не мог смотреть свысока.
Комиссар Эшерих работает, собирает сведения, проводит допросы, составляет словесные портреты, читает материалы, звонит по телефону – работает так же, как всегда. Но хотя по нему ничего не заметно и хотя он надеется однажды снова говорить с начальником, с Праллем, без дрожи, Эшерих знает, что прежним уже никогда не станет. Теперь он всего лишь машина и выполняет рутинную работу. Вместе с чувством превосходства пропала и радость от работы: питательной почвой для его успехов было самомнение.
Эшерих всегда чувствовал себя очень уверенно. Всегда думал, что с ним ничего случиться не может. Считал, что другие ему не чета. И все эти иллюзии он утратил за те несколько секунд, когда кулак эсэсовца Добата врезал ему по зубам и он узнал, что такое страх. За несколько дней Эшерих натерпелся такого страха, что в жизни не забудет. Он знает, что может выглядеть как угодно, что может достичь невозможного, может снискать почести и хвалу, но все равно знает: он полное ничтожество. Один удар кулака способен превратить его в скулящее, дрожащее, перепуганное ничтожество, ненамного лучше вонючего, трусливого воришки, с которым он делил камеру и торопливые мольбы которого по-прежнему звучат у него в ушах. Ненамного лучше. Нет, вообще ничуть не лучше!
Только одно еще заставляет комиссара Эшериха держаться – мысль о Домовом. Он должен схватить этого малого, а дальше будь что будет. Должен посмотреть ему в глаза, поговорить с ним, с причиной своих невзгод. Он напрямик скажет этому фанатику, сколько бед, тревог и несчастий тот навлек на многих людей. Раздавит его, этого коварного врага.
Поймать бы его поскорее!
Глава 47
Роковой понедельник
В тот понедельник, который станет для Квангелей роковым, в тот понедельник, через два месяца после того, как Эшерих вернулся на работу, в тот понедельник, когда Эмиля Баркхаузена приговорили к двум годам тюрьмы, а крысеныша Клебса – к одному году, в тот понедельник, когда Бальдур Персике наконец приехал из своей «наполы» в Берлин и навестил отца в лечебнице для алкоголиков, в тот понедельник, когда Трудель Хергезель на вокзале в Эркнере упала с лестницы и в результате у нее случился выкидыш, в тот судьбоносный понедельник Анна Квангель лежала в постели с тяжелым гриппом. Врач уже ушел, рядом с нею сидел Отто Квангель. Они спорили, разносить ему сегодня открытки или нет.
– Ты этим больше не занимаешься, Отто, мы же договорились! Открытки подождут до завтра или до послезавтра, когда я опять буду на ногах!
– Я хочу унести их из дома, Анна!
– Тогда пойду я! – Анна села в постели.
– Нет, лежи! – Он уложил ее на подушки. – Анна, не делай глупостей. Я подложил две сотни открыток…
В этот миг раздался звонок.
Оба испуганно вздрогнули, как пойманные с поличным воришки. Квангель тут же спрятал обе открытки, которые до сих пор лежали на одеяле.
– Кто это может быть? – встревоженно спросила Анна.
– В такое время? В одиннадцать утра?
– Может, у Хефке что стряслось? – недоумевала она. – Или доктор вернулся?
Новый звонок.
– Пойду гляну, – пробормотал он.
– Нет, не ходи, – попросила она. – Сиди здесь. Если бы мы ушли разносить открытки, он бы тоже звонил понапрасну!
– Я только гляну, Анна!
– Нет, Отто, не открывай! Прошу тебя! У меня предчувствие: если ты откроешь, то впустишь беду!
– Я тихонько, а потом сразу к тебе.
Он ушел.
Она лежала в сердитом нетерпении. Ну почему он никогда не уступает, никогда не может выполнить ее просьбу! Он поступил неправильно; за дверью караулит беда, а он не чует ее, когда она вправду совсем рядом. А теперь вот даже слово свое не держит! Она услышала, как он открывает дверь и говорит с каким-то мужчиной. Хотя твердо обещал сперва сказать ей.
– Ну, что там? Говори, Отто! Ты же видишь, я умираю от нетерпения! Что это за человек? Он ведь не ушел!
– Зря ты волнуешься, Анна. Просто посыльный с фабрики. С мастером утренней смены произошел несчастный случай, мне надо срочно его подменить.
Слегка успокоенная, она опять откидывается на подушки.
– Пойдешь?
– Конечно!
– Ты еще не обедал!
– Ничего, перехвачу что-нибудь в столовой!
– По крайней мере, возьми с собой хлебца!
– Да-да, Анна, не беспокойся. Нехорошо, конечно, что придется надолго оставить тебя одну.
– В час ты бы все равно ушел.
– Заодно и свою смену отработаю.
– Этот человек ждет?
– Да, мы вместе поедем на фабрику.
– Возвращайся скорее, Отто. И поезжай нынче на трамвае!
– Само собой, Анна. Поправляйся!
Он уже шел к двери, когда она окликнула:
– Отто, поцелуй меня, пожалуйста!
Квангель вернулся, слегка удивленный, слегка смущенный этой непривычной потребностью в ласке. Прижался губами к ее губам.
Она крепко притянула к себе его голову и от души поцеловала.
– Я такая глупая, Отто. Мне все еще страшно. Наверно, температура виновата. А теперь ступай!
Так они расстались. На свободе им встретиться уже не доведется. Об открытках у него в кармане оба в спешке позабыли.
Но старый сменный мастер сразу же вспоминает про них, когда вместе со спутником сидит в трамвае. Сует руку в карман – вот они! Он недоволен собой, ведь должен был о них подумать! Лучше бы оставил открытки дома или прямо сейчас сошел с трамвая и где-нибудь их подбросил. Но не может придумать причину, которую его спутник сочтет уважительной. И, хочешь не хочешь, идет с открытками на фабрику, чего никогда не делал, никогда себе не позволял, однако теперь деваться было некуда.
Он стоит в уборной. Держит открытки в руках, хочет порвать и спустить в унитаз, но тут его взгляд падает на написанное, стоившее стольких часов труда: слова кажутся ему сильными, впечатляющими. Жаль уничтожать такое оружие. Бережливость, «окаянная скаредность» мешают ему их уничтожить, но еще и уважение к труду, все, что создано трудом, священно. Грех уничтожать почем зря.
Но в куртке, которую он носит и в цеху, открытки оставлять нельзя. И он кладет их в портфель, где лежат хлеб и термос с кофе. Отто Квангель прекрасно знает, что боковой шов на портфеле распоролся, давно пора зашить. Но у шорника работы выше головы, он только буркнул, что ремонт займет по меньшей мере две недели. Столь долгий срок без портфеля Квангелю не по душе, да и из портфеля ничего пока не выпадало. И он беспечно сует открытки в портфель.
Идет по цеху к одежным шкафчикам, не спеша, уже поглядывая по сторонам. Смена чужая, знакомых лиц почти нет, изредка он кивает. Раз даже мимоходом кому-то помогает. Люди глядят на него с любопытством, многие его знают: ну да, это же старик Квангель, чудной мужик, но его смена никогда на него не жалуется, он справедливый, что правда, то правда. Да бросьте вы, сущий живодер, все жилы из людей вытягивает. Нет же, его смена никогда на него шары не катит. Выглядит он чудно, голова как на шарнирах, и кивает так потешно. Тише, он возвращается, а болтовни он на дух не выносит, взглядом любого болтуна в порошок сотрет.
Отто Квангель поставил портфель в шкафчик, ключи убрал в карман. Ладно, еще одиннадцать часов, а потом открытки исчезнут с фабрики, пускай хоть глубокой ночью, но он от них избавится, нельзя опять тащить их домой. От Анны только и жди: встанет и пойдет разносить открытки.
С этой новой сменой Квангель не может занять привычный наблюдательный пункт посреди цеха – ишь как языки-то чешут! Он ходит от одной группки к другой, здесь пока не все знают, что значат его молчание и пристальный взгляд; иные наглецы даже пытаются втянуть мастера в разговор. Так продолжается некоторое время, но в конце концов работа входит в привычный ему ритм, и все умолкают, уразумев, что здесь полагается только работать.
Квангель как раз собирается на свой пост, как вдруг замирает. Глаза у него расширяются, по телу пробегает дрожь: на полу перед ним, на усыпанном опилками и стружкой полу цеха лежит одна из его двух открыток.
У него руки чешутся сию минуту украдкой поднять ее, но двумя шагами дальше он видит и вторую открытку. Незаметно обе никак не поднимешь. Работяги то и дело поглядывают на нового мастера, а уж бабы и вовсе глаз с него не сводят, будто никогда не видали мужчины.
А-а, ладно, подниму, и дело с концом, какая разница, видит кто или нет! Нет, нельзя, открытка лежит здесь уже минут пятнадцать, удивительно, что ее до сих пор не подняли! Хотя, может, кто-то успел заглянуть в нее и снова бросил, прочитав текст. И теперь увидит, как я ее поднимаю и прячу!
Опасность! Опасность! – кричит внутренний голос. Огромная опасность! Не трогай открытку! Сделай вид, будто ничего не видишь, пусть ее найдет кто-нибудь другой! Стань на свое место!
Неожиданно с Отто Квангелем происходит нечто странное. Уже давно, целых два года он пишет и распространяет открытки, – но ни разу не видел их в действии. Жил в своей темной пещере, а что происходило с открытками, какую сумятицу они наверняка вызывали – все это он сотни раз мысленно себе рисовал, но никогда не видел.
А увидеть все-таки хочется, один-единственный раз! Ну что может со мной случиться? Я тут один из восьми десятков работяг, все они, как и я, тоже под подозрением, даже больше, чем я, меня-то все знают как старого трудоголика, далекого от политики. Рискну, я должен увидеть.
И, толком не раздумывая, он подзывает одного из рабочих:
– Эй! Да, ты! Подними-ка! Видать, обронил кто-то. Что это? Чего пялишь глаза?
Он берет у рабочего одну из открыток, делает вид, что читает. Но читать не может, не может разобрать собственный почерк, собственные крупные печатные буквы. Он не в силах отвести взгляд от лица рабочего, который глазеет на вторую открытку. Уже не читает, но рука у него дрожит, в глазах страх.
Квангель неотрывно смотрит на него. Значит, страх, один только страх. Он ведь даже до конца не дочитал, пробежал лишь первую строчку и уже изнывает от страха.
Чей-то смешок заставляет Квангеля поднять голову. Он видит, что половина цеха глядит на них обоих, как они стоят-бездельничают в разгар рабочего дня, читают открытки… Или они уже чуют, что случилось нечто ужасное?
Квангель забирает и вторую открытку. Эту игру он должен довести до конца в одиночку, рабочий со страху совершенно растерялся.
– Где тут старший из «Трудового фронта»? Вон тот, в вельветовых штанах у пилорамы? Ладно! Ступай работать и языком не мели, иначе худо будет!
Человеку у пилорамы Квангель говорит:
– Слышь, выйди-ка на минутку в коридор. Я тебе кое-что дам. – А в коридоре продолжает: – Держи открытки! Поднял их тот малый. А заметил я. Думаю, ты должен отнести их в дирекцию. Или как?
Тот читает. Опять же лишь фразу-другую.
– Что это? – испуганно спрашивает он. – Они лежали у нас в цеху? Господи, ведь это может стоить нам головы! Кто, говоришь, их поднял? Ты видел?
– Говорю тебе, я велел ему их поднять! Вроде бы я первый их заметил. Вроде бы!
– Господи, да что же мне с ними делать? Дерьмо окаянное! Выброшу в унитаз – и вся недолга!
– Ты должен передать их в дирекцию, иначе тебя сочтут виновным. Человек, который нашел открытки, не вечно будет держать язык за зубами. Ступай прямо сейчас, а я пока постою за тебя на пилораме.
Помедлив, тот уходит. Держа открытки так, будто они жгут ему пальцы.
Квангель возвращается в цех. Но не может сразу стать за пилораму: весь цех взбудоражен. Ничего определенного никто пока не знает, зато все понимают: что-то случилось. Шушукаются, шепчутся, и на сей раз молчаливый и пристальный птичий взгляд сменного мастера не действует. За много лет Квангель уже отвык, но теперь снова вынужден громко ругаться, грозить, изображать злость.
Едва успокоятся в одном углу цеха, в другом поднимается шум, а когда все вроде как налаживается, он тотчас замечает, что у одного-двух станков недостает работников: эта шайка в уборной! Когда он их оттуда выдворяет, один нахально спрашивает:
– Что это вы тут читали, мастер? Неужто в самом деле английскую листовку?
– Работать иди! – ворчит Квангель, подгоняя болтуна в цех.
Там опять болтают. Стоят кучками, взбудораженные, – такого тут никогда не бывало. Квангель мечется по цеху, бранится, грозит, ругается – лоб мокрый от пота…
А в голове все крутятся мысли: вот, стало быть, каков первый отклик. Только страх. Столько страха, что они даже до конца не дочитывают! Но это еще ничего не значит. Здесь они чувствуют, что за ними наблюдают. Мои открытки люди находили большей частью в одиночку. Могли спокойно их прочитать, обдумать, и тогда написанное действовало совершенно иначе. Глупый я устроил эксперимент. Посмотрим, что будет дальше. Вообще-то хорошо, что обнаружил и сдал открытки я, мастер, это отведет от меня подозрения. Нет, я ничем не рисковал. И даже если они обыщут мой дом, все равно ничего не найдут. Анна, конечно, перепугается… хотя нет, прежде чем они придут с обыском, я вернусь домой и подготовлю Анну… 14 часов 2 минуты – сейчас как раз пересменка, сейчас заступят мои.
Но пересменки не происходит. Звонок в цеху не звонит, сменщиков (собственно, подчиненных Квангеля) нет как нет, станки продолжают работать. Народ теперь по-настоящему в тревоге, все чаще собирается кучками, смотрит на часы.
В конце концов Квангель перестает обрывать их болтовню, что он может против восьмидесяти человек?
Потом вдруг появляется один из дирекции, лощеный господин в брюках со стрелками и партийным значком. Становится подле Квангеля и кричит в шум станков:
– Персонал! Внимание!
Все поворачиваются к нему, на лицах лишь любопытство, ожидание, подозрительность, протест, равнодушие.
– По чрезвычайным причинам персонал продолжает работу. Будут выплачены сверхурочные!
Он делает паузу, все неподвижно глядят на него. Это все? По чрезвычайным причинам? Они ждут подробных объяснений!
Но он только кричит:
– Персонал, продолжайте работу! – Затем поворачивается к Квангелю: – Обеспечьте полное спокойствие и усердие, мастер! Кто поднял открытки?
– Думаю, первым их увидел я.
– Это я знаю. Та-ак, вон тот? Прекрасно, его имя вам известно?
– Нет. Смена-то не моя.
– Знаю. Да, сообщите персоналу, что выходить в уборные пока запрещается, всем оставаться в цеху. За каждой дверью двое часовых!
И отутюженный господин, бегло кивнув Квангелю, уходит.
Квангель переходит от одного рабочего места к другому. С минуту смотрит на работу, на руки работающих. Потом говорит:
– Покидать цех и заходить в уборные пока что запрещено. Возле каждой двери двое часовых!
Прежде чем они успевают задать вопрос, он переходит к следующему рабочему месту и повторяет то же самое.
Нет, теперь ему уже незачем запрещать разговоры, подгонять людей. Все работают молча, с ожесточением. Все чуют опасность, грозящую каждому. Ведь среди этих восьмидесяти человек нет никого, кто бы хоть раз где-то когда-то не проштрафился перед нынешним государством, хотя бы даже единым словом! Каждый под угрозой. Жизнь каждого в опасности. И все боятся…
А между тем делают гробы. Вывезти гробы нельзя, и их складывают в углу цеха. Сначала всего несколько штук, но часы идут, их становится все больше и больше, они громоздятся друг на друга, штабель вырастает до потолка, рядом ставят новые. Гробы на гробах, для каждого из них, для каждого немца! Они еще живы, но уже сколачивают себе гробы.
Среди них стоит Квангель. Рывками поворачивает голову все дальше и дальше. Он тоже чует опасность, но его она смешит. Они его не поймают. Он позволил себе шутку, переполошил весь аппарат, но он всего лишь старый зануда Квангель, одержимый скаредностью. Его они никогда не заподозрят. Он продолжит борьбу.
Наконец дверь снова отворяется, снова входит господин в отутюженных брюках. За ним следует еще один, долговязый, неряшливый, с песочными усами, которые он нежно поглаживает.
Работа повсюду тотчас прекращается.
И меж тем как конторский босс кричит: «Персонал! Кончай работу!», меж тем как все с облегчением и все же недоверчиво откладывают инструмент, меж тем как отупевшие взгляды снова оживают, долговязый со светлыми усами произносит:
– Сменный мастер Квангель, я арестую вас по серьезному подозрению в измене родине и государственной измене. Идите вперед и не привлекайте внимания!
Бедная Анна, подумал Квангель. Медленно, высоко подняв голову с птичьим профилем, он выходит из цеха. Комиссар Эшерих следует за ним.




