355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы » Текст книги (страница 5)
Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:47

Текст книги " Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Страшная веселость, совсем безотчетная, волновала меня, толкала меня на детские, почти безумные поступки и слова, с трудом удерживаемые. Я бы хотел целовать Калисто, ласкать его красивую, белую бороду, обнять его и говорить с ним о Вилле Сиреней, о прошлом, о «наших временах», говорить неудержимо под этим ярким пасхальным солнцем.

«Вот и еще передо мной человек простой, искренний, цельный; верная душа!» – подумал я, смотря на него. И еще раз я почувствовал себя успокоенным, как будто преданность этого старика была для меня еще другим добрым талисманом против моей судьбы. Еще раз после падения предшествующего дня душа моя поднималась, побуждаемая к радости, разлитой в воздухе, блестевшей во всех глазах, исходившей из всех предметов. Бадиола в то утро казалась целью паломничества. Никто из крестьян не забыл принести свой подарок и свои пожелания. Моя мать на свои святые руки получала тысячи поцелуев мужчин, женщин и детей. На мессе в часовне присутствовала густая толпа, она переступала за порог, рассеиваясь, благочестивая, по лужайке, под лазурным сводом. В неподвижном воздухе серебряные колокола звонили радостно, почти музыкально. На башне надпись солнечного циферблата гласила: Hora est benefaciendi.И в это утро славы, когда к милому материнскому дому, казалось, подымалась вся благодарность за долгие благодеяния – эти три слова были песней.

Как же я мог сохранить в самом себе злобу сомнений, подозрений, грешных образов и смутных воспоминаний? Кого мне бояться, после того как я видел, как моя мать не раз своими устами целовала в лоб улыбающуюся Джулианну; после того, как мой брат в своей гордой, честной руке сжимал тонкую, бледную руку той, что была для него воплощением Констанцы.

VII

Мысль о поездке в Виллу Сиреней занимала меня весь тот день и еще и следующий день беспрерывно. Никогда еще ожидание часа первого свидания с любовницей не вызывало такую сильную тревогу.

«Дурные сны, дурные сны, обыкновенные результаты галлюцинаций», – так я объяснял отчаяние грустной субботы, с удивительной легкостью сердца, с забывчивой поспешностью, весь во власти упрямой иллюзии, которая возвращалась, когда я ее прогонял, и возрождалась, когда я ее уничтожал.

Чувственное смущение, вызванное желанием, тоже способствовало затемнению и заглушению совести; я думал овладеть не только душой, но и ее телом; и физическое желание составляло часть моей тревоги. Одно название «Вилла Сиреней» вызывало во мне сладострастные воспоминания, вспоминались не нежные идиллии, но горячая страсть, не вздохи, а крики.

Сам не замечая, я, может быть, обострил и развратил свое желание образами, неизбежно рожденными подозрением; и я носил в себе этот скрытый яд. В самом деле, до того дня мне казалось, что во мне преобладало чисто-духовное чувство; и в ожидании великого дня я довольствовался воображаемыми разговорами с женщиной, от которой я хотел получить прощение. Теперь, наоборот, я видел не столько патетическую сцену между ней и мной, сколько сцену сладострастия, которая должна была быть немедленным последствием нашего объяснения. Прощение переходило в утомление, а застенчивый поцелуй в лоб – в мою мечту. Чувственность торжествовала над духом. Понемногу благодаря какой-то быстрой, неудержимой исключительности, один единственный образ вычеркнул все остальные, овладел мною, победил меня, определенный, ясный, точный во всех своих подробностях.

«Это после завтрака. Маленького стакана шабли достаточно, чтобы смутить Джулианну, которая почти никогда не пьет вина. Жаркий полдень. Аромат роз, ирисов и сирени становится одуряющим; ласточки непрерывно летают с оглушительным щебетанием. Мы одни, мы оба охвачены внутренним, неудержимым трепетом. И вдруг я ей говорю: – Хочешь снова увидать нашу комнату? – Это бывшая наша брачная комната, я нарочно не открыл ее во время обхода виллы. Мы входим. Там внутри глухое гудение, такое гудение, какое слышится в некоторых извилистых раковинах; но это не что иное, как шум в моих артериях. Все остальное тишина: кажется, что и ласточки перестали щебетать. Я хочу говорить, но при первом же хрипло произнесенном слове она падает мне на руки почти без чувств…»

Эта воображаемая сцена бесконечно обогащалась, осложнялась, подражала действительности, достигала поразительной ясности. Мне не удавалось бороться с ее абсолютной властью над моим духом; казалось, во мне пробуждался прежний развратник, настолько велико было удовольствие, испытываемое мной, когда я созерцал и ласкал сластолюбивый образ. Воздержание, соблюденное мною в течение нескольких недель в эту жаркую весну, давало себя чувствовать в моем обновленном организме. Простое физиологическое явление окончательно изменило состояние моей совести, дало совсем другое направление моим мыслям, сделало из меня другого человека.

Мария и Натали выразили желание сопровождать нас в этой поездке. Джулианна хотела было согласиться. Я протестовал; я употребил всю свою ловкость и всю ласку, чтобы добиться цели. Федерико предложил:

– Во вторник я должен поехать в Казаль-Кальдоре. Я довезу вас в экипаже до Виллы Сиреней; вы там остановитесь, а я буду продолжать свой путь. Вечером, возвращаясь, я заеду за вами в экипаже, и мы вместе вернемся в Бадиолу. – Джулианна согласилась.

Я подумал, что общество Федерико, особенно по дороге, нисколько не будет нас стеснять: таким образом он избавит меня от некоторой нерешительности. Действительно, о чем стали бы мы говорить, если бы остались одни, я и Джулианна, в течение этих двух, трех часов путешествия. Как я должен держать себя с нею. Я бы еще испортил все дело, помешал хорошему исходу или, по меньшей мере, лишил бы непосредственности наше волнение. Разве я не мечтал о том, чтобы очутиться с нею сразу в Вилле Сиреней точно по волшебству и там впервые обратиться к ней с нежными и покорными словами. Присутствие Федерико дает мне возможность избежать всяких неопределенных вступлений, долгого мучительного молчания, тихо произнесенных фраз, чтобы не слыхал кучер, одним словом, всех маленьких неприятностей и всех маленьких мучений. Мы сойдем в Вилле Сиреней и там, только там перед вратами потерянного рая мы очутимся наедине друг с другом.

VIII

Так оно и случилось. Мне невозможно передать словами испытанное мною ощущение, когда я услыхал звон бубенчиков и шум коляски, удалявшейся и увозящей Федерико в Казаль-Кальдоре. С нескрываемым нетерпением я сказал Калисто, принимая от него ключи:

– Теперь, ты можешь идти. Я позову тебя попозже.

И я сам закрыл решетку за стариком, который казался немного удивленным и недовольным таким неожиданными отпуском.

– Наконец, мы здесь! – воскликнул я, когда Джулианна и я остались одни. Весь наплыв счастья, заполонивший меня, сказался в моем голосе.

Я был счастлив, счастлив, несказанно счастлив; я был точно очарован громадным призраком неожиданного, невероятного счастья, которое изменило все мое существо, воскресило и умножило все, что было во мне хорошего, молодого, отделило меня от мира и мгновенно сконцентрировало мою жизнь в круге, ограниченном стенами сада. Слова теснились на моих устах непоследовательные, невысказанные; рассудок терялся от сверкающего блеска мыслей.

Как Джулианна могла не догадаться о том, что происходило во мне? Как она могла не понять меня? Как могла она быть не пораженной в самое сердце ярким лучом моей радости? Мы взглянули друг на друга. Я как сейчас вижу пугливое выражение ее лица, в котором блуждала неуверенная улыбка. Она сказала своим затуманенным, слабым голосом, всегда колеблющимся, этим странным колебанием, не раз замеченным мной и заставлявшим ее казаться всегда озабоченной тем, чтобы удержать слова, просившиеся ей на уста, и произнести другие; она сказала:

– Пройдемся немного по саду, прежде чем открывать дом. Как давно я его не видела таким цветущим! В последний раз мы были здесь три года тому назад, помнишь? Это было тоже в апреле, на Пасхе…

Она хотела, может быть, преодолеть свое смущение, но это ей не удавалось; она, может быть, хотела сдержать проявления своей нежности, но она не могла. Первые слова, которые она сама произнесла в этом месте, были слова, вызывающие воспоминания. Она остановилась, сделав несколько шагов; и мы взглянули друг на друга. Неописуемая тревога, как будто насилие над чем-то заглушенным, промелькнула в ее черных глазах.

– Джулианна! – воскликнул я, не будучи в состоянии более сдерживаться, чувствуя, как из глубины души хлынул поток страстных, нежных слов, испытывая безумную потребность встать перед ней на колени, обнимать ее ноги; целовать яростно, без конца ее платье, руки, кисти рук Своим умоляющим видом она сделала мне знак, чтобы я замолчал. И она продолжала идти по аллее, ускоряя шаг. На ней было платье из светло-серого сукна, отделанное более темной тесьмой, шляпа из белого фетра и зонтик из серого шелка с маленькими белыми листочками клевера, как сейчас ее вижу, такой изящной в этом скромном и красивом цвете, подвигающейся между густыми массами сиреневых кустов, которые склонялись к ней, отягченные бесчисленными голубовато-лиловыми букетами.

Было всего одиннадцать часов. Утро было жаркое, жара была преждевременная, в лазури плавали мелкие облачка. Роскошные кусты, давшие наименование этой вилле, цвели повсюду, господствовали над садом, образовали целую чащу, из которой лишь местами выглядывали кусты чайной розы и букеты ирисов. Там и сям розы – цеплялись за кустарники, вкрадывались между ветками и ниспадали в беспорядке цепями, гирляндами, фестонами, букетами; а у подножия кустов флорентийские ирисы подымали из листьев, похожих на длинные зеленоватые шпаги, свои цветы благородного широкого рисунка. Все три запаха соединялись гармонично в один глубокий аккорд, давно мне известный. В тишине раздавалось лишь щебетание ласточек. Дом едва виднелся между конусами кипарисов, и бесчисленные ласточки летали вокруг него, как пчелы вокруг улья.

Немного спустя Джулианна замедлила свою походку. Я шел рядом с ней так близко, что время от времени наши локти соприкасались.

Она внимательно осматривалась кругом, точно боясь пропустить что-нибудь. Два-три раза я ловил на ее устах желание говорить.

Я спросил ее тихо, смущенно, как любовницу.

– О чем ты думаешь?

– Я думаю, что мы не должны были уезжать отсюда…

– Это правда, Джулианна.

Порой ласточки совсем близко пролетали над нами, с криком, быстрые и блестящие как крылатые стрелы.

– Как я желал этого дня, Джулианна! Ах, ты никогда не узнаешь, как сильно я его желал! – воскликнул я во власти такого сильного волнения, что голос мой, вероятно, был совсем неузнаваем.

– Никогда, ты слышишь, никогда в своей жизни я не испытал страха, подобного тому, который мучает меня с позавчерашнего дня, с того момента, когда ты согласилась ехать. Помнишь тот день, когда мы впервые виделись с тобой тайно, на террасе Виллы Оджери, и где мы поцеловались. Я был без ума от тебя, ты помнишь? А ожидание прошлой ночи ничто в сравнении… Ты мне не веришь; ты права, что не веришь, что не доверяешь мне, но я хочу тебе все сказать, я хочу рассказать тебе все свои страдания, свои страхи, свои надежды. О, я знаю: мои страдания, может быть, очень не велики в сравнении с причиненными тебе страданиями. Я знаю, я знаю; все мое горе, может быть, не стоит твоего горя, не стоит твоих слез. Я не искупил своей вины и не достоин прощения. Но скажи ты мне, скажи мне, что мне делать, чтобы ты простила меня! Ты мне не веришь, но я хочу тебе все сказать. Тебя одну я действительно любил в своей жизни, тебя одну я люблю. Я знаю, я знаю, эти вещи мужчины говорят, чтобы получить прощение; и ты вправе не верить мне. Послушай, если ты помнишь нашу прежнюю любовь, если ты помнишь первые три года непрерывной любви, если ты помнишь, если ты помнишь, ты не можешь не поверить мне. Даже в моих худших падениях ты была для меня незабвенной; и душа моя должна была обратиться к тебе, должна была искать тебя и оплакивать тебя всегда, слышишь – всегда. Ты сама разве не замечала этого? Когда ты была для меня сестрой, разве ты не замечала, что я иногда умирал от тоски. Клянусь тебе, вдали от тебя я никогда не испытывал искренней радости, у меня никогда не было часа полного забвения; никогда, никогда – клянусь тебе. Тебя я обожал тайно, постоянно, глубоко. Лучшая часть моего «я» всегда принадлежала тебе; и одна надежда никогда во мне не потухала; надежда, что я освобожусь от зла и найду мою первую, единственную любовь неприкосновенной… Ах, скажи мне, что я не напрасно надеялся, Джулианна!

Она шла очень медленно, она больше не смотрела перед собой, голова ее была опущена, она была очень бледна. Маленькая болезненная складка появлялась время от времени в углах ее рта. А так как она молчала, то в глубине моего «я» стало подыматься какое-то смутное беспокойство. Это солнце, эти цветы, крики ласточек, весь этот, чересчур откровенный, смех торжествующей весны возбуждал во мне неопределенную тяжесть.

– Ты мне не отвечаешь? – продолжал я, взяв ее за опущенную руку. – Ты мне не веришь; ты потеряла всякую веру в меня; ты боишься, что я опять обману тебя; ты не решаешься довериться мне, потому что ты всегда думаешь о том разе.Да, правда, то была самая грубая подлость. Я каюсь в ней, как в преступлении, и если ты и простишь меня, я никогда не смогу простить ее себе. Но разве ты не заметила, что я был болен, что я был ненормален. Какое-то проклятие преследовало меня. И с того дня у меня не было ни минуты покоя, у меня не было более просветления. Разве ты не помнишь? Разве ты не помнишь? Конечно ты знала, что я был вне себя, в состоянии безумия; ты смотрела на меня так, как смотрят на сумасшедшего. Не раз я ловил в твоем взгляде грустное соболезнование, не то любопытство, не то страх. Разве ты не помнишь, каким я стал? Неузнаваемым…

– Ну так вот, теперь я здоров, я спас себя ради тебя. Я увидел свет. Наконец все выяснилось для меня.

– Тебя, тебя одну я действительно любил в своей жизни, люблю тебя одну. Ты слышишь?

Я произнес последние слова, твердо и медленно, чтобы сильнее запечатлеть их в душе этой женщины; и я сильно сжал руку, которую уже держал в своей руке. Она остановилась, задыхаясь; казалось, что она сейчас упадет. Потом, только потом, в последующие часы, я понял весь смертельный ужас, сказавшийся в этом тяжелом дыхании. Но тогда я понимал его так Воспоминание об ужасной измене снова заставляет ее страдать. Я прикоснулся к еще свежей ране. Ах, если бы я мог заставить ее верить мне. Если бы я мог победить ее недоверие. Разве она не чувствует правду в моем голосе?

Мы дошли до перекрестка. Там стояла скамейка. Она тихо сказала.

– Посидим немного.

Мы сели. Я не знаю, узнала ли она сразу это место. Я не узнал его сразу, я был растерян, точно на мне некоторое время была повязка.

Мы оба осмотрелись вокруг, потом взглянули друг на друга, в глазах была одна и та же мысль. Много нежных воспоминаний было связано с этой каменной скамьей.

Мое сердце наполнилось не сожалением, а жадностью, алчностью жизни, давшей мне в одно мгновение видение фантастического и ослепительного будущего. «Ах, она не знает, на какую нежность я способен!» В моей душе рай для нее! И идеал любви пылал во мне так сильно, что я стал превозносить самого себя.

– Ты огорчена. Но какое существо в мире было так любимо, как ты? Какая женщина могла иметь доказательство любви, равняющееся тому, что я тебе даю? Мы не должны были уезжать отсюда, – ты сказала сейчас. Вероятно, мы были бы счастливы. Ты бы не перенесла такую муку, ты не проливала бы столько слез, ты не потеряла бы столько жизни, но ты не познала бы мою любовь, всю мою любовь…

Голова ее была опущена на грудь, веки были полузакрыты, она слушала неподвижно. Ресницы бросали тень на верх щеки, и эта тень смущала меня сильнее взгляда.

– Я, я сам не познал бы своей любви. Когда я ушел от тебя в первый раз, разве я не думал, что все было кончено? Я искал другой страсти, другого возбуждения, другого опьянения. Я хотел обнять жизнь одним объятием. Тебя одной мне было мало. И годы я изнурял себя ужасной работой, о, такой ужасной, что я ненавижу ее, как преступник ненавидит свою галеру, где он жил, умирая постепенно с каждым днем.И я должен был переходить из мрака в мрак, прежде чем прояснилась моя душа, прежде чем открылась мне эта великая истина. Я любил лишь одну женщину: тебя одну. Ты одна на свете обладаешь кротостью и добротой. Ты самое доброе, самое кроткое существо, о котором я когда-либо мечтал; ты единственная. И ты была в моем доме, в то время как я искал тебя вдали… Понимаешь теперь? Понимаешь? Ты была в моем доме, в то время как я искал тебя вдали.Ах, скажи мне, разве это признание не стоит всех твоих слез? Разве ты не желала бы пролить еще, еще больше слез за такое доказательство?

– Да, еще больше, – сказала она так тихо, что я едва расслышал ее. То был точно вздох на ее бескровных губах. И слезы брызнули у нее из-под ресниц, скатились по щекам, замочили ее судорожно сжатый рот и упали на дрожащую грудь.

– Джулианна, моя любовь, моя любовь! – воскликнул я, задрожав от величайшей радости и бросившись перед ней на колени.

Я обнял ее, положил ей голову на колени; я почувствовал во всем своем теле безумное напряжение, в котором сказывается напрасное усилие выразить поступком, движением, лаской невыразимую внутреннюю страсть. Ее слезы падали на мою щеку. Если бы материальное действие этих, живых, горячих капель соответствовало бы полученному ощущению, то я носил бы на теле неизгладимый след.

– О, дай мне осушить их, – просил я. И, поднявшись, я коснулся ее век моими губами; они стали мокрыми от слез, а руки мои безумно ласкали ее.

Мои руки обрели поразительную гибкость, в них был какой-то обманчивый флюид, благодаря которому я не замечал больше препятствий одежды. Мне казалось, что я смогу обнять, окутать целиком любимое существо.

– Мечтала ли ты, – говорил я ей, с соленым вкусом во рту, проникавшим мне вглубь сердца (позже, в последующие часы, я удивлялся, что не ощутил в этих слезах вкуса невыносимой горечи), – мечтала ли ты быть так сильно любимой? Мечтала ли ты о подобном счастье? Это я, смотри, это я говорю тебе это, смотри хорошенько, это я… Если бы ты знала, как все это кажется мне страшным! Если бы я мог тебе сказать!.. Я знаю, что я знал тебя раньше, я знаю, что я любил тебя раньше; я знаю, что я тебя снова нашел.И, тем не менее, мне кажется, что я нашел тебя только сейчас, минуту тому назад. Когда ты сказала: «Да, еще больше…» Ты так сказала; правда? Всего лишь три слова… один вздох… И я возрождаюсь, и ты возрождаешься, и вот мы опять счастливы, счастливы навсегда.

Я говорил ей эти вещи голосом, идущим точно издалека, прерывающимся, неопределенным; кажется, что он подымается на наши уста не из материальности наших органов, а из последних глубин нашей души. А она, до этого момента плакавшая молчаливо, теперь зарыдала так, как рыдают люди подавленные не безграничною радостью, но безутешной печалью. Она рыдала так сильно, что я на несколько мгновений быль ошеломлен, что случается всегда при сильном проявлении нашего волнения. Бессознательно я отодвинулся немного; но тотчас же я заметил, что между мной и ею образовалось пространство; и я тотчас же заметил, что не только прекратилось физическое соприкосновение, но и чувство нравственного общения рассеялось в одно мгновение. Мы были двумя разными существами, разлученными, чуждыми. Сама разница в наших позах подчеркивала эту разъединенность. Согнувшись, прижимая обеими руками платок ко рту, она плакала навзрыд; и каждое всхлипывание потрясало ее всю, точно подчеркивая ее хрупкость. Я все еще стоял перед ней на коленях, не трогая ее; и я смотрел на нее: я был поражен, хотя во мне и было чувство страсти, просветленности; я внимательно наблюдал все, что происходило во мне, и не упускал из виду того, что происходило вокруг меня. Я слушал ее рыдания и щебетание ласточек; и во мне было определенное сознание времени и места. И эти цветы, и этот аромат, и этот неподвижный яркий воздух, и вся эта откровенная радость весны вызывали во мне ужас, который рос, рос, превращался в панический страх, инстинктивный и слепой страх, перед которым разум беспомощен. И как разрывается молния в куче облаков, так и мысль блеснула среди этого страшного беспорядка, осветила меня, поразила меня. «Она виновна!»

Ах, отчего тогда не поразила меня молния. Отчего не разбился один из моих жизненных органов, почему я не остался там, на песке, у ног женщины, которая в течение нескольких кратких мгновений подняла меня на вершину счастья и низвергла в пропасть отчаяния.

– Отвечай! – Я схватил ее за руки, я открыл ее лицо, я говорил ей совсем близко, а голос мой был так глух, что я сам едва его слышал среди шума. – Отвечай, что означают эти слезы?!

Она перестала плакать и посмотрела на меня… И ее глаза, хотя и обожженные слезами, широко раскрылись, выражая крайний ужас, как будто она видела меня умирающим.

Действительно я, вероятно, потерял все краски жизни.

– Поздно, может быть? Чересчур поздно? —спросил, высказывая свою ужасную мысль в этом смутном вопросе.

– Нет, нет, нет… Туллио, это… ничего. Ты мог подумать… Нет, нет… Я так слаба, ты видишь; я не такая, какой была раньше… Я не владею собой… Я больна, ты знаешь; я так больна… Я не могла противостоять тому, что ты мне говорил. Ты понимаешь… Кризис неожиданно наступил… Причина этому нервы… Точно конвульсия, точно судорога свела меня; не разберешь, плачу ли я от радости или от горя… Ах, Господи!.. Видишь, проходит… Встань, Туллио; сядь рядом со мной.

Она говорила мне голосом, который еще душили слезы, который прерывали всхлипывания; она смотрела на меня с выражением хорошо мне знакомым, с выражением, которое она принимала уже и в другие разы при виде моего страдания. Одно время она не могла переносить мои страдания, ее чувствительность в этом отношении была так преувеличена, что, делая вид, что я страдаю, я мог все получить от нее. Она сделала бы все, чтобы удалить от меня неприятность, малейшую неприятность. Я тогда часто представлялся огорченным, шутя, чтобы вызвать в ней беспокойство, чтобы меня утешали как ребенка, чтобы получить некоторые, нравящиеся мне ласки, вызвать обожаемую в ней миловидность. А теперь – разве не появилось в ее глазах то же самое нежное и беспокойное выражение?

– Иди ко мне, сядь. Или хочешь пройтись по саду? Мы еще ничего не видели… Пойдем к бассейну… Я хочу смочить себе глаза… Почему ты так смотришь на меня? О чем ты думаешь? Разве мы не счастливы? Видишь, я начинаю чувствовать себя хорошо, очень хорошо. Но мне нужно помыть глаза, лицо… Который теперь час? Двенадцать? Федерико заедет за нами около шести. У нас есть еще время… Хочешь, пойдем?

Она говорила непрерывно, все еще судорожно, с видимым усилием, стараясь успокоиться, овладеть своими нервами, рассеять мое сомнение и казаться доверчивой и счастливой. В дрожании улыбки, в ее еще влажных, немного покрасневших глазах была грустная кротость, тронувшая меня. В ее голосе, в ее позе, во всей ее фигуре была та кротость, которая трогала меня, которая томила меня немного чувственным томлением. Но невозможно передать то тонкое очарование, которое производило это существо на мои чувства, на мой ум в этом неопределенном, смутном состоянии моей совести. Казалось, она молча говорила мне: «Я не могла бы быть еще более кроткой. Возьми же меня, раз ты меня любишь; возьми меня в свои объятья, но осторожно, не причиняя мне боли, не сжимая меня чересчур сильно. О, я жажду твоих ласк! Но я думаю, что ты причинишь мне смерть!» Это представление помогает мне до известной степени передать впечатление, которое она производила на меня своей улыбкой. Я смотрел на ее рот, когда она сказала мне: «Почему ты смотришь на меня так?» Когда она сказала: «Разве мы не счастливы?» – я испытал слепую потребность сладострастного ощущения, которое успокоило бы болезненное впечатление от предшествовавшего волнения. Когда она встала, я быстро схватил ее руками и – и прижал мои губы к ее губам.

То был поцелуй любовника, долгий и глубокий, взволновавший всю сущность наших двух жизней. Она снова опустилась на скамейку, утомленная.

– Ах, нет, нет, Туллио! Прошу тебя! Довольно, довольно! Дай мне сперва собраться с силами, – умоляла она, протянув руки, точно желала отстранить меня… – А то я не могу встать… Смотри, я совсем мертвая.

Но со мной произошло удивительное явление. В моем мозгу, точно от сильной волны, смывающей всякое препятствие и оставляющей гладким песок, исчезло все. Произошло какое-то мгновенное уничтожение; и образовалось вдруг новое состояние под непосредственным влиянием обстоятельств, под давлением вспыхнувшей крови. Я сознавал лишь одно: женщина, которую я желал, была тут передо мной, трепещущая, ослабевшая от моего поцелуя, одним словом – всецело моя; вокруг нас был цветущий, уединенный сад, полный воспоминаний, полный тайн; скромный домик ждал нас там…

– Ты думаешь, что я не смогу тебя отнести? – сказал я, беря ее руки и скрещивая ее пальцы со своими. – Когда-то ты была легкая, как перышко. Теперь ты должна быть еще легче… Попробуем?

Что-то темное мелькнуло в ее глазах. Одно мгновение, казалось, она погрузилась в какую-то мысль, точно быстро обсуждала и решала что-то. Потом она встряхнула головой; опрокинувшись назад и цепляясь за меня своими вытянутыми руками и смеясь (во время смеха я увидал кусочек ее бескровных десен), она сказала:

– Хорошо, подыми меня!

Встав, она бросилась ко мне на грудь; и на этот раз она первая поцеловала меня с каким-то конвульсивным рвением, точно во власти какого-то неожиданного безумия, точно хотела сразу утолить мучительную жажду.

– Ах, я умерла! – повторила она, оторвав свои уста от моих.

И этот влажный рот, немного вспухший, полураскрытый, красный, томный на этом бледном, нежном лице, производил впечатление, что он один остался живым на этом образе мертвой. Как бы в полусне она прошептала, подняв закрытые глаза (длинные ресницы дрожали, точно из-под век струилась тонкая улыбка).

– Ты счастлив?

Я прижал ее к своему сердцу.

– Так идем. Отнеси меня, куда хочешь. Поддержи меня, Туллио; я чувствую, что колени мои подкашиваются…

– В наш дом, Джулианна?

– Куда хочешь.

Я сильно держал ее одной рукой за талию и увлекал ее. Она была точно во сне. Сначала мы хранили молчание; и каждую минуту мы одновременно поворачивались, чтобы взглянуть друг на друга. Она действительно казалась мне совсем новой.Какая-нибудь ничтожная подробность останавливала мое внимание, занимала меня; маленькое, едва заметное пятнышко на коже, маленькая ямка на нижней губе, линия ресниц, – жилка на виске, тень, окружавшая глаза, бесконечно нежное ухо. Темная родинка на шее была чуть-чуть скрыта краями кружев; но при каждом движении, которое Джулианна делала головой, она появлялась и потом опять исчезала; и это незначительное обстоятельство возбуждало мое нетерпение. Я был опьянен, и вместе с тем ум был удивительно ясный. Я слышал крики бесчисленных ласточек и шум воды в ближайшем бассейне. Я чувствовал, как проходит жизнь, как бежит время. И это солнце, и эти цветы, и этот аромат, и эти звуки, и вся эта откровенная радость весны в третий раз вызвали во мне ощущение непонятного страха!

– Моя ива! – воскликнула Джулианна, подходя к бассейну, перестав опираться на меня и идя быстрее. – Смотри, смотри, какая она большая! Помнишь? Она была веткой!..

И она прибавила после задумчивой паузы, с другим выражением и тихим голосом:

– Я уже видела ее… Ты, может быть, не знаешь: я ведь приезжала сюда в тот раз.

Она не удержалась от вздоха. Но тотчас же, желая рассеять тень, которую ее слова породили между нами, точно желая освободить свой рот от этой горечи, она наклонилась к одному из кранов, выпила несколько глотков и, выпрямившись, сделала вид, что просит у меня поцелуя.

Подбородок был мокрый, а губы свежие. Оба, молча, в этом объятии, мы решили ускорить неизбежное событие, последнее соединение, требуемое всеми фибрами наших существ. Когда мы разделились, наши глаза повторили то же самое опьяняющее обещание. И какое странное было то чувство, которое выражалось на лице Джулианны и тогда для меня еще непонятное. Лишь потом, в последующие часы, я понял его, когда я узнал, что образ смерти и образ страсти вместе опьянили это бедное существо и что, отдаваясь томлению своей крови, она дала обет смерти. Я как сейчас вижу и буду вечно видеть это таинственное лицо под тенью этих древесных волос, ниспадавших над нами. Блеск воды на солнце, сквозь длинные ветки прозрачной листвы, придавал тени ослепительную вибрацию. Эхо смешивало в непрерывную и глухую монотонность звуки водяных струй. Все эти явления уносили меня из реального мира.

Мы молча направились к дому. Желание мое становилось таким интенсивным, видение близкого события приводило мою душу в такой экстаз, мои артерии так сильно бились, что я думал: «Не бред ли это?» Я не испытывал этого и в первую брачную ночь, когда переступил через порог…

Два-три раза мною овладевал дикий порыв, подобный неожиданному приступу безумия, так что я сдерживался только каким-то чудом: так сильна была физическая потребность овладеть этой женщиной. В ней, должно быть, тоже это состояние становилось невыносимым, потому что она остановилась, вздохнув.

– О, Господи! Господи! Это уж слишком!

Задыхаясь, тяжело дыша, она взяла мою руку и поднесла ее к сердцу.

– Ты чувствуешь?

Менее чем биение ее сердца я почувствовал эластичность ее груди через материю; и инстинктивно пальцы мои сжали знакомую им небольшую выпуклость. Я увидел, как в глазах Джулианны терялся зрачок под опускающимися веками. Боясь, чтобы она не потеряла сознание, я поддерживал ее; потом я почти донес ее до кипарисов, до скамейки, на которую мы опустились оба, изнеможенные. Перед нами стоял дом, точно во сне.

Она сказала, склонив свою голову на мое плечо:

– Ах, Туллио, как это ужасно! Не думаешь ли и ты что мы можем от этого умереть?

Она прибавила серьезно голосом, шедшим из каких-то глубин ее существа.

– Хочешь, мы умрем?

Страшная дрожь охватила меня, и я почувствовал, что в этих словах было какое-то странное значение, что преобразило ее лицо под ивой, после объятия, после молчаливого решения. И на этот раз я не понял. Я понял только то, что мы оба были во власти какого-то бреда и что мы дышим в атмосфере сна.

Точно во сне дом стоял перед нами. На сельском фасаде, на всех выступах, на всех углах, вдоль водосточных труб, на всех архитравах, на подоконниках, на плитах балконов между консолями, на кронштейнах – повсюду ласточки свили свои гнезда. Гнезда из глины, бесчисленные, старые и новые, скученные, как ячейки сотов, оставляли мало свободных промежутков. В этих промежутках и на дощечках ставней и на железной балюстраде экскременты белели точно известковые брызги. Хотя дом был нежилой и заперт, тем не менее он жил; он жил озабоченной радостной и нежной жизнью. Верные ласточки окружали его своим беспрерывным летанием, своими криками, своим сверканием, всей своей грацией и всей своей нежностью. В то время как в воздухе носились стаи с быстротой стрелы, перекликаясь, удаляясь и мгновенно слетаясь, почти задевая деревья, возносясь к солнцу, сверкая по временам своими белыми пятнами, неуловимые – в это время в гнездах и вокруг гнезд шла другая работа. Среди ласточек-наседок одни висели около отверстий, другие парили в воздухе; от других, вошедших наполовину в гнездышко, виднелся лишь раздвоенный хвостик, дрожащий и подвижный, черный и белый, на кончике желтоватый; другие, выглядывавшие наполовину, показывали свои блестящие грудки и рыжеватые шейки; другие, до тех пор незаметные, поднимались с резким криком и исчезали. Это веселье и шумное движение вокруг пустынного дома представляло такое грациозное зрелище, что несколько минут, несмотря на нашу лихорадку, мы не могли оторваться от него. Я прервал очарование, поднявшись. Я сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю