Текст книги " Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Соловей пел. Сначала это был точно взрыв мелодичной радости, фонтан легких трелей, падавших со звуком жемчуга, отскакивающего от клавиш гармониума. Наступила пауза. Поднялась рулада, легкая, страшно замедленная, в ней слышалась сила, порыв смелости, вызов, брошенный неведомому врагу. Вторая пауза. Тема из трех нот вопросительного характера развернула цепь своих легких вариаций, повторяя пять-шесть раз маленький вопрос, точно сыгранный на нежной, тростниковой флейте, на пастушечьей свирели. Третья пауза. И пение перешло в элегию, перешло в минорный тон, стало нежным как вздох, слабым как жалоба, передавая тоску одинокого любовника, грусть желания, тщетное ожидание; бросило конечный призыв, неожиданный, острый, как крик отчаяния; затихло. Другая пауза, более серьезная. Потом раздались новые звуки; нельзя было подумать, что они исходили из того же горла, настолько они были скромные, застенчивые, жалобные, настолько они походили на писк новорожденных птенцов, на чириканье воробья, потом, с поразительной гибкостью, этот наивный звук перешел в вихрь все ускоряющихся нот, которые сверкнули полетом трелей, задрожали в ясных руладах, уступили место смелому переходу, спустились, поднялись, бросились в вышину. Певец пьянел от своего пения. С такими короткими паузами, что звуки едва успевали замирать, он изливал свое опьянение в бесконечно меняющейся мелодии, страстной и нежной, надломленной и звучащей, легкой и серьезной, то прерываемой слабыми стонами и жалобной просьбой, то неожиданными лирическими полетами и высшей мольбой. Казалось, что и сад слушал и что небо склонялось над почтенным деревом, приютившим невидимого поэта, изливавшего эти потоки поэзии. Чаща цветов дышала глубоко, но тихо. На западе, на горизонте медлили желтые лучи, и этот последний взгляд дня был грустный, почти мрачный. Но появилась звезда, дрожащая, трепещущая как капля сверкающей росы.
– Завтра! – пробормотал я, почти бессознательно.
И это слово, полное для меня стольких надежд, отвечало на внутреннюю мольбу.
Чтобы слушать, мы приподнялись немного и оставались и этом положении несколько минут, погруженные в свои мысли.
Вдруг я почувствовал, что о мое плечо ударилась голова Джулианны, тяжело, как безжизненная вещь.
– Джулианна! Джулианна! – кричал я с ужасом.
Благодаря моему движению, голова опрокинулась назад, как безжизненная вещь.
– Джулианна!
Она не слышала. Когда я увидел смертельную бледность этого лица, освещенного последними желтыми лучами, меня поразила страшная мысль. Вне себя, я опустил в кресло безжизненную Джулианну и, непрестанно называя ее имя, я стал расстегивать ее лиф сведенными пальцами, нетерпеливо желая ощупать ее сердце… А веселый голос брата звал:
– Где вы, голуби!
XI
Она скоро пришла в сознание. Как только она могла держаться на ногах, она захотела сесть в коляску, чтобы вернуться в Бадиолу.
Покрытая нашими пледами, она прижалась в уголок, молчаливая. Брат и я время от времени поглядывали на нее с беспокойством. Кучер гнал лошадей. Их галоп звучно раздавался по дороге, окаймленной там и сям цветущими кустами; был мягкий апрельский вечер, небо было ясное. Время от времени я и Федерико спрашивали:
– Как ты чувствуешь себя, Джулианна?
Она отвечала:
– Так себе… немного лучше.
– Тебе холодно?
– Да… немножко.
Она отвечала с видимым усилием. Казалось, наши вопросы раздражали ее; так что когда Федерико настаивал на разговоре, она сказала ему:
– Прости меня, Федерико… Но меня утомляет разговор.
Верх был спущен, и Джулианна сидела в тени, невидимая, покрытая одеялами.
Не раз я наклонялся над ней, чтобы увидеть ее лицо, думая, что она заснула, или боясь, чтобы она снова не потеряла сознание. И каждый раз я испытывал ощущение удивления и страха, когда видел в темноте ее широко раскрытые пристальные глаза.
Наступило долгое молчание.
Федерико и я тоже молчали. Мне казалось, что лошади бегут недостаточно быстро. Я бы хотел приказать кучеру пустить их в галоп.
– Гони их, Джованни!
Было почти десять часов, когда мы вернулись в Бадиолу.
Моя мать ждала нас, очень обеспокоенная нашим опозданием. Увидя Джулианну в таком состоянии, она сказала:
– Я так и думала, что эта тряска повредит тебе…
Джулианна хотела успокоить ее.
– Ничего, мама… Увидишь, завтра я буду здорова. Немного устала…
Но, увидя ее при свете, моя мать воскликнула с ужасом:
– Господи! Господи! На твое лицо просто страшно смотреть… Ты едва держишься на ногах… Эдит, Кристина, скорее, подымитесь наверх, нагрейте ей постель. Поди сюда, Туллио, понесем ее…
– Нет, нет, – отказывалась Джулианна, – не пугайся, мама, это пустяки…
– Я поеду в экипаже за доктором в Тусси, – предложил Федерико. – Через полчаса я буду здесь.
– Нет, Федерико, нет! – воскликнула Джулианна почти резко, точно с отчаянием.
– Я не хочу. Доктор ничем не может мне помочь. Я сама знаю, что мне нужно принять. Пойдем, мама. Господи, как вы быстро ужасаетесь! Пойдем, пойдем…
Казалось, к ней сразу вернулись силы. Она сделала несколько шагов без посторонней помощи. На лестнице я и мать поддерживали ее.
В ее комнате началась судорожная рвота, длившаяся несколько минут. Женщины начали раздевать ее.
– Уходи, Туллио, уходи, – просила она меня. – Ты потом вернешься ко мне. Мать останется со мной. А ты не волнуйся…
Я вышел. Я сел в ожидании на диван в одной из соседних комнат. Я прислушивался к шагам бегающей прислуги, нетерпение мучило меня. Когда я смогу войти, когда я смогу остаться наедине с ней? Я буду бодрствовать около нее, я всю ночь проведу у ее изголовья. Может быть, через несколько часов она успокоится, почувствует себя лучше. Лаская ее волосы, мне, может быть, удастся ее усыпить. Кто знает, не скажет ли она в дремоте между сном и бодрствованием:
– Пойди ко мне.
У меня была странная вера в силу моих ласк. Я еще надеялся, что и эта ночь может хорошо кончится для меня. И как всегда, среди ужаса, порождаемого мыслью о страданиях Джулианны, чувственный образ определился, становился ясным и определенным. «Бледная, как ее рубашка», при свете лампадки, горящей за драпировками алькова, после первого, краткого сна, она просыпается, смотрит на меня полураскрытыми томными глазами и шепчет:
– Ты тоже ложись спать…
Вошел Федерико.
– Ну, как? – сказал он нежно.
– Это оказывается пустяки.
– Я только что разговаривал с мисс Эдит на лестнице, не хочешь ли ты спуститься вниз что-нибудь перекусить. Все уже готово…
– Нет, мне сейчас не хочется есть. Может быть позже… Я жду, когда меня позовут.
– Если я не нужен – я ухожу.
– Ступай, Федерико. Я потом приду. Спасибо.
Я следил за ним взглядом в то время, как он удалился. И на этот раз вид моего доброго брата внушал мне чувство доверия; и на этот раз я почувствовал облегчение на сердце. Прошло еще около трех минут. Часы с маятником, висевшие передо мной на стене, отмерили их своим тиканьем. Стрелки показывали три четверти одиннадцатого. В то время, как я нетерпеливо поднялся, чтобы направиться к комнате Джулианны, входила моя мать взволнованная и тихо сказала:
– Она успокоилась. Теперь ей нужен покой. Бедное дитя!
– Могу я войти, – спросил я.
– Да, слушай; но не тревожь ее.
Но когда я сделал движение, чтобы выйти, мать окликнула меня:
– Туллио!
– Что тебе, мама?
Она, казалось, колебалась.
– Скажи мне… После операции ты говорил с доктором?
– Да, иногда. А что такое?
– И он тебя успокоил насчет опасности…
Она колебалась.
– Насчет опасности, которой может подвергнуться Джулианна при новой беременности.
Я не говорил с доктором; я не знал, что ответить.
Смущенно я повторил:
– Почему?
Она все еще колебалась.
– Ты разве не заметил, что Джулианна беременна.
Точно пораженный молотом в самую грудь, я не мог сразу овладеть истиной.
– Беременна! – пробормотал я.
Моя мать взяла меня за руку.
– Ну, так что же, Туллио?
– Я не знал…
– Но ты пугаешь меня. Значит, доктор…
– Ну, да, доктор…
– Поди сюда, Туллио, сядь.
Она посадила меня на диван. Она смотрела на меня с испугом и ждала, чтобы я заговорил. В течение нескольких минут, несмотря на то, что она сидела передо мной, я не видел ее.
Потом, вдруг, резкий свет озарил мой ум; и вся драма мне стала понятной.
Откуда явилась у меня сила противостоять этому? Кто сохранил мне мой разум? Может быть, в самом приступе ужаса и горя я обрел героическое чувство, спасшее меня. Как только ко мне вернулись физическое ощущение и восприятие внешних предметов, и я увидел мать, со страхом глядевшую на меня, я понял, что прежде всего я должен успокоить ее. Я сказал:
– Я не знал… Джулианна ничего мне не говорила. Я ничего не заметил… Для меня это неожиданность… Правда, доктор говорил мне о некоторой опасности… Вот почему твое сообщение производит на меня такое впечатление… Ты знаешь, Джулианна так слаба теперь… Но доктор не предупреждал о чем-нибудь серьезном… Операция хорошо удалась… Мы увидим… Мы позовем, посоветуемся с ним…
– Да, да, это необходимо.
– Но ты, мама, уверена ли в этом? Может быть тебе Джулианна призналась? Или же…
– Ты знаешь, я сама это заметила по некоторым признакам. Невозможно ошибиться…
– Два-три дня тому назад Джулианна отрицала или, по крайней мере, говорила, что она не уверена в этом…
– …Она знает, что ты такой мнительный, и просила пока не говорить тебе этого. Но я хотела предупредить тебя…
– …Ты ведь знаешь Джулианну, она так неосторожна со своим здоровьем! Посмотри, вместо того, чтобы поправиться, мне кажется, что ее здоровье с каждым днем ухудшается; в то время, как прежде бывало достаточно одной недели деревенской жизни, чтобы она расцвела. Ты помнишь?
– Да, это правда.
– Предосторожность в таких случаях никогда не бывает излишней. Нужно, чтобы ты сейчас же написал доктору Вебести.
– Да, сейчас.
И, чувствуя, что я не в состоянии более сдерживаться, я поднялся и сказал:
– Я пойду к Джулианне.
– Ступай; но сегодня пусть она отдохнет, не беспокой ее. Я пойду вниз, но скоро вернусь.
– Спасибо, мама.
И я прикоснулся своими устами к ее лбу.
– Милый мой мальчик! – прошептала она удаляясь.
XII
Кто не слыхал фразы, произнесенной порой несчастным человеком: «В один час я прожил десять лет». Эта вещь непостижима. Но я ее постиг. В эти немногие минуты почти спокойного разговора с матерью, разве я не пережил более десяти лет? Ускорение внутренней человеческой жизни это самое непостижимое и страшное явление на свете. Теперь, что я должен делать? Меня охватывало безумное желание убежать далеко ночью, или же запереться в своей комнате и остаться одному, чтобы созерцать свою гибель, постигнуть всю ее безграничность. Но я сумел устоять против этого. Превосходство моей натуры сказалось в эту ночь. Я сумел освободить от этой ужасной муки некоторые высшие мои способности. И я думал: «Необходимо поступать так, чтобы ни один из моих поступков не казался странным и необъяснимым ни моей матери, ни моему брату, никому из всего дома».
Я остановился перед дверью комнаты Джулианны, не будучи в состоянии преодолеть физическую дрожь. Но, услыхав шаги в коридоре, я решительно вошел.
Мисс Эдит вышла на цыпочках из алькова. Она сделала мне знак, чтобы я не шумел. Она сказала лишь вполголоса.
– Она засыпает.
Она вышла, тихонько притворив за собою дверь.
Лампа горела посредине свода спокойным ровным светом. На одном стуле лежало амарантовое манто; на другом – черный шелковый корсет, корсет, который Джулианна сняла в Вилле Сиреней во время моего краткого отсутствия, а еще на другом – серое платье, то самое, которое она носила с таким изяществом в красивой сиреневой роще. Вид всех этих предметов так взволновал меня, что у меня опять явилось желание бежать. Но я направился к алькову, я раздвинул занавески; я увидел кровать, я увидел на подушке темное пятно волос, но я не увидел лица; я увидел рельеф тела, свернувшегося под одеялами… Мысленно мне представилась грубая истина во всей ее грубой действительности. «Ею владел другой; она носит в своем чреве семя другого». И целый ряд отвратительных физических образов, пронесся перед моими духовными глазами, которые я не мог закрыть. И то были не только образы совершившегося, но и того, что неизбежно должно было свершиться. Я увидел с беспощадной отчетливостью Джулианну в будущем (мою мечту, мой идеал), обезображенную громадным животом, беременную ребенком любовника…
Кто мог придумать более жестокое наказание? И все это была правда, все это было верно.
Когда страдание превосходит силы, тогда инстинктивно ищешь в сомнении временного облегчения от невыносимой муки; думаешь:
– Может быть, я ошибаюсь, может быть, мое несчастье не так велико, как оно мне кажется; может быть, все это страдание неразумно?
И чтобы продлить перерыв, стараешься исправить свой нерешительный ум на более точное ознакомление с истиной. Но у меня ни на одно мгновение не было сомнения, ни на одну минуту не было колебания.
Невозможно объяснить явления, происшедшего в моем сознании, ставшем поразительно ясным. Мне казалось, что вследствие какого-то неожиданного, тайного процесса, совершившегося в неведомой внутренней области, все незаметные признаки, относящиеся к этой ужасной вещи, согласовались, чтобы образовать логическое, полное, последовательное, окончательное, неизбежное понятие, а теперь это понятие обнаружилось сразу, всплыло в моем сознании с быстротой предмета, – который, не сдерживаемый в глубине воды скрытыми узами, плавает на поверхности и не может потонуть.
Все признаки, все доказательства были тут налицо.
Мне не нужно было делать усилия, чтобы отыскать их, выбрать и сгруппировать.
Незначительные далекие факты освещались новым светом; обрывки предыдущей жизни принимали настоящую окраску.
Непривычное отвращение Джулианны к цветам, к запахам, – странная тревога, плохо скрываемая тошнота, неожиданная бледность, эта постоянная озабоченность между бровями, эта бесконечная усталость, сказывавшаяся в ее движениях; и потом подчеркнутые ногтем страницы в русской книге, упрек старика графу Безухову, последний вопрос маленькой княгини Лизы, и этот жест, с которым Джулианна отобрала у меня книгу; а потом сцены в Вилле Сиреней, слезы, рыдания, двусмысленные фразы, загадочные улыбки, почти мрачная страсть, почти безумное многословие, призывание смерти, – все эти признаки группировались вокруг слов матери, запечатленных в моей душе.
Мать сказала: « Невозможно ошибиться в этом.До последних двух-трех дней Джулианна отрицала, по крайней мере, говорила, что она в этом не уверена… Зная твою мнительность, она просила меня ничего тебе не говорить…»
Истина не могла быть более очевидной. Итак, отныне все было несомненным!
Я вошел в альков, я приблизился к кровати. Занавеси упали за мной; свет стал более слабым! Страх отнял у меня дыхание, и вся моя кровь остановилась в жилах, когда я подошел к изголовью и наклонился, чтобы ближе разглядеть голову Джулианны, почти скрытую одеялом. Я не знаю, что случилось бы, если бы в этот момент она подняла голову и заговорила.
Спала ли она?
Только ее лоб до бровей был открыт.
Я стоял несколько минут в ожидании. Но спала ли она? Она не шевелилась, лежа на боку. Рот был закрыт простыней, дыхания не было слышно. Один лишь лоб до бровей был открыт.
Как должен был я держать себя, если бы она заметила мое присутствие. Час был плохо выбран для расспросов и объяснений. Если бы она подозревала, что я все знаю, на какую крайность она могла бы решиться в эту ночь? Значит, я был бы вынужден напустить на себя наивную нежность, я должен был бы притворяться, что ничего не знаю, и продолжать выражать то чувство, которое четыре часа тому назад, в Сиреневой Вилле, диктовало мне самые нежные слова. «Сегодня вечером, сегодня вечером в твоей кровати… Ты увидишь, как я сумею приласкать тебя… я усыплю тебя. Всю ночь ты будешь спать на моей груди».
Окинув комнату растерянным взглядом, я увидел на ковре маленькие блестящие туфельки, а на спинке кресла длинные серые шелковые чулки, атласные подвязки и еще один предмет интимного туалета, все эти предметы, которыми наслаждались глаза любовника в недавней близости. И чувственная ревность поразила меня с такой силой, что было чудо, что я удержался от того, чтобы не наброситься на Джулианну, не разбудить ее, не крикнуть ей бессмысленные, грубые слова, внушаемые мне этим неожиданным бешенством.
Я отошел, шатаясь, и вышел из алькова. Я думал с слепым ужасом: «Чем это кончится?» Я собирался уходить. «Я спущусь вниз, скажу матери, что Джулианна спит, что сон ее спокоен; я скажу ей, что тоже нуждаюсь в покое».
– Я удалюсь в свои комнаты. А завтра утром… – Но я оставался пораженный на месте, точно я не мог перешагнуть порог, страх охватывал меня. Я обернулся к алькову резким движением, как будто я почувствовал на себе взгляд.
Мне показалось, что драпировки колебались; но это было обманом. Тем не менее что-то вроде магнетической волны сквозь драпировку проникало в меня, что-то такое, против чего я был бессилен.
Я вошел в альков вторично, весь дрожа.
Джулианна лежала все в том же положении. Спала ли она?
Один лишь лоб был открыт до бровей.
Я сел у изголовья и ждал.
Я смотрел на этот лоб, бледный, как простыня, белый и чистый, как частичка святой облатки, этот сестринлоб, который столько раз благоговейно целовали мои губы, который столько раз целовали губы моей матери.
На нем не было видно следов осквернения; на вид он был все таким же, как прежде. Но отныне ничего на свете не сможет смыть пятна, которое видят глаза моей души в этой белизне.
Некоторые слова, произнесенные мной в экстазе опьянения пришли мне на память: «Я буду бодрствовать, я буду читать на твоем лице сны, которые тебе приснятся». И потом я еще вспомнил. Она повторяла ежеминутно: «Да, да».
Я спросил самого себя: «Какова ее жизнь, что она внутренне переживает? Каковы ее планы? На что она решилась?» И я смотрел на ее лоб. И я больше не думал о своем горе; но я сосредоточил все свои силы, чтобы понять ее горе.
Конечно, ее отчаяние должно было быть нечеловеческим; бесконечным, безграничным. Мое наказание было и ее наказанием, и может быть, для нее оно было еще более ужасным. Там, в Вилле Сиреней, в аллее, на скамейке, в доме, она, конечно, почувствовала правду в моих словах, она, конечно, прочла правду на моем лице. Она поверила моей безграничной любви.
… «Ты была в моем доме в то время, как я искал тебя вдали.О! скажи мне, разве это признание не стоит всех твоих слез? Разве ты не хотела бы пролить их еще, еще больше за такое доказательство?
– Да, еще больше!..»
Вот что она ответила мне со вздохом, который, право показался мне божественным: «Да, еще больше!..»
Она хотела бы пролить еще другие слезы, она хотела бы перенести еще другое страдание за такое признание! И в то время, как она видела у своих ног, в порыве страсти, человека, так долго оплакиваемого и потерянного, она чувствовала себя обесчещенной, у нее было физическое ощущение своей обесчещенности, она держала мою голову на животе, оплодотворенном семенем другого! Ах, как ее слезы не поранили мне лица? Как мог я пить их и не отравиться ими?
Я пережил весь этот день в одно мгновение. Я снова увидел все выражения, даже самые мимолетные, появившиеся на лице Джулианны после нашего приезда в Виллу Сиреней, я понял их все. Все стало ясным.
– О, когда я говорил с ней о завтрашнем дне, когда я говорил ей о будущем!.. Какое страшное было для нее слово завтра, мною произнесенное!
И мне вспомнился короткий диалог, происшедший на пороге балкона, перед кипарисом. Она повторила шепотом, с легким вздохом: «умереть!» Она говорила о скором конце. Она спросила: «Чтобы ты сделал, если бы я вдруг умерла? Если бы, например, завтрая умерла бы?» А потом она в нашей комнате воскликнула, приближаясь ко мне: «Нет, нет, Туллио, не нужно говорить о будущем…думай о сегодняшнем дне, о настоящем часе!» Такие поступки, такие слова, разве они не выдавали принятого решения, трагического намерения? Было очевидно, что она решилась убить себя; она убьет себя, может быть, в эту самую ночь, до наступления завтрашнего дня, так как для нее не было другого выхода.
Когда ослаб ужас, порожденный мыслью о неминуемой опасности, я стал рассуждать так «Что было бы важнее – смерть Джулианны, или ее жизнь? Так как гибель неотвратима и пропасть бездонна, то немедленная катастрофа, может быть, предпочтительнее бесконечной длительности этой ужасной драмы?» И в моем воображении я присутствовал при фазисах этого нового материнства Джулианны, я видел новое созданное существо, непрошенного пришельца, который будет носить мое имя, который будет моим наследником, который завладеет ласками моей матери, моих дочерей, моего брата. «Разумеется, одна лишь смерть может прервать фатальный ход этих событий. Но самоубийство, останется ли оно втайне? При помощи какого средства Джулианна покончит с собой. Если будет доказано, что смерть была добровольная, что подумают мать и брат. Какой удар это будет для матери? А Мари? А Натали? И что стану я тогда делать со своей жизнью?»
По правде сказать, я не мог представить себе мою жизнь без Джулианны. Я любил это бедное существо даже и обесчещенное. Кроме того неожиданного приступа гнева, вызванного приступом ревности, я не испытывал по отношению к ней ни чувства ненависти, ни презрения. Во мне ни разу не промелькнула мысль о мести. Наоборот, я испытывал по отношению к ней глубокое сострадание. Я брал на себя с самого начала всю ответственность за ее падение. Гордое и великодушное чувство поддерживало меня: «Она умела склонять свою голову под моими ударами, она умела страдать, она умела молчать; она показала мне пример мужества, геройского самоотречения. Теперь наступил и мой черед. Я должен отплатить ей тем же. Я должен спасти ее во что бы то ни стало». И этот душевный подъем, этот добрый порыв вызывала во мне она.
Я посмотрел близко на нее. Она оставалась неподвижной все в той же позе, с открытым лбом. Я подумал: «Не спит ли она? Что если она только притворяется спящей, чтобы отклонить всякое подозрение, чтобы убедить, что она спокойна, чтобы ее оставили одну? Разумеется, если ее план заключается в том, чтобы не дожить до завтрашнего дня, то она ищет всяких способов, чтобы привести его в исполнение. Она притворяется спящей. Если бы она действительно спала, ее сон не был бы таким спокойным, таким ровным, у ней ведь нервы так возбуждены. Я разбужу ее…» Но я колебался. Если, действительно, она спит? Порой, после большой затраты нервных сил, несмотря на сильнейшее нравственное беспокойство, спишь как убитый, точно в обмороке. О, хотя бы этот сон мог продлиться до завтрашнего дня! А завтра она встала бы с восстановленными силами и достаточно окрепшей, чтобы перенести необходимое между нами объяснение! Я смотрел пристально на этот бледный, как простыня, лоб и, наклонившись еще больше, я заметил, что он становился влажным. Капли пота выступили около бровей. И эта капля заставила меня вспомнить холодный пот, сопровождающий действие наркотических ядов. Во мне вдруг блеснуло подозрение. «Морфий!» И инстинктивно мой взгляд бросился к ночному столику, стоящему у изголовья, точно искал склянки, отмеченной маленьким черным черепом, известным символом смерти.
На столе был графин с водой, стакан, подсвечник; платок, несколько блестевших шпилек; ничего другого. Я быстро осмотрел весь альков. Ужас отчаяния сжимал мне горло. «У Джулианны есть морфий, некоторое количество его всегда имеется у нее в жидком виде для впрыскиваний! Я уверен, что она хочет им отравиться. Куда она спрятала маленькую склянку?» У меня запечатлелся в глазах вид этой стеклянной бутылочки, виденной как-то раз в руках Джулианны. На ней была наклеена мрачная этикетка, которую употребляют аптекари, чтобы отметить яд. Возбужденное воображение внушало мне:
– А если она уже выпила?.. Эта испарина… – Я дрожал на своем стуле; сердце сильно билось. – Но когда? Каким образом? Она, ведь, не оставалась одна? – Достаточно одного мгновения, чтобы проглотить яд. – Но тогда должна была последовать рвота… – А эта судорожная рвота, сейчас же по возвращении домой. Обдумав самоубийство, она, вероятно, захватила с собою морфий. Могло быть, что она приняла его до приезда в Бадиолу, в коляске, в полумраке? И потом, действительно, она не позволила Федерико ехать за доктором… – Я хорошо не знал симптомов отравления морфием. Вот почему этот белый влажный лоб, эта полнейшая неподвижность Джулианны приводили меня в ужас. Я собирался ее разбудить. – А если я ошибаюсь? Она проснется, и что я ей скажу? Мне казалось, что первое ее слово, первый взгляд, нами обмененный, произведут на меня поразительное впечатление непредвиденной, невообразимой силы. Мне казалось, что я не смогу совладать с собой, скрыть, и что тотчас же, с первого взгляда, она догадается, что я все знаю. Что тогда? – Я стал прислушиваться, надеясь и боясь прихода матери. И затем (я не дрожал бы так, если бы приподымал край савана, чтобы увидеть умершего человека) я медленно раскрыл лицо Джулианны. Она открыла глаза.
– А! это ты, Туллио?
Она говорила своим обыкновенным голосом. И я, к величайшему удивлению, тоже мог говорить.
– Ты спала? – сказал я, избегая глядеть ей в глаза.
– Да, я задремала.
– Значит, я тебя разбудил… Прости меня… Я хотел открыть тебе рот. Я боялся, что тебе тяжело дышать… что одеяло тебя душит.
– Да, это правда. Мне теперь жарко, чересчур жарко… Сними одно из этих одеял… прошу тебя.
Я поднялся, чтобы освободить ее от одеяла. Невозможно определить состояние, в котором я совершал эти поступки, в котором я говорил и слушал слова, в котором я присутствовал при явлениях, происходящих так естественно, как будто Джулианна и я были невинны, как будто тут, в этом спокойном алькове, не было прелюбодеяния, разочарования, угрызений совести, ревности, страха смерти и всех человеческих ужасов.
Она спросила меня:
– Теперь очень поздно?
– Нет, еще нет полуночи.
– Мать легла спать?
– Нет еще.
После паузы.
– А ты… ты не ложишься спать? Ты, вероятно, утомился…
Я не знал, что мне ответить. Должен ли я ответить, что я остаюсь? Спросить у нее позволения остаться? Повторить ей нежные слова, произнесенные в кресле, в нашей комнате, в Вилле Сиреней. Но если я останусь, как я проведу ночь? Здесь, на стуле, бодрствуя или в кровати, возле нее? Как вести мне себя? Могу я притворяться до самого конца?
Она прибавила:
– Лучше тебе уйти Туллио… сегодня вечером… Мне ничего не нужно, мне нужен лишь покой. Было бы лишнее тебе оставаться… Лучше уйти на этот вечер, Туллио.
– Но тебе может понадобиться…
– Нет. И потом на всякий случай Кристина будет спать тут рядом.
– Я устроюсь с одеялом здесь, на диване.
– Почему ты хочешь терпеть всякие неудобства? Ты ведь очень устал, это видно по твоему лицу… И потом, если я буду знать, что ты здесь, я не буду спать. Будь добр, Туллио! Завтра утром, рано, ты придешь навестить меня… А сейчас мы оба нуждаемся в покое, в абсолютном покое…
У нее был слабый, ласковый голос, в нем не было ничего необычного, кроме той настойчивости, с которой она убеждала меня уйти, ничто не указывало на ее роковой план. Она казалась утомленной, но спокойной. Время от времени она закрывала глаза, как будто оттого, что сон опускал ее веки. Что делать? Оставить ее так? Но именно ее спокойствие и пугало меня. Такое спокойствие могло происходить лишь от твердо принятого решения. Что делать? Собственно говоря, мое присутствие в течение ночи могло быть совершено бесполезным. Без всякого затруднения она могла бы привести в исполнение свой план, если она его подготовила и добыла средство. Был ли действительно морфий этим средством? И куда она спрятала склянку? Под подушку? В ящик ночного столика? Каким образом искать его? Тогда нужно все открыть, сказать прямо: «Я знаю, что ты хочешь лишить себя жизни». Но какая сцена последовала бы за этим? Тогда невозможно было бы скрыть и остальное. И тогда, чтобы это была за ночь!
Такая нерешительность истощала мою энергию, утомляла меня. Нервы мои ослабли.
Физическая усталость быстро росла. Весь мой организм дошел до состояния крайней утомленности, когда функции воли готовы прекратиться, когда действие и реакция не соответствуют друг другу, но вполне независимы. Я чувствовал, что не способен сопротивляться дольше, не способен бороться и совершать что-нибудь полезное. Сознание своей слабости, сознание неизбежности случившегося и того, что должно было еще случиться, парализовало меня; казалось, мое существо сразу и неожиданно подчинилось. Я испытывал слепую потребность ускользнуть от этого последнего, смутного сознания своего существования. И, наконец, все мои опасения привели меня к этой отчаянной мысли:
«Пусть что угодно случится, – и для меня есть смерть».
– Да, Джулианна, – сказал я, – я оставляю тебя в покое. Спи, завтра мы увидимся.
– Ты не держишься на ногах!
– Да, это правда, я не держусь на ногах… Прощай. Спокойной ночи.
– Ты не хочешь меня поцеловать, Туллио?
Дрожь инстинктивного отвращения пробежала у меня по телу. Я колебался.
В эту минуту вошла мать.
– Как! Ты проснулась! – воскликнула мать.
– Да, но я сейчас же засну.
– Я пошла повидать девочек. Натали не спала. Она сейчас же спросила меня: «Мама вернулась?» Она хотела прийти…
– Почему ты не скажешь Эдит привести ее ко мне. Разве Эдит уже легла?
– Нет.
– Прощай, Джулианна, – перебил я.
И я подошел и наклонился, чтобы поцеловать щеку, которую она подставляла мне, приподнявшись немного на локтях.
– Прощай, мама, я иду спать. Глаза мои слипаются ото сна.
– А ты ничего не закусишь? Федерико внизу ждет тебя…
– Нет, мама, мне не хочется. Спокойной ночи.
Я поцеловал также и мать в щеку и вышел поспешно – не взглянув на Джулианну; я собрался со всеми, немногими, остающимися силами, и, переступив порог, бросился бежать к своим комнатам, боясь, что упаду, не добежав до своей двери.
Я бросился плашмя на свою кровать. Меня душила спазма, предшествующая приступу слез; вот сейчас растворится ужас, напряжение ослабнет. Но спазма длилась, слезы не шли. То было ужасное страдание. Бесконечная тяжесть давила на все мои члены, тяжесть, которую я чувствовал не на поверхности, а внутри, точно мои кости и мои мускулы превратились в массивный свинец. А мозг мой продолжал думать. Сознание все еще было ясным.
«Нет, нет, я не должен был оставлять ее так. Нет, я не должен был согласиться уйти так. Наверное, когда моя мать уйдет, она лишит себя жизни. О! звук ее голоса, когда она выразила желание видеть Натали!..»
Неожиданно галлюцинация охватила меня. Мать вышла из комнаты. Джулианна садится на кровать и прислушивается. Потом, убедившись, что она одна, она достает из ящика ночного столика склянку с морфием; она ни минуты не колеблется; решительным движением она осушает склянку, забирается под одеяло, ложится на спину и ждет… Воображаемое видение трупа обрело такую силу, что я, как безумный, вскочил, три или четыре раза обежал комнату, задевая мебель, спотыкаясь о ковер, со страхом жестикулируя. Я открыл окно. Ночь была тихая, раздавалось монотонное, непрерывное кваканье лягушек. Звезды мерцали. Медведица сияла напротив очень яркая. Время шло.