Текст книги "Подари себе день каникул. Рассказы"
Автор книги: Габриэла Адамештяну
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Но ненависть его еще зреет, еще ждет, прежде чем устремиться со всей силой в новое русло.
Все-таки что же это: наивность, намеренная слепота или хитрость смиренной любви?..
И вдруг он умолкает; вертится на стуле, оглядывается – ищет официантку.
– Ну вот и пришла пора расплатиться, – говорит он каким-то чужим, незнакомым Петрине голосом.
ПОДАРИ СЕБЕ ДЕНЬ КАНИКУЛ
I
Только когда он вставлял ключ в замочную скважину и коленом (потому что в руках были рюкзаки и чемодан) толкал тяжелую, облупившуюся входную дверь, над которой висели длинные нити осенней паутины; и когда они переступали порог и их окутывал прохладный сумрак комнат, где неделями не поднимались шторы, и они ощущали этот запах (сперва пронзительный, он постепенно улетучивался, терялся в привычном запахе мебели, одежды, разбросанной в предотъездной спешке на стуле и на кровати), – только тогда, и то на короткий срок, у них появлялось смутное умиротворяющее чувство начала.
Они бросали где ни попадя багаж (так и будут спотыкаться, пока надумают его разобрать) и, растирая покрасневшие ладони, разминая затекшие плечи, принимались бесцельно бродить по темной квартире, переносили с места на место разную мелочь, не решаясь поднять шторы, потому что им казалось – за окном все еще лето, как там, откуда они приехали, и так же губительно слепит песок и морская лазурь. Полумрак комнат защищал их, они бродили из угла в угол, переговариваясь слишком громко, почему-то смеялись, чересчур усталые, чтобы взяться за что-либо всерьез, и все никак не могли остановиться, дать себе роздых: принять ванну, поужинать, заняться любовью, поспать. В спертом воздухе квартиры еще стоял внятный только им запах их тел, их доотъездной жизни – всей этой прошлогодней суеты, о которой они вспоминали безо всякой радости. Дни, похожие друг на друга, как две капли воды, в постоянной спешке – всегда бегом, ничего нельзя отложить: бежать на службу, потом за покупками, так как должны прийти гости; к первому числу надо сдать работу, а тут как раз именины друга, или Новый год, или спектакль, и хотя уже совсем не хочется выходить из дому, тем не менее, вернувшись, чувствуешь приятную разрядку. Все это теперь казалось (в общем-то, несправедливо) бессмысленной суетой, суматохой, а отпуск являлся как избавление – отпуск и этот вот сегодняшний день. Этот день – неспешно текущие, безмятежные часы, и город – под чрезмерно синим небом, в стеклянно-прозрачных косых лучах сентябрьского солнца, он таился за шторами, но постепенно шел на убыль, мгновенье за мгновеньем, уступая место чему-то, что должно было наступить. Что ожидало их? Новая жизнь, на пороге которой они стояли, была возвращением к привычно-знакомому, и все же ее контуры различались смутно, она вселяла подспудную тревогу, представлялась почему-то враждебной, как всякая подстерегающая нас неизвестность. Впрочем, им было не до того, они об этом и не думали, а только сновали по квартире – стелили простыни, пахнущие стиральным порошком и крахмалом, вынимали из рюкзаков еду и готовили ужин и, прежде чем она бралась за тряпку, успевали разрисовать мебель, покрытую плотным слоем пыли. Казалось, стены квартиры не то раздвинулись, не то сузились по сравнению с домами, в которых они отдыхали, квартира выглядела приятно-чужой, напоминая день, когда они впервые вдвоем переступили ее порог (сколько с тех пор воды утекло!) и вся жизнь была еще впереди – их общая жизнь; тогда было вот так же – ощущение чего-то нового, неясного, правда, менее враждебного, чем сейчас. Потому-то, возможно, стоило им, вернувшись из отпуска, переступить порог, как в их голосах вновь появлялась необъяснимая нежность. Все было чуть иным, даже тело, знакомое до мельчайших подробностей, казалось, как прежде, загадкой.
II
После одуряющего уличного света в полутьме лестничной клетки – опять перегорела лампочка, и никто не потрудился ввинтить новую – чем дальше, тем более неуверенно он поднимался, ноги дрожали от усталости, волнения, жары, и, преодолев последние ступени, запыхавшись, он прислонился к перилам и стал шарить в карманах. Ключ отыскался с неожиданной легкостью, он вставил его в замочную скважину и коленом – потому что в другой руке был портфель – толкнул дверь, вначале тихонько, потом с такой силой, что она ударилась в стену.
Тишина и полумрак однокомнатной квартиры, чистота (сегодня почему-то было убрано, даже – бог знает с каких пор, может, со времени последнего прихода Вероники – стоял букет цветов, уже припахивавших болотом), часы тикали, по своему обыкновению, неугомонно и весело, и от всего этого он вдруг успокоился. А под душем испытал прямо-таки наслаждение, из которого мгновенно родилась мысль: вот оно, то, к чему я давно, долгие годы так страстно стремился. Тишина приятно расслабляла натянутые нервы, разливалась по всему существу неведомым еще недавно ощущением всеобъемлющего одиночества. Только посвистывала струйка воды из крана; нигде не хлопнет дверь, не пробежит ребенок, не крикнет жена, не заворчит дед. Вот чего он добился, вот оно: полное, окончательное одиночество – и только, но и это, быть может, немало, знак новой жизни, долгожданной, пришедшей не вдруг.
Годами он завидовал существованию старых холостяков, не давая себе, впрочем, труда разобраться, каково оно. Сам он женился так рано – в конце второго курса, большинство его товарищей тогда еще и не помышляли о женитьбе. Ему запомнилось то утро: он клал папку на скамью, и они вдруг заметили у него на пальце обручальное кольцо; как они с криками кинулись к нему, расталкивая друг друга, все наперебой рвались его поцеловать! Но потом от него не укрылись их немного смущенные, настороженные, даже кислые взгляды, будто говорившие: ну вот, теперь на него уже нельзя рассчитывать, теперь он отрезанный ломоть; как бы не пошли по его стопам другие ребята, пожалуй, того гляди, переженятся на чужих девицах. И хотя на самом деле идея этой женитьбы принадлежала вовсе не ему – он-то по робости и нерешительности был не прочь – нет, не отвергнуть ее, но отложить, – тогда, в ту минуту, реакция ребят его позабавила. А в общем он был доволен, можно даже сказать – счастлив; ему нравилась сама новизна ощущений: жить всегда рядом с женщиной, тоже не привыкшей к твоему постоянному присутствию, пугающейся, когда ты войдешь ненароком в комнату и застанешь ее полураздетой или просто босой; нежиться по утрам в постели, вспоминая проведенные вместе ночи; а потом вдруг запахнет кофе, и она весело окликнет тебя, и тут ты лениво открываешь глаза и видишь, как она робко идет к тебе с подносом, она не умеет носить поднос и потому напряженно, закусив нижнюю губу, смотрит на пляшущие чашки, и в ее лице, в ее походке – во всем исконная радость повиновения… Пока все это было внове, он регулярно прогуливал первые лекции. И ведь не приходится заниматься любовью только тогда, когда свободна предоставленная тебе друзьями комната, не надо провожать подружку на другой конец Бухареста, а потом возвращаться ночью на такси и так далее, и так далее, все это, как оказалось, было ему важно, потому что даже в этом возрасте он не любил похождений и был ленив. Да, ему было в те времена очень хорошо, они даже не начали еще ругаться – не потому, что так уж друг друга понимали, а потому, что не чувствовали необходимости друг друга понимать. Они просто-напросто жили рядом, и молодость заменяла им отсутствие более глубокой общности; они еще даже не перестали расти (через несколько лет она в туфлях на каблуках окажется выше его) и только начинали походить на себя взрослых. На четвертом курсе у нее вдруг прорезался организаторский талант (в факультетском масштабе), она даже стала старостой курса; и всегда получала высшие оценки – не слишком напрягаясь во время экзаменов, но старательно учась весь год – за правильные, толковые, хоть и не блестящие ответы. «А у меня циклотимия», – обычно говорил он и даже приобрел привычку пускаться в пространный самоанализ, и у нее хватало еще терпения и любопытства его выслушивать. Сколько раз, когда подходил срок представлять реферат или курсовую, он целыми днями просиживал в библиотеке и, читая, грыз рогалик, потому что некогда было пойти в столовую, а потом ночи напролет при свете ночника писал и переписывал, совершенно позабыв о жене, чувствуя себя свободным и независимым, и чадил дешевыми сигаретами, которые тогда ее не раздражали. Обычно после подобного аврала, взрываясь от любого замечания, страдая оттого, что работу его недооценили, – просто-напросто от неуверенности в своем будущем, – он, сам не ведая почему, переживал короткие периоды депрессии. Тогда он пропускал не только лекции, но и семинары и в одиночестве бродил по городу, отыскивая по давней привычке улицы, где никогда не бывал. Он останавливался перед старыми особняками и, засунув руки в карманы, изучал лепной орнамент, желто-зеленую штукатурку, фронтоны, стараясь вообразить, как в былые времена распахивались тяжелые ворота и оттуда выезжали экипажи. Ему не раз приходило в голову: а не бросить ли этот легкий факультет и не заняться ли – почему бы нет? – литературой. Он даже сделал набросок исторического романа в духе семейной хроники и попытался написать первую главу, но дальше этого дело не пошло. А еще они вместе смотрели все фильмы, иногда забираясь на самую окраину, и радовались, когда открывали новые для себя кинотеатры; и поздравляли друзей с именинами, а потом звали их к себе на дни рождения (танцевали под радио, потому что проигрывателей и магнитофонов не было ни у кого); несколько раз в году ходили по студенческим билетам, со скидкой, на премьеры; раз в неделю в обязательном порядке убирались и приносили полные кошелки провизии с рынка Матаке, в интимной жизни строго соблюдали все правила, предписанные медициной, а летом, по вечерам, заглядывали – как и до женитьбы – в бар «Катанга», чтобы выпить рюмку коньяку и бутылку «пепси». Раз или два в году, по настроению, ходили на факультетские вечера, чтобы воскресить в памяти тот день, когда они снова встретились, но воспоминание это постепенно стиралось.
Незаметно – он бы и сам не мог сказать когда – он стал опять интересоваться женщинами. И вдруг обратил внимание на то, о чем как-то позабыл: что на факультете много девушек. Но тогда же он заметил – сперва с удивлением, а потом с некоторой досадой, – что девушки с его факультета стали относиться к нему совсем по-другому. Его женитьба, первоначально огорчившая их, будто стерла грань между ним и девушками: теперь он был свойский и вовсе неопасный, вроде как понизился в цене. «Мы, девушки», – шутил он, вызывая всеобщее веселье; их интимные признания, которые он когда-то с удовольствием выслушивал, стали раздражать его, как раздражало то, что они при нем спокойно румянились, поправляли кофточки, подтягивали чулки и чмокали его, чересчур шумно объясняясь ему в любви. Такое положение все больше тяготило его и наконец стало просто мучительным; ему порой хотелось скрыться, уйти от окончательной решенности, и, преодолев легкие уколы совести, он клал в карман обручальное кольцо – сверкающий символ раннего супружества – и бесцельно бродил по улицам; подобная игра радовала его своею неожиданной новизной, и, чтобы проверить свои силы, он даже пытался иной раз «подцепить девчонку». Дальше подобных приключений он не шел, да и эти годились разве для того, чтобы избавиться от постылого благоразумия; ему вовсе не хотелось обмануть жену, да никто ему и не нравился. Просто во время депрессий его мучил явно недостаточный мужской опыт. Ведь у неженатого мужчины совсем иные шансы, думал он с горечью, наблюдая за своим другом Антоном Ромашкану.
Между тем пришло время выпускных экзаменов, дипломной работы, распределения; потом служба в армии и, наконец, поступление на работу. В первые же полгода он довел до конца несколько интрижек, пережил несколько тягостных сцен, отнявших у него немало сил, однако это дало ему возможность соприкоснуться с более яркими чувствами. Пожалуй, только тогда он созрел для любви, как ее понимает взрослый мужчина; почти одержимый чувственностью, он не мог дать ей волю – привычки жены, ее ригоризм и холодное благоразумие, сохранившееся с первого дня их свадьбы, не давали ему такой возможности. Всякий раз он возвращался к жене виноватый и раскаявшийся, боясь, как бы она не узнала о его очередной связи, зато освобожденный на какой-то срок от своей навязчивой идеи недостаточного сексуального опыта. И все же тоска по холостяцкой жизни оставалась, тем более что перед ним постоянно, даже по субботам и воскресеньям, маячил Антон Ромашкану.
III
Он чуть-чуть, осторожно открыл холодную воду. Еще мальчишкой, собирая в кулак все свои не слишком богатые запасы упорства, он пытался закалиться: ходил на физкультуру и ежевечерне ощупывал мышцы; проверял, насколько вырос, у двери, где отец, время от времени измеряя его рост, делал зарубки ножом; учился свистеть, заложив два пальца в рот, плевать как можно дальше… Нет, он сам себе совсем не нравился и отдал бы все, чтобы быть повыше ростом, чтобы черты лица у него были погрубее, чтобы летом не выступали веснушки, чтобы не вспыхивать мгновенно до корней выгоревших на солнце волос…
А как надо было крепиться, чтобы не вырвало, когда добывали червей для рыбалки в уборной у Нелу! Почерневшая от времени уборная стояла во дворе, распространяя зловоние. Пристально, остекленевшими глазами он смотрел, как ребята опускали в смердящую жижу мятую жестянку на веревке. А когда червей промывали в оббитом эмалированном дуршлаке и обваливали в кукурузной муке, надо было выдержать, уговаривая себя: еще немножко, еще немножко, и не обращать внимания на подозрительные взгляды мальчишек – в десять лет это означало не сдаться, доказать свое мужество…
– Сколько лет твоему сыну?.. Шесть? Семь? – иной раз спрашивали его в замешательстве друзья.
– Десять… через месяц исполнится десять… ему почти десять, – отвечал он, испытывая неловкость от их смущения.
Ему и самому-то не верилось, что у него десятилетний сын, и не только из-за того, что виделись они теперь довольно редко; он почему-то думал о Космине, как о младшем брате, – такое бывает с молодыми родителями.
У него был десятилетний сын, а он, здоровенный мужчина, все еще не мог привыкнуть к холодной воде, усилием воли подавлял страх перед бормашиной и уколами. В его теле ничего не изменилось, только близость с женщиной стала делом привычным – в этом он мог считать себя настоящим мужчиной. Избавился от мальчишеской одержимости, от испуга, смешанного с любопытством, которые пришли к нему в то лето, когда он впервые попал в лагерь: слева от ворот стоял дом, где в одиннадцать часов (он как бы случайно проходил мимо в это время) на балконе появлялись девочки, они развешивали на деревянных перилах выстиранные носки и майки, и ветер надувал парусами их юбки.
Да, близость с женщинами стала теперь для него делом привычным, но не дала ему (как он полагал в юности) большей власти над своим телом, над своими нервами… Вот и приходилось немилосердно поливать себя холодной водой, хотя привыкнуть к этой процедуре так и не удалось, и он морщился, выгибал колесом грудь, напрягал мышцы рук и ног, и сейчас был этим поглощен настолько, что события, из-за которых он пришел в отчаянье на пути домой, хоть и не забылись вовсе, но как-то стерлись: и позавчерашняя вечеринка, на которую он не пошел, но о которой Антон рассказывал ему, когда они возвращались вместе, с неосознанной жестокостью, в мельчайших подробностях; и препирательство в автобусе по поводу открытого окна; и рабочие дела, приводившие его в бессильную ярость, – спор с Кираном и временный перевод в другой отдел; и долгая мучительная дорога домой – под солнцем, по жаре.
– Говорят, какая-то девчонка задала тебе жару, – сказала его жена примерно месяц назад (даже перед посторонними он не мог ее назвать «бывшей женой» – почему-то ему это казалось невероятно смешным). У нее на коленях лежал красный маникюрный прибор, привезенный им из Чехословакии (его первая командировка), и она сосредоточенно подрезала кожицу вокруг ногтей, так же сосредоточенно, как делала все на этом свете. И не глядела на него, когда сказала:
– Говорят, какая-то девчонка задала тебе жару…
И потом, когда рассказывала ему все по порядку – довольно точно, хотя значительно искажая детали, – странным образом безразличный голос, подчеркнутое равнодушие отчасти снимали вульгарность выражений. Да, она-то знает его с пятнадцати лет, и ее не удивляет, что он до этого докатился: ничего не публикует с тех пор, как они разошлись, его перестали посылать за границу (не с ее ли помощью прежде закрывали глаза на его анкету?), в учреждении его акции пали, и с деньгами у него плохо, а теперь вот люди говорят, что и с этой студенткой с химфака разладилось. В общем, случилось то, что она ему предрекала в тот злополучный вечер, под конец их последнего совместного отпуска. Когда он, запинаясь, пробормотал, что хотел бы развестись, она поняла, что на сей раз это всерьез, хотя они решали разводиться уже десятки, сотни раз. И с брезгливой гримасой принялась собирать чемоданы – так же тщательно, как обычно, складывая грязные мятые вещи – и вдруг остановилась.
– Помяни мое слово, – она произнесла это с театральным пафосом, который иногда пробуждался в ней (что было, на его взгляд, неожиданно и неестественно в женщине, которая так твердо стояла на земле, как она). – Помяни мое слово.
И она предрекла ему, что он до этого докатится, то есть что ему будет плохо, все хуже и хуже – потому что он постоянно, сколько она его помнит, делал то, что не следовало, и никогда не делал того, что следовало.
– Глупости, – сердито пробормотал он, когда в последний раз приходил повидаться с сыном. – Глупости, – повторил он, глядя на ее тонкие пальцы, почти такие же тонкие, как в двадцать лет, только ногти теперь были длиннее, она сосредоточенно покрывала их кирпично-красным лаком. Особенно разозлило его, что она затеяла этот разговор, когда сын мог их услышать – Космин был в соседней комнате, играл сам с собой в настольный футбол, переходя то на одну, то на другую сторону поля; настанет день, когда он начнет понимать все, что слышит, и ей, матери, следовало бы об этом подумать, но что можно ожидать от женщины вроде нее, думал он, возвращаясь домой, и вспоминал, как гордилась она своим терпением и своей невозмутимостью – равно как и умением жить. И надо признаться (у него не было привычки себя обманывать, и он считал это своим единственным достоинством), надо признаться, что теперь она живет лучше, чем в те годы, когда они были вместе: сменила старый дом с печным отоплением, который достался ей по наследству, на государственную квартиру в центре и зарплату получает значительно большую; занимаясь в партийной школе, получила и водительские права и теперь вместе со своим другом (лет на десять ее старше и вроде бы привязан к Космину, во всяком случае, готов на ней жениться) собирается купить машину.
С того самого раза до сегодняшнего дня он и не вспоминал о ее словах. Их жестокость, казалось ему, порождена желанием причинить ему боль за равнодушие к ней в последние годы их совместной жизни. И потом, таков ее образ мыслей – во взаимоотношения разводящихся супругов она привносила здоровый дух конкуренции: посмотрим, как бы говорило ее деловитое молчание всякий раз, как они встречались, посмотрим, кто кого, кто достигнет более высокого уровня жизни; вот тогда-то и можно будет судить, кто из нас двоих был прав в жестоких, унизительных ссорах, постоянно вспыхивавших перед разводом.
И лишь сегодня, измотанный жарой, раздраженный рассказами Антона о поведении Вероники на вечеринке, он вспомнил слова жены и подумал, что, может быть, она права, и не только в отношении «девчонки», возможно, она вообще права, но это уже ничего не меняет.
Две остановки он шел пешком; солнца не было видно, и все же свет слепил, под раскаленным добела сероватым колпаком неба воздух жег, а он почти бежал, не в силах справиться с переполнявшим его гневом. И вот пришло решение: надо позвонить Веронике сразу же, как он вернется домой, и выяснить, что происходит. Ему всегда претили интимные разговоры по телефону – в любой момент кто-то может подключиться и услышать. Но под безмятежной личиной спокойствия в нем скрывался холерик – откладывать важный разговор он был не в силах. Через несколько дней, а может, уже и завтра все забудется, исчезнет и мучительное любопытство: как она оправдает свое поведение на вечеринке, если спросить внезапно? Смутится – почувствует свою вину – или промолчит? Будет молчать, а на круглом детском лице появится грустное выражение, и начнутся шумные вздохи – они напоминают ему всегда глубокое дыхание в гимнастике, она будет встряхивать пушистыми волосами, рассеянно грызть ноготь указательного пальца – и ни слова. Мол, она страдает из-за чего-то серьезного, а не из-за перечисленных им пустяков; мол, тут все имеет другой смысл, иное объяснение, но всего печальнее, что ей не с кем поделиться, потому что он – вот видите, с каким жаром и как несправедливо попрекает ее!
Однако тишина, прохлада дома и тоска, которая порой его охватывала при воспоминании – нет, не о семейной жизни, но о себе самом, каким он был и каким уже никогда не будет, – тоска по годам, когда еще бывали каникулы, внезапно охватила его, и, поднимаясь к себе по лестнице, он решил отложить телефонный разговор. Принять душ, прилечь; что касается еды, то он поел на работе и был полон решимости в рот ничего не брать до следующего утра: необходимо сбросить несколько килограммов до поездки на море, чтобы не надо было втягивать живот, когда выходишь на пляж. Да и час был не подходящий для звонков.