Текст книги "Брет Гарт. Том 6"
Автор книги: Фрэнсис Брет Гарт
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
УХОД ЭНРИКЕСА
Когда мисс Мэннерсли, как уже рассказывалось в одной из предыдущих хроник, сбежала с Энрикесом Сальтильо, ее родным и друзьям легче было простить, чем понять эту совсем не подходящую друг к другу пару. Ведь как ни велико было несоответствие между истинно испанской экспансивностью этого сумасброда и пуританской сдержанностью высокоинтеллектуальной мисс Мэннерсли, Энрикес, что ни говори, был отпрыск старинного испано-калифорнийского рода и должен был со временем унаследовать часть обширных поместий своего отца. Они отправились в Мексику; миссис Сальтильо, как было известно, интересовалась древними памятниками ацтеков, а он всецело покорялся ее желаниям. Я сам, впрочем, зная натуру Энрикеса, сильно сомневался, чтобы он мог попасть в полное подчинение, вопреки общераспространенному мнению, что столь незаурядная личность, как миссис Сальтильо, должна укротить его в самом недолгом времени. С тех пор как он коротенькой запиской, написанной в свойственном ему оригинальном стиле, уведомил меня, что женился, я не получил от него никаких известий. Вполне естественно, что два года спустя я почувствовал сначала некоторое изумление, затем – бурный прилив прежней любви и, наконец, легкие угрызения совести, когда, оторвавшись от гранок в кабинете редакции «Дейли эксельсиор», увидел, что смуглый мальчишка-мексиканец протягивает мне записку, написанную его рукой.
Одного взгляда было довольно, чтобы убедиться, что безукоризненно-правильные обороты речи уроженки Бостона миссис Сальтильо пока еще не подчинили себе неподражаемый испано-американский жаргон, на котором изъяснялся Энрикес:
«Ну, вот мы и прибыли, как требовалось: «Осторожно, не кантовать» – на Телеграфный холм, Дюпон-стрит, 1110. Второй этаж от верху. Звонить один раз, дверь не заперта. «Агентов по продаже книг просят не беспокоиться». Как самочувствие великих борзописцев? Целую ручку! Приходи в шесть – джаз играет с семи – проведать твоего друга «мисс Бостон», которая расскажет тебе о древних негритосиках, а заодно и твоего старого дядюшку Энри».
Мне сразу бросились в глаза два обстоятельства: что касается Энрикеса, он вовсе не изменился, зато миссис Сальтильо, несомненно, поступилась кое-какими своими убеждениями. Дело в том, что район, указанный Энрикесом, был известен под названием «испанский квартал» и, хотя в нем жили еще несколько старинных испанских фамилий, не только не считался фешенебельным, но был заселен метисами и всякой мелкой сошкой неамериканского происхождения. Против воли даже нищета не могла бы загнать туда миссис Сальтильо, и тем не менее к моему любопытству теперь прибавилась изрядная доля тревоги за материальное благополучие Энрикеса. Я с нетерпением ждал шести часов, когда все узнаю.
К дому 1110 по Дюпон-стрит я взбирался «с ветерком»: улицу в свое время выравнивали, но дома все же стояли чертовски высоко над мостовой, и попасть в них можно было только по многоярусным деревянным лесенкам, ведущим к парадной двери, которая нависала над улицей на головокружительной высоте шестидесяти футов. Только теперь, умаявшись вконец, я оценил по достоинству старую, как мир, шуточку Энрикеса насчет второго этажа. Я едва не задохнулся окончательно от неистребимого запаха чеснока, обдавшего меня, когда мне отворила смуглая мексиканка в свободной сорочке, готовой, казалось, вот-вот соскользнуть с колышущейся груди, и в накинутой поверх шали, которую она придерживала одной бронзовой рукой. Нетвердо держась на ногах после подъема на этот узенький насест, откуда открывался вид прямо на дальний залив и берега Контра-Коста, я испытывал виноватое чувство, точно приземлился сюда на воздушном шаре, но женщина встретила меня томной испанской улыбкой, лениво открывающей белые зубы, как будто мое появление было вполне в порядке вещей. Дона Энрикеса, собственно говоря, нет дома, но его ждут с минуты на минуту. Донья Юрения у себя.
«Донья Юрения»? Я даже забыл на миг, что Юренией зовут миссис Сальтильо, так мило и непринужденно прозвучало это имя в испанских устах. Обрадовался я и случаю еще до прихода дона Энрикеса кое-что разузнать о состоянии дел моего друга и порядках в доме четы Сальтильо. Служанка проводила меня на второй этаж и, открыв дверь, ввела к хозяйке дома.
Карабкаясь наверх к парадной двери, я нес с собой живое воспоминание о мисс Мэннерсли, какой знал ее два года назад. Я вспоминал ее прямую, немного чопорную, тонкую фигуру; ее грациозную, сдержанную осанку, безупречную гармонию и вкус ее туалетов, атмосферу здоровой и скрупулезной чистоплотности, исходившую от нее. В женщине, которая полулежала сейчас передо мной в кресле-качалке, и следа не осталось от чопорности и утонченности. В своем свободном капоте из какой-то легкой, мягкой, но богатой ткани, наброшенном с ленивой небрежностью прирожденной мексиканки, миссис Сальтильо утратила добрую половину былого своеобразия. Даже ее ножки с высоким подъемом и тонкой щиколоткой, изящество которых всегда так подчеркивали узкие ботинки или маленькие туфельки, сейчас терялись в тупоносых широких шлепанцах из грубой кожи, скроенных на испанский манер. Волосы, прежде собранные в простой греческий узел, были причесаны на косой пробор. Зато лицо ее с правильными чертами и маленьким алым тонкогубым ртом совсем не изменилось, и карие бархатистые глаза были так же красивы и непроницаемы, как раньше.
С первого же взгляда я заметил, что и обстановка комнаты тоже совсем не вяжется с прежними привычками ее хозяйки. Мебель – правда, красного дерева, старинная, тяжелая – пострадала от чужих и небрежных рук и перемежалась с новой, собранной с бору по сосенке и недвусмысленно сохранявшей казенный, безликий дух меблированных комнат. Как разительно все это отличалось от изысканно обставленной, наполненной прелестными безделушками гостиной в доме ее дядюшки, где, как каждому было известно, безраздельно господствовал и повелевал ее вкус! Вместо черно-белых гравюр и эскизов с головками Минервы и Дианы по стенам висели две дешевые картинки на религиозные сюжеты: аляповатая святая дева и таинство кровоточащего сердца. В углу у стены я заметил единственный предмет, напоминавший собою об их путешествии: очень занятного вида индейскую «люльку», а точнее, ящичек, висевший вертикально, ярко разукрашенный бусами и расписанный красками – видимо, памятник ацтекской культуры. На круглом столе, покрытом бархатной скатертью со следами употребления (и злоупотребления), были разбросаны книги и письменные принадлежности; в разрозненных листах бумаги я безошибочным чутьем редактора внезапно и с недобрым предчувствием угадал рукопись. Это открытие вместе с прической на косой пробор и живописной небрежностью всего облика доньи Юрении не сулило ничего утешительного.
Она, по-видимому, заметила, как блуждает по комнате мой взгляд, и, когда мы обменялись приветствиями, с улыбкой указала на рукопись:
– Да, это и есть та самая рукопись. Энрикес, я полагаю, о ней уже сообщил? Он говорил, что написал вам.
Я оторопел. Разумеется, до конца жаргон Энрикеса я не уразумел: он был всегда так своеобразен, так непохож ни на что другое. И все же никакого упоминания о рукописи я не мог вспомнить.
– Что-то сказано было, но очень туманно, – залепетал я, чтобы как-то вывернуться. – Впрочем, я, каюсь, так обрадовался предстоящей встрече со старым другом, что на остальное не обратил особого внимания.
– Во время нашего пребывания в Мексике, – как встарь, чеканя каждое слово, продолжала миссис Сальтильо, – я немного занималась историей ацтеков, так как всегда питала глубокий интерес к этому предмету, и, чтобы результаты не пропали даром, решила написать о своих изысканиях. Конечно, это скорее материал для научного бюллетеня, чем для газеты, но Энрикес подумал, что вы, быть может, захотите воспользоваться им.
Я знал, что Энрикес не поклонник литературы и в былые времена даже отзывался о ней пренебрежительно, хоть и цветисто, по обыкновению; однако я все же постарался как можно более любезно уверить ее, что я в восторге от его предложения и буду рад прочесть рукопись. В конце концов могло ведь статься, что миссис Сальтильо, женщина образованная и умная, действительно написала пусть не общедоступную, но интересную вещь.
– Стало быть, Энрикес не сетует, что работа порой отнимает вас у него, – смеясь, сказал я. – Вы, кажется, очень практически распорядились вашим медовым месяцем.
– Мы прекрасно сознаем и сознавали с самого начала, – сухо отозвалась миссис Сальтильо, – что у каждого из нас есть свои обязанности. Нам надо жить самостоятельной жизнью, независимо от моего дяди и отца Энрикеса. Мы не только взяли на себя всю ответственность за собственные поступки, но и почитаем оба делом чести самим создать себе необходимые жизненные условия без помощи наших родственников.
Мне подумалось, что это высокопарное заявление можно воспринимать либо как явное позерство, либо как возврат к уже знакомому мне ироническому стилю Юрении Мэннерсли. Я молча поглядел в ее карие близорукие глаза, но, как когда-то, мой взгляд только скользнул по их влажной поверхности, не прочитав, что творится внутри.
– Ну, а каковы же обязанности Энрикеса? – с улыбкой осведомился я.
Я был вполне готов услышать, что энергичный Энрикес, в соответствии со своими специфическими вкусами и наклонностями, стал объездчиком лошадей, скотоводом, профессиональным матадором или даже жокеем на скачках, но был совершенно поражен, когда она преспокойно ответила:
– Энрикес занялся геологией и металловедением – в научном, и только научном плане.
Энрикес – и геология?.. Единственное, что мне припомнилось сейчас в этой связи, были его насмешки по адресу «геолога» – так он именовал профессора Бригса, бывшего поклонника мисс Мэннерсли. А тут еще миссис Сальтильо повергла меня в окончательное смущение, прямо-таки прочитав вслух мои мысли.
– Вы, может быть, помните профессора Бригса, – как ни в чем не бывало продолжала она. – Это один из самых видных здешних ученых и мой старинный друг еще по Бостону. Он взялся руководить Энрикесом. Мой муж делает весьма заметные успехи, мы возлагаем на него большие надежды.
– И скоро ли вы рассчитываете извлечь какую-то практическую пользу из его занятий? – не без ехидства осведомился я: мне что-то не понравилось это «мы» в ее последней фразе.
– Очень скоро, – пропустив мимо ушей все, кроме существа вопроса, ответила миссис Сальтильо. – Вы же знаете, какой Энрикес сангвиник по натуре. Быть может, он и склонен уже сейчас развивать теории, не обосновывая их в достаточной мере фактами. Зато ему свойственна дерзновенность прирожденного исследователя. Его соображения по поводу оолитовых формаций не лишены оригинальности, а в его концепции морских силурских отложений заложены, по мнению профессора, прямо-таки драгоценные зерна истины.
Я взглянул на миссис Сальтильо, которая вооружилась сейчас знакомым мне пенсне, придававшим особую пикантность ее лицу, но не прочел на нем иронии. Она была обворожительно невозмутима, и только. Наступило неловкое молчание. Внезапно его нарушили стремительные шаги по лестнице, дверь широко распахнулась, и в комнату танцующей походкой влетел Энрикес; Энрикес, ничуть не изменившийся от лоснистой черной, как смоль, макушки до кончиков своих маленьких, узких ног, породистых, как у арабского скакуна, Энрикес – со своими тонкими вьющимися усиками и отчаянно-озорными глазами на каменном лице, – точно такой, каким я знал его всегда!
На минуту, словно пораженный ослепительным видением, он картинно качнулся и приник к косяку. Затем он сказал:
– Что я вижу? Сон ли это или я… как его… сбрендил? Мой лучший друг и моя лучшая… виноват, моя единственная жена! Обними меня.
Он восторженно обнял меня, с быстротою молнии подмигнул мне, порхнул к миссис Сальтильо, опустился перед ней на одно колено, поднес к губам носок ее шлепанца и вслед за этим, якобы в полном изнеможении, рухнул на диван, бормоча:
– Столько счастья – и все в один день! Нет, это слишком!
Я заметил, что, пока он проделывал все это, его жена наблюдала за ним с оценивающим и чуть насмешливым выражением – точно так же, как рассматривала его в те дни, когда он так своеобразно ухаживал за ней. Видно, ей еще не наскучили его чудачества, хотя ее манера держаться по-прежнему оставалась для меня загадкой. Но вот она встала.
– Вам, я думаю, многое нужно сказать друг другу – я оставляю вас наедине. – И, повернувшись к мужу, добавила: – Насчет рукописи об ацтеках я уже говорила.
При этих словах Энрикес снова вскочил на ноги.
– А! Древние негритосики – ты прочел? – Я начал кое-что понимать. – Моя жена, мой лучший друг и маленькие древние негритосики – все в один день! Это предел!
Впрочем, несмотря на столь дивное и ошеломляющее стечение обстоятельств, он все же нашел в себе силы поспешить к жене, поцеловать ей ручку, подвести ее к двери в смежную комнату и, отвесив ей вслед низкий поклон, вернуться ко мне.
– Так вот что это за древние негритосики, о которых говорится в твоей записке, – заметил я, указывая на рукопись. – Черт, ведь я же ни слова не понял!
– Ах, мой маленький брат, ты воистину переменился! – скорбно произнес Энрикес. – Что ты, перестал понимать американскую речь или слишком высоко занесся, как стал редактором? Слушай же меня! Этих ацтеков моя жена изучила досконально. Она шла по следам негритянского старикана до самой его пещеры, до его жилища, где он умер тысячу лет назад. Я самолично помогал ей, хотя это мне не по вкусу, потому что эти мумии – ты понимаешь, Панчо, – они не живые. А если мумия не живая, то поверь – будь это даже мумия молодой барышни, ты не откроешь для нее свое сердце. Но моя жена, – тут он прервал свою речь и послал воздушный поцелуй в сторону двери, за которой она скрылась, – ах, она изумительна! Она в момент написала их историю, их портрет с натуры! Ты возьмешь их, мой маленький брат, для своей газеты. Ты напечатаешь большими буквами: «Внимание, внимание! Ацтек! Его нашли. Какой он был, и как он жил. Вечный негр». Ты продашь много газет, а Юрения начнет загребать лопатой монету и брильянты. Гоп-ля! Потому что, понимаешь ли, мы с женой договорились, что она прощает своего дядюшку, а я прощаю своего отца, но ни цента, ни полцента, ни четверти цента мы от них не берем! Мы независимы! Мы сами себе Четвертое июля [14]14
День независимости США.
[Закрыть]. Объединенные, мы выстоим, разобщенные – падем. Усвоил? Bueno! [15]15
Хорошо! (исп.)
[Закрыть]
Невозможно было остаться равнодушным, когда он дурачился, произнося самым проникновенным тоном невообразимые вещи с важной миной и лукавым блеском черных глаз, с белозубой усмешкой, мгновенно вспыхивавшей на неподвижной и серьезной физиономии. Тем не менее я все-таки справился с собой и спросил:
– А что это, Энрикес, у тебя за дела с геологией?
Его глаза лукаво заискрились.
– А! Ты сейчас услышишь. Но сперва ты должен выпить. У меня имеется очень старый «бурбон» [16]16
Сорт виски.
[Закрыть]. Он не такой старый, как ацтек, но, поверь мне, в нем куда больше жизни. Постой! Погоди-ка!
Он уже шарил по полке, но, видимо, безуспешно. Тогда он обследовал буфет – и снова никаких результатов. Наконец, он накинулся на огромный ящик, яростно швыряя на пол образчики какой-то породы, каждый – с аккуратной наклейкой. Один подкатился к моим ногам, и я поднял его. На ярлычке значилось: «Песчаник обломочный». Я поднял еще один – наклейка была такая же.
– Так ты и вправду собираешь камни? – изумленно проговорил я.
– Ciertamente! [17]17
Разумеется! (исп.)
[Закрыть]– отозвался Энрикес. – А ты думал, я валяю дурака как-нибудь иначе? Я расскажу тебе про геологию, как только найду эту бессовестную бутылку. А! Вот она куда спряталась! – Он извлек из ящика едва початую бутылку виски: пристрастием к спиртному Энрикес не грешил. – Скажешь, когда хватит. Ну, за нас с тобой, дорогих и любимых!
Когда он осушил рюмку, я подобрал еще один камешек из его коллекции. Снова та же наклейка.
– Песчаник обломочный у тебя представлен богато, – сказал я. – Где ты его берешь?
– На улице, – невозмутимым тоном ответствовал Энрикес.
– На улице? – эхом повторил я.
– Да, мой друг! Его фамилия – «булыжник», а у себя дома, за городом, он зовется «окатыш». Он же – «мелкий валун». Я подбираю его, я его раскалываю, и он дает мне три самостоятельных образца песчаника обломочного. Я приношу его в кармане домой, к своей жене. Она ликует, мы счастливы. Вечером я сажусь и делаю ему наклейку, а моя жена, она садится и пишет про ацтеков. Ах, мой друг, нет сомнений, что геология – чудесная, пре-вос-ходная наука, но изучать жену, учиться ублажать ее – эта наука, поверь мне, куда прекраснее! Можешь поверить старому дядюшке Энри – он зря не скажет! В этом вопросе он бьет в самую точку и никогда не промахнется!
– Да, но этот твой геолог, – быстро спросил я, – этот профессор Бригс – он-то что говорит, видя, как часто в твоих занятиях повторяется период песчаника обломочного?
– Он ничего не говорит. Ты понимаешь? Он ученый геолог, но он также в безмерном восхищении от моей жены. – Энрикес прервал свою речь, чтобы послать еще один воздушный поцелуй в сторону двери, и закурил сигару. – Геолог не желает омрачать своим друзьям счастливый вечер из-за таких мелочей. Он наклоняет голову набок – вот так, и он говорит: «Не мешало бы для разнообразия добавить известняка или гранита, на Монтгомери-стрит идет строительство». Я ловлю намек на лету, как слепая кобыла – взгляд хозяина. Я беру часть здания, которое возводит себя на Монтгомери-стрит. Я раскалываю ее, я приношу ее домой. Я опять сажусь у ног моей красавицы Юрении, и я делаю наклейку: «Известняк», «Гранит», – но я не прибавляю: «Осколок банка «Пэррот» – это не нужно для нашего счастья.
– И ты занимаешься всем этим, только чтобы угодить жене? – без обиняков спросил я.
– Мой друг, ты задал мне задачу, – ответил Энрикес, примостившись на спинке дивана, поглаживая себе колено и задумчиво попыхивая сигарой. – Спроси меня что-нибудь полегче! Да, это правда, многое я делаю для того, чтобы доставить удовольствие Юрении. Но я признаюсь во всем. Взгляни, мой маленький брат, я стою перед тобой в camisa– в одной рубашке. Я фискал, я сам себя выдаю.
Он торжественно встал с дивана и, выдвинув один из ящиков гардероба, достал маленькую коробочку. Открыв ее, он вынул несколько образцов золотоносного кварца и горсточку золотого песку.
– Это, друг Панчо, – моя собственная геология, – сказал он. – Из-за этого я и стал такой, каким ты меня видишь. Но я ничего не говорю Юрении, ибо золото как таковое, или, как она говорит, «вульгарное золотоискательство», внушает ей ужасное отвращение, а также, поверь мне, страх, как бы «спекулятивные занятия» не повлияли на мой temperamento, – ты понимаешь, Панчо? На мой темперамент! Вообрази только, мой брат! И это говорится про меня, который прежде всего и превыше всего – filosofo! – Он посмотрел на меня совершенно шалым взглядом, сохраняя предельно серьезное выражение лица. – Но так проявляется ревнивая любовь супруги, друг мой, и ради этой любви я, чтобы потешить ее, забавляюсь скромными маленькими окатышами, а не золотоносным кварцем, который вселяет страх.
– Да на что тебе этот кварц, раз ты и акционером нигде не состоишь и на бирже не играешь? – спросил я.
– Извини, пожалуйста! Вот тут ты промахнулся, мой маленький друг.
Он извлек из того же ящика портфель, расстегнул его и вытащил штук десять проспектов и акций золотых приисков. Я так и ахнул при виде названий, которые за последние десять лет приобрели скандальную известность, – то были «прогоревшие» прииски, искусственно возвращенные к жизни в Лондоне, Париже и Нью-Йорке на беду акционеров за океаном и на потеху посвященных из Калифорнии. Мне стоило труда сохранить самообладание.
– Неужели ты хочешь сказать, что возлагаешь какие-то надежды на этот хлам? – быстро спросил я.
– «Хлам», как ты выразился, мой добрый Панчо, – это то, что на приисках сами навьючили на себя американские дельцы: реклама, непомерные расходы, высокое жалованье, высокие обложения, конкуренция. А ведь это, заметь себе, старые мексиканские прииски. Их разрабатывали еще при моем отце и деде, когда тебя даже на свете не было, а американцы и не догадывались, что в Калифорнии есть золото.
Я знал, что он говорит правду. На нескольких из них, в южной части штата, издавна добывали серебро; работали там пеоны и невольники-индейцы, а оснащения на каждом только и было, что канатная лебедка да престарелый осел.
– Но ведь то серебряные рудники, – подозрительно заметил я. – А образцы у тебя золотоносные.
– Они от одной матери, – отозвался невозмутимый Энрикес, – из одной и той же копи. Старый пеон трудился на прииске ради серебра, ради драгоценного доллара, который может купить все, что хочешь, и на галеонах отправлял его на Филиппины в обмен на шелка и пряности. Ему и этого было довольно! А золото ему было безразлично, точь-в-точь как моей женушке Юрении. И знаешь что? У моего отца есть любимая поговорка, которая гласит: «Пока до серебра докопаешься, рудник золота уйдет» – так это дорого обходится. Ты берешься его разрабатывать и остаешься в накладе! Naturalmente [18]18
Естественно (исп.).
[Закрыть], если ты это дело повернешь наоборот, если пока докопаешься до золота, уйдет всего-навсего рудник серебра, ты окажешься в барыше! Простая логика!
Это умопомрачительное заключение было сделано с такой серьезной миной, что от моей собственной серьезности не осталось и следа. Впрочем, поскольку никогда нельзя было поручиться, что Энрикес не разыгрывает тебя нарочно с какой-нибудь тайной целью, я тоже позволил себе подпустить шпильку:
– Да, это все понятно, а вот как насчет геолога? Он не расскажет твоей жене? Ты ведь знаешь, он был большой ее поклонник.
– Это означало бы, что он наделен редкостной сообразительностью, мой Панчо. Для него все это двойное «с»: совершенно секретно.
Заводить серьезный разговор, когда он пребывал в подобном настроении, было бессмысленно. Я собрал разбросанные листки рукописи и шутливо заметил, что так как его жена вправе первой претендовать на мое время, я познакомлюсь с материалами об ацтеках и через день-другой сообщу свое мнение. Зная, что в присутствии этих двух живых загадок я окончательно потеряю почву под ногами, я попросил его не звать жену, а передать ей от меня до свидания и, несмотря на его объятия и протесты, ухитрился выскочить из комнаты. Но едва я дошел до парадной двери, как услышал голос Энрикеса, а вслед за тем и сам он кубарем скатился вниз по лестнице. Мгновение – и его рука обвилась вокруг моей шеи.
– Ты должен вернуться моментально! Матерь божия! Я забыл, она забыла – мы все забыли! Ведь ты не видел его!
– Кого?
– El niño, малыша! Ты понимаешь, свинтус? Нашего маленького ребенка!
– Ребенка? – оторопело переспросил я. – А разве… разве есть и ребенок?
– Ты слышишь? – возопил Энрикес, взывая к верхней ступеньке. – Ты слышишь, что он говорит, Юрения? Ты понимаешь? Этот бесстыжий маленький брат спрашивает, есть ли ребенок!
– Извини, пожалуйста, – сказал я, торопливо поднимаясь назад по лестнице.
На площадке я столкнулся с миссис Сальтильо, правда, столь же бесстрастной, хладнокровной и собранной, сколь шумен и неистов был ее супруг.
– Это оплошность Энрикеса, – спокойно проговорила она, входя вместе с нами в комнату, – и тем более странная, что ребенок все время находился в комнате вместе с вами.
Она указала в угол, где на стене висел предмет, принятый мною вначале за старинную индейскую диковинку. К ужасу моему, в этом ящичке из коры оказался живой младенец, спеленатый и увязанный в лучших индейских традициях. Он, по-видимому, спал, но при звуке материнского голоса открыл блестящие глазки – две черничники на крохотном, словно выточенном из слоновой кости личике языческого божка, и проворковал: «Гу». Миссис Сальтильо с нерушимым спокойствием стала по одну сторону колыбели, а по другую, молитвенно сложив руки, как перед образом младенца Христа, застыл в театральной позе Энрикес. Что касается меня, я от изумления лишился дара речи, но, к счастью, мое замешательство было отнесено за счет холостяцкой неискушенности.
– Я применяю такую методу обращения с ребенком, – с едва заметным оттенком материнской гордости произнесла миссис Сальтильо, – которая, по моему убеждению, является единственно здоровой и естественной для человеческого детеныша. В ней могут усмотреть возврат к первобытным обычаям, но пусть мне сначала докажут, что она не более совершенна, чем система, принятая в нашем цивилизованном обществе. При помощи вот этих пеленок конечности младенца удерживаются в нужном положении, пока не окрепнут настолько, чтобы поддерживать туловище, и деформация последнего, таким образом, исключается. Колыбель, пришедшая на смену инкубационной оболочке, предохраняет от внешних повреждений, от неразумного баловства со стороны нянек, от так называемого «сучения ножками» и пагубной практики укачивания. Лежачее положение, как и у взрослых особей, вводится лишь на ночь. При помощи лямки мы можем переносить его на далекие расстояния – либо я, либо Энрикес, который, таким образом, поровну делит со мною обязанности и заботы по воспитанию ребенка, что он в полной мере и одобряет.
– А он у вас и правда… не плачет, – запинаясь, пробормотал я.
– Плач ребенка, – молвила миссис Сальтильо, скривив хорошенькую пунцовую губку, – есть выражение протеста против нездорового и неестественного обращения с ним. В этой стоячей, немудреной колыбели он огражден от безрассудных нежностей и опасных беспорядочных лобызаний, которым так часто подвергается младенец, взращиваемый на руках. А главное – он избавлен от этого бесстыдного и унизительного обычая выставлять детей напоказ, столь несправедливого по отношению к слабому и еще не сформировавшемуся существу. За такую предусмотрительность ребенок платит благодарным молчанием. Мы не можем рассчитывать, что он поймет наши мысли, речи, поступки, он не способен принять участие в наших развлечениях. Зачем же насильственно и преждевременно вовлекать его в соприкосновение со всем этим, ради того лишь, чтобы удовлетворить свое тщеславие и эгоизм? Почему мы должны считать собственный опыт деторождения чем-то из ряда вон выходящим? Единственно из этих соображений мы и не делаем нашего отпрыска центром внимания в присутствии гостей, как принято у молодых супругов, и этим же, вероятно, объясняется мнимая забывчивость Энрикеса, который не заговорил о ребенке и не показал его вам. На мой взгляд, он поступил даже несколько опрометчиво, когда позвал вас обратно посмотреть на нашего сына. Не подобает без предваряющего объяснения знакомить с неким чуждым существом низшего порядка, так что Энрикес мог бы прежде спросить, желаете ли вы видеть ребенка, а уж потом звать вас.
Я перевел взгляд с загадочного лица Юрении на непроницаемую физиономию Энрикеса. С той или другим в одиночку я еще мог бы тягаться; вдвоем они были несокрушимы. Я беспомощно уставился на младенца. Со своими смышлеными глазенками на безмятежно-спокойном личике он был точной копией Энрикеса, только в миниатюре. Я сказал об этом.
– Тут нет ничего странного, – сухо отозвалась миссис Сальтильо. – И поскольку среди людей это, как я понимаю, случай далеко не исключительный, мне непонятно, отчего о нем всякий раз объявляют, словно о каком-то откровении. Впрочем, со временем, несомненно, подобные проявления наследственности будут преодолены прогрессом и наукой во имя совершенствования человеческой расы. Нет нужды говорить, что и Энрикес и я ждем этого спокойно и уверенно.
Теперь уж мне определенно не оставалось ничего другого, как откланяться и уйти. Однако вся сцена оставила у меня такое сильное впечатление чего-то нарочитого, что, дойдя до парадной двери, я почувствовал большое искушение внезапно вернуться и застать их врасплох в нормальном и естественном состоянии. Не могли же они продолжать эту игру наедине! Я не удивился бы, увидев в окне их смеющиеся лица, когда, готовясь начать опасный спуск на улицу, взглянул наверх.
Рукопись миссис Сальтильо была, как я убедился, написана хорошо, а в повествовательных местах – даже ярко, с блеском. Я вымарал несколько общих высказываний о вселенной и кое-какие попутные теоретические рассуждения о бытии как не относящиеся непосредственно к ацтекам, а также ввиду отсутствия неутолимой жажды знаний у читателей «Дейли эксельсиор». Я даже произвел своего прелестного автора в ранг сотрудницы газеты, объявив, что поездка в Мексику была совершена ею специально по заданию и на средства – причем немалые – редакции «Эксельсиора». Это сообщение вместе с несколько суховатыми рисунками и акварелями миссис Сальтильо, выполненными в манере прерафаэлитов и отвратительно воспроизведенными в печати, придали прямо-таки сенсационный характер ее произведению, которое дня три подряд печаталось частями, занимая целую полосу. Не знаю, явилось ли оно большим вкладом в этнологию, однако, как я отметил в передовой статье, оно послужило свидетельством того, что стремление к наживе не окончательно истребило в сердцах калифорнийцев тягу к научным изысканиям, а так как два или три ученых мужа не замедлили обрушиться на него в пространных статьях, то и редакционный портфель пополнился материалом.
Короче говоря, как для автора статьи, так и для «Дейли эксельсиор» это была превосходная реклама. Я должен прибавить, однако, что газета-конкурент намекнула, будто это оказалось неплохой рекламой и для супруга миссис Сальтильо, поскольку в статье, помимо новых сведений об ацтеках, содержится красочное описание заброшенного мексиканского прииска, который носит название «Эль Болеро», причем это название вновь появляется на страницах той же газеты в разделе объявлений. Я с возмущением раскрыл подшивку «Эксельсиора», и, как ни странно, действительно обнаружил в подробном проспекте новой золотопромышленной компании описание прииска «Эль Болеро», взятое из статьи об ацтеках, а ниже – цветистые призывы помещать капитал в предполагаемую разработку старого рудника. Если бы даже я сразу не узнал в авторе Энрикеса по этим вычурным английским фразам и витиеватому стилю, я имел полную возможность прочесть его имя, рядом с которым черным по белому значилось, что он и есть президент компании «Эль Болеро». По-видимому, это был проспект одного из задуманных им предприятий, о которых он рассказывал. Эта маленькая уловка, обманувшая мою редакторскую прозорливость, скорее позабавила, чем раздосадовала меня. В конце концов, если я таким образом содействовал благоденствию молодой четы, я был доволен.
Я не виделся с ними со времени моего первого визита, так как был очень занят; с миссис Сальтильо я общался лишь через посредство писем и гранок. А когда я, наконец, все-таки собрался к ним зайти, оказалось, что они уехали гостить в Сан-Хосе. Интересно, подумал я, остался ли их младенец висеть на стене в гостиной или отправился с родителями, и если так – на чьей спине…