355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредерик Стендаль » Люсьен Левен (Красное и белое) » Текст книги (страница 32)
Люсьен Левен (Красное и белое)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:52

Текст книги "Люсьен Левен (Красное и белое)"


Автор книги: Фредерик Стендаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 49 страниц)

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

Господин Левен был весьма дородный мужчина, со свежим цветом лица, живыми глазами и красиво вьющимися седыми волосами. Его фрак и жилет были образцом скромного изящества, подобающего пожилому человеку. Во всей его внешности чувствовалась какая-то непринужденность и уверенность. По черным глазам, по быстрой смене выражения на лице скорее можно было принять его за художника, за человека с дарованием (каких уже больше нет), чем за знаменитого банкира. Он показывался во многих салонах, но преимущественно проводил время в обществе остряков-дипломатов (дипломатов напыщенных он не выносил) и среди почтенной корпорации оперных танцовщиц. Он был для них провидением в их мелких денежных делах. Каждый вечер его можно было встретить в фойе Оперы.

Он не очень высоко ценил общество, которое принято называть хорошим. Бесстыдство и шарлатанство этих кругов стяжали себе слишком громкую известность.

Он боялся только двух вещей на свете: скучных людей и сырого воздуха. Избегая этих двух бедствий, он совершал поступки, которые сделали бы посмешищем всякого другого на его месте, но он, дожив до шестидесяти пяти лет, ни разу не стал предметом насмешек, хотя сам преследовал своими насмешками многих. Во время прогулки по бульвару лакей подавал ему плащ, когда он проходил мимо улицы Шоссе д'Антен. Он пять-шесть раз на дню переодевался, сообразуясь с дующим ветром, и по той же причине имел несколько квартир в разных частях города.

Отличительной чертой его ума была скорее естественная живость и некоторая довольно приятная несдержанность, нежели возвышенность мысли. Он иногда забывался и должен был сам следить за собой, чтобы не совершить какого-нибудь неосторожного или неприличного поступка.

– Если бы вы не нажили состояния игрою на бирже, – говорила ему обожавшая его жена, – вы не могли бы преуспеть ни на каком другом поприще. Вы с невинным видом рассказываете анекдот и не замечаете, что смертельно ранили самолюбие двух-трех человек.

– Я возмещаю это тем, что всякий платежеспособный человек всегда может рассчитывать на тысячу франков, которые ему охотно выдаст моя касса. К тому же, вот уже десять лет, как меня принимают без критики, каков я есть.

Господин Левен никому не говорил правды, кроме жены, но зато ей высказывал полностью все: она была для него чем-то вроде памяти, которой он доверял больше, чем своей собственной. Сперва он старался быть сдержанным в присутствии сына, но эта сдержанность стесняла его и портила беседу. Г-же Левен не хотелось лишать себя общества сына, господин Левен считал Люсьена очень скромным и потому в конце концов стал говорить в его присутствии обо всем.

По существу, этот старик, чьи злые словечки внушали окружающим столько страха, был настоящим весельчаком.

В ту пору, о которой идет речь, люди уже несколько дней находили его грустным, взволнованным; по вечерам он очень крупно играл, он даже позволил себе играть на бирже. Мадмуазель де Брен устроила два танцевальных вечера, которые он почтил своим присутствием.

Однажды, часа в два ночи, вернувшись с одного из этих вечеров, он застал в гостиной сына греющимся у камина и дал излиться своему горю.

– Закройте дверь на задвижку.

Когда Люсьен вернулся к камину, г-н Левен с недовольным видом спросил его:

– Известно ли вам, в какое глупейшее положение я попал?

– В какое, отец? Я бы никогда не подумал.

– Я вас люблю, и потому-то вы делаете меня несчастным. Ибо величайшая глупость из всех – это любовь, – добавил он, одушевляясь все более и более и заговорив серьезным тоном, которого сын никогда у него не замечал. – За всю мою долгую жизнь я знал только одно исключение, но зато оно и единственное. Я люблю вашу мать, я не могу жить без нее, и она никогда не причинила мне ни малейшего огорчения. Вместо того чтобы видеть в вас соперника, я решил полюбить вас; это – нелепое положение, в которое я поклялся не попадать, а между тем вы не даете мне спать.

При этих словах Люсьен стал совсем серьезен. Его отец никогда не позволял себе преувеличений; он понял, что ему придется выдержать вспышку настоящего гнева.

Господин Левен был тем сильнее рассержен, что завел разговор с сыном после того, как две недели назад дал себе слово не заикаться ему о том, что его мучило.

Вдруг г-н Левен направился к двери.

– Будьте добры подождать меня, – с горечью сказал он Люсьену.

Вскоре он вернулся с небольшим бумажником из русской кожи.

– Здесь двенадцать тысяч франков; если вы их не возьмете, мы с вами поссоримся.

– Это было бы совсем необычным поводом к ссоре, – улыбаясь, ответил Люсьен. – Роли переменились, и…

– Да, это неплохо, пожалуй, даже остроумно. Но как бы там ни было, вам необходимо серьезно увлечься мадмуазель Гослен. Но только не вздумайте отдать ей деньги, а затем, по вашей благоразумной привычке, спасаясь бегством, скакать верхом куда-нибудь в Медонский лес или к черту в зубы. Надо, чтобы вы проводили с ней ваши вечера, посвящали ей все свое время, были от нее без ума.

– Без ума от мадмуазель Гослен!

– Черт тебя побери! Без ума от мадмуазель Гослен или от какой-нибудь другой – разве дело в этом? Публика должна знать, что у тебя есть любовница.

– А чем вызван, отец, столь строгий приказ?

– Тебе это отлично известно. Вот ты уже начинаешь кривить душою, говоря с отцом, который заботится о твоих же интересах, черт бы тебя побрал совсем! Я уверен, что если проведу два месяца без тебя, то перестану о тебе думать. Почему ты не остался в твоем Нанси? Тебе это было бы так к лицу: ты оказался бы достойным героем двух-трех жеманниц.

Люсьен покраснел.

– Но при том положении, которое я тебе создал, твой отвратительно серьезный и даже печальный вид, вызывающий такие восторги в провинции, где его считают сугубо модным, здесь может привести лишь к тому, что над тобой будут насмехаться, принимая тебя за жалкого сен-симониста.

– Да я совсем не сен-симонист! Я, кажется, вам это доказал.

– Э, будь сен-симонистом, будь еще в тысячу раз глупее, но пусть люди этого не видят.

– Отец, я стану разговорчивее, веселее, я буду проводить по два часа в Опере вместо одного.

– Разве можно изменить характер? Разве ты когда-нибудь станешь весел или легкомыслен? На протяжении всей твоей жизни, если только я, считая с нынешнего дня, не наведу порядка в две недели, твою серьезность будут принимать не за доказательство здравого смысла, не за дурное следствие хорошей причины, а за все, что есть самого враждебного светскому обществу. Поскольку же ты связал свою судьбу с этим обществом, тебе придется приучить свое самолюбие к десятку мелких уколов, которые оно будет получать ежедневно, а в таком случае наиболее приятным выходом из положения будет пустить себе пулю в лоб или, если не хватит мужества, то сделаться траппистом.

Вот в каком положении ты находился два месяца назад, между тем как я лез из кожи, стараясь внушить всем, что ты разоряешь меня своими юношескими сумасбродствами! И в столь замечательном состоянии, с несносным выражением здравого смысла на лице ты хочешь сделать своим врагом графа де Босеана, лису, которая никогда в жизни не простит тебе этого, ибо, если ты добьешься какого-нибудь положения в свете и рано или поздно решишь заговорить, ты можешь вынудить его драться с тобою, что отнюдь ему не по вкусу.

Ты даже не подозреваешь, несмотря на весь твой дурацкий здравый смысл (черт бы его побрал!), что за тобою, как за дичью, охотится десяток неглупых людей, высоконравственных, занимательных собеседников, принятых как нельзя лучше в высшем свете и в довершение всего служащих шпионами в министерстве иностранных дел.

Неужели ты рассчитываешь убить их всех на дуэли?

А если тебя убьют, что станет с твоей матерью? Ибо черт меня побери, если я вспомню о тебе после того, как два месяца не буду видеть тебя!

Вот уже три месяца, как я из-за тебя рискую схватить подагру, которая может свести меня в могилу. Я провожу все свое время на бирже, где развелась еще большая сырость с тех пор, как там поставили печи.

Из-за тебя я отказываюсь от удовольствия бросить на карту все мое состояние, что дало бы мне возможность немного развлечься

Итак, решайся, намерен, ты загореться страстью к мадмуазель Гослен?

– Вы, значит, объявляете войну жалкой четверти часа свободы, которою я еще пользуюсь? Я не упрекаю вас, но вы отняли у меня все мое время: ни один честолюбивый бедняк не работает столько, сколько я, ибо я считаю трудом, и притом самым тягостным, посещение Оперы и салонов, где меня видели бы реже одного раза в две недели, если бы я мог следовать собственному влечению. Эрнест мечтает о кресле академика, мелкий плут Дебак хочет стать государственным советником, – честолюбие служит для них поддержкой. Что же касается меня, мною руководит только желание доказать вам мою признательность. Ибо для меня было бы счастьем (по крайней мере, мне так кажется) жить в Европе или в Америке, имея шесть-восемь тысяч ливров годового дохода, переезжая из города в город, останавливаясь на месяц или на год там, где мне понравится. Шарлатанство, совершенно необходимое в Париже, представляется мне смешным, однако я испытываю досаду, когда вижу, что оно приводит к успеху. Даже будучи богачом, здесь надо быть комедиантом и вести непристойную борьбу, если не хочешь стать мишенью для насмешек. Я же не ставлю своего счастья в зависимость от мнения окружающих. Счастье для меня заключалось бы в возможности приезжать в Париж раз в год на полтора месяца, посмотреть, что есть нового в живописи, в театре, в области изобретений, поглядеть на хорошеньких танцовщиц. При таком образе жизни свет забыл бы обо мне: я был бы здесь, в Париже, на положении русского или англичанина. Вместо того чтобы сделаться счастливым любовником мадмуазель Гослен, нельзя ли мне отправиться на полгода в путешествие, куда вы мне укажете, например, на Камчатку, или в Кантон, или в Южную Америку?

– Возвратившись сюда через полгода, ты убедился бы, что твоя репутация окончательно погибла: на основании неоспоримых и давно забытых фактов тебе припишут самые отвратительные пороки. Ничто не играет так на руку клевете, как бегство от нее: это всегда гибель репутации. Приходится снова привлекать к себе внимание публики и опять растравлять рану, чтобы излечить ее. Понимаешь ты меня?

– Увы, слишком хорошо! Я вижу, что вы не желаете, чтобы я променял мадмуазель Гослен на шестимесячное путешествие или полугодичное заключение в тюрьме.

– А! Ты, кажется, становишься благоразумным! Слава богу! Но пойми же, что с моей стороны это вовсе не причуды. Обсудим вместе с тобою вопрос. Господин де Босеан имеет в своем распоряжении двадцать, тридцать, быть может, сорок дипломатических шпионов, принадлежащих к хорошему обществу и даже к высшему свету. Есть среди них добровольные шпионы, вроде Д., имеющего сорок тысяч ливров годового дохода. Княгиня N. тоже была к его услугам.

Эти люди не лишены такта, большинство из них служило при десяти – двенадцати министрах; их министр и есть то лицо, которое они изучают особенно близко и особенно тщательно. Недавно я застал их врасплох за разговором на эту тему. Четверо-пятеро из них, например, граф N., которого ты встречаешь у меня, желают сыграть на ренте, если посчастливится узнать какую-нибудь новость, но у них не всегда есть чем покрыть разницу. Время от времени я оказываю, им услуги, ссужая их небольшими суммами. Словом, говоря короче, мне две недели назад признались, что Босеан злится на тебя. Говорят, что он проявляет твердость характера, лишь когда речь идет о получении орденской ленты. Быть может, он стыдится, что струсил в твоем присутствии. Почему он ненавидит тебя, мне неизвестно, но, как бы там ни было, он удостаивает тебя своей ненавистью. А в чем я нисколько не сомневаюсь, так это в том, что пущен клеветнический слух, будто бы ты сен-симонист и будто бы только любовь ко мне не позволяет тебе порывать со светом. Когда же я умру, ты открыто объявишь себя сен-симонистом или сделаешься основоположником какого-нибудь нового вероучения.

Если Босеан будет гневаться еще долго, то вполне возможно, что какой-нибудь из его соглядатаев окажет ему ту же услугу, которая была оказана Эдуарду в его борьбе с Бекетом. Некоторые из этих господ, несмотря на то, что у них есть блестящие кабриолеты, часто испытывают острую нужду в каких-нибудь пятидесяти луидорах и были бы счастливы заработать эту сумму при помощи дуэли. Именно это соображение вынудило меня затеять с тобою разговор. Ты заставляешь меня, негодный мальчишка, делать то, чего я не делал уже пятнадцать лет: нарушать слово, данное самому себе. Мысль о вознаграждении в сто луидоров, которое кто-нибудь получит, если отправит тебя ad patres [31]31
  К праотцам (лат.).


[Закрыть]
, мешала мне поговорить с тобою в присутствии матери.

Потеряв тебя, она умрет, и, сколько бы я ни натворил безрассудств, ничто не утешит меня в ее утрате; таким образом, – напыщенно добавил он, – наша семья исчезнет с лица земли.

– Я боюсь, что вы подымете меня на смех, – произнес Люсьен голосом, готовым оборваться на каждом слове. – Когда вы отпускаете по моему адресу какую-нибудь колкость, она мне кажется до того остроумной, что я неделю мысленно повторяю ее против собственной воли, и Мефистофель, сидящий во мне, торжествует над деятельной частью моей души. Не смейтесь же над тем, что вам, конечно, известно, но в чем я никогда никому не признавался.

– Черт возьми, в таком случае это новость для меня. Я никогда не заикнусь тебе об этом.

– Я стремлюсь, – скороговоркой продолжал Люсьен, уставясь глазами в паркет, – сохранить верность возлюбленной, которая мне никогда не принадлежала. Нравственные чувства играют столь малую роль в моих отношениях с мадмуазель Раймондой, что они не вызывают у меня почти никаких угрызений совести, однако… вы сейчас будете издеваться надо мной… я испытываю угрызения… когда нахожу ее привлекательной. Но когда я не встречаюсь с ней… я становлюсь слишком мрачным, мне приходят в голову мысли о самоубийстве, ибо ничто меня не интересует… Отвечая на вашу нежность, я тоже лишь исполняю обязанность, хотя и менее тягостную, чем остальные. Вполне забыться мне удалось только у койки несчастного Кортиса… но и то какой ценою! Я рисковал своею честью… Но вы надо мной смеетесь, – сказал Люсьен, отважившись украдкой взглянуть на отца.

– Нисколько. Счастлив тот, кто испытывает какую-нибудь страсть, будь он влюблен хотя бы в брильянт, как испанец, о котором нам рассказал Тальман де Рео. Старость не что иное, как утрата легкомыслия, отсутствие иллюзий и страстей. Легкомыслие покидает нас задолго до потери нами физической силы. Я хотел бы быть влюбленным хотя бы в самую уродливую парижскую кухарку, лишь бы она отвечала на мое чувство.

Я сказал бы, как святой Августин: «Credo quia absurdum» [32]32
  Верю, потому что это абсурдно (лат.).


[Закрыть]
. Чем нелепее оказалась бы твоя страсть, тем сильнее я завидовал бы тебе.

– Прошу вас, никогда не делайте даже косвенных, мне одному понятных намеков на мое безрассудство.

– Никогда не буду! – ответил г-н Левен.

И лицо его приняло торжественное выражение, которого Люсьен ни разу у него не видел. Дело в том, что г-н Левен никогда не бывал серьезен до конца. Когда ему было не над кем насмехаться, он насмехался над самим собой, причем нередко г-жа Левен даже не замечала этого. Перемена выражения на отцовском лице понравилась нашему герою и ободрила его.

– Так вот, – продолжал он более уверенным тоном, – если я буду волочиться за мадмуазель Гослен или за другой знаменитостью, то рано или поздно мне придется изведать счастье. А это именно и страшит меня. Не все ли вам равно, если я стану ухаживать за порядочней женщиной?

Господин Левен громко расхохотался.

– Не… сердись… – задыхаясь от смеха, еле выговорил он. – Я не нарушаю… нашего уговора… я смеюсь над тем… о чем мы не уговорились… А где, черт побери… ты достанешь порядочную женщину?.. Ах боже мой! (От смеха у него на глазах выступили слезы.) Ну, а когда, наконец, в один прекрасный день… твоя порядочная женщина признается тебе, что она неравнодушна к твоей страсти, словом, когда наконец, пробьет «час пастушка»… как будет вести себя пастушок?

– Он серьезно упрекнет ее в недостатке добродетели, – с величайшим хладнокровием ответил Люсьен. – Разве это не будет вполне достойно нашего высоконравственного века?

– Чтобы шутка вышла совсем удачной, тебе следовало бы выбрать возлюбленную в Сен-Жерменском предместье.

– Но вы не герцог, а я не умею быть остроумным и веселым, щадя три-четыре нелепых предрассудка, над которыми мы издеваемся даже в наших салонах, умеренных, отнюдь не блещущих умом.

Поддерживая разговор, Люсьен вдруг сообразил, какое он незаметно для самого себя уже согласился взять обязательство; он сразу помрачнел, и у него невольно вырвалось:

– Как, отец, сильна страсть! С ее упорством, с ее постоянством, с необходимостью отдавать ей все свое время?

 
– «Pater meus, transeat а rae calix iste» [33]33
  "Отец мой, да минет меня чаша сия» (лат.).


[Закрыть]
.
 

– Вот именно.

– Но ты же видишь, почему я этого хочу:

 
Будь сам своим судьей и избери сам кару.
 

Согласен, шутка удалась бы лучше, если бы тебе пришлось иметь дело с добродетельной и благочестивой представительницей привилегированного класса, но у тебя для этого нет того, что нужно, и, кроме того, власть, вообще говоря, вещь неплохая, отходит от этих людей и переходит к нам. Ну, а среди нас, среди новой знати, возвысившейся на том, что она подавила Июльскую революцию или воспользовалась ею…

– Ах, я вижу, к чему вы клоните!

– Ну, а где, – тоном совершеннейшей искренности сказал г-н Левен, – где ты найдешь что-нибудь лучшее? Разве это не добродетель вроде сен-жерменских?

– Точно так же, как Данжо был не вельможей, а вроде вельможи? Ах, она слишком смешна в моих глазах! Никогда я не свыкнусь с мыслью, что могу сильно увлечься госпожой Гранде! Господи, какой неудержимый поток красноречия! Какие претензии!

– У мадмуазель Гослен тебе придется встречаться с людьми, неприятными своим дурным тоном. Впрочем, чем больше она отличается от той, которую ты любил, тем незначительнее твоя измена.

Господин Левен перешел в противоположный конец гостиной. Он упрекал себя за этот намек. «Я нарушил уговор. Это скверно, очень скверно. Как, даже в присутствии сына я не могу позволить себе мыслить вслух?»

– Друг мой, моя последняя фраза крайне неудачна; впредь я буду осторожнее. Но вот бьет три часа. Если ты пойдешь на эту жертву, ты сделаешь это только ради меня. Я не скажу тебе, что ты уже несколько месяцев, подобно пророку, живешь, окутанный облаком, и что по выходе из облака ты будешь поражен новым видом, который приняли все предметы… Ты всегда будешь больше доверять своим чувствам, чем моим словам. Поэтому все, о чем я, любя, решаюсь просить тебя, – это пожертвовать мне полгода своей жизни; горек будет лишь первый месяц, потом ты немного привыкнешь к этому салону, который посещают несколько приличных людей, если только тебя не выгонит оттуда неприступная добродетель госпожи Гранде; тогда нам придется поискать другой добродетели.

«Чувствуешь ли ты себя в силах подписать обязательство на полгода?»

Люсьен расхаживал по гостиной и не отвечал.

– Если ты решаешься подписать договор, то подпишем его сейчас – и ты мне подаришь спокойную ночь, ибо (эти слова были сказаны с улыбкой)… ибо вот уже две недели, как я не сплю из-за ваших прекрасных глаз.

Люсьен остановился, посмотрел на отца и кинулся к нему в объятия. Г-н Левен был этим сильно растроган: ему ведь было шестьдесят пять лет.

Обнимая его, Люсьен спросил:

– Это будет последняя жертва, которую вы от меня требуете?

– Да, мой друг, обещаю тебе. Ты мое счастье! Прощай!

Люсьен продолжал стоять в гостиной, глубоко задумавшись; трогательные слова, в которых прорвалось столь искреннее волнение далеко не сентиментального человека, – «Ты мое счастье» – еще звучали в его сердце.

Но, с другой стороны, ухаживание за г-жой Гранде казалось ему чем-то ужасным, верхом отвращения, скуки и несчастья. «Значит, для горькой моей участи было недостаточно, – думал он, – отказаться от всего, что есть на свете самого прекрасного, самого возвышенного: мне предстоит ежедневно сталкиваться с низостью, с беспрестанным притворством, воплощающим в себе все, что в современной жизни есть пошлого, грубого и ненавистного!

«Посмотрим, что говорит рассудок, – внезапно сказал он себе. – Если бы я не питал к отцу никаких чувств, которыми я ему обязан, все же, по справедливости, я должен ему повиноваться, ибо в конце концов Эрнест прав: я оказался неспособным зарабатывать девяносто девять франков в месяц. Если бы отец не давал мне средств, необходимых для жизни в Париже, разве то, что мне пришлось бы делать, чтобы заработать себе на жизнь, не было бы тяжелее, чем ухаживать за госпожой Гранде? Нет, тысячу раз нет! К чему обманывать самого себя?

В этой гостиной я могу предаваться размышлениям, могу встретить занимательных чудаков, знаменитых людей. Прикованный же к конторе какого-нибудь амстердамского или лондонского негоцианта в качестве корреспондента торговой фирмы, я должен был бы, под угрозой допустить ошибку, неотрывно следить за тем, что пишу.

Я предпочел бы вернуться к гарнизонной жизни: по утрам – занятия, вечером – бильярд. Имея ежемесячно сто луидоров, я зажил бы отлично. Но кто же выплачивал бы мне эти сто луидоров? Моя мать. А если бы их у нее не было, мог бы я прожить на деньги, вырученные от продажи принадлежащего мне движимого имущества, и на девяносто девять франков жалованья?»

Люсьен долго размышлял над этим вопросом, чтобы не думать о другом, не менее страшном: «Как мне завтра дать понять госпоже Гранде, что я ее обожаю?» Слово «обожаю» мало-помалу заставило его погрузиться в нежные, затаенные на дне души воспоминания о г-же де Шастеле; он нашел в них столько прелести, что в конце концов решил: «Отложу дела на завтра».

Это «завтра» было только оборотом речи: когда Люсьен погасил свечу, улица уже была полна унылым шумом зимнего утра.

В этот день ему пришлось много поработать на улице Гренель и на бирже. До двух часов он был занят постатейным рассмотрением весьма пространного «Положения о национальной гвардии», службу в которой надо было сделать как можно неприятнее, ибо что же это за царствование, когда имеешь рядом с собой национальную гвардию? За последнее время министр, завел обыкновение отсылать Люсьену на тщательный просмотр донесения начальников отделений; для этой работы нужны были скорее здравый смысл и добросовестность, нежели глубокое знакомство с сорока четырьмя тысячами законов, постановлений и циркуляров, на которых основывалась деятельность министерства внутренних дел. Министр присвоил этим рапортам Люсьена наименование «кратких обзоров»; эти краткие обзоры подчас составляли десять – пятнадцать страниц. Люсьен, сильно занятый телеграфными делами, был вынужден откладывать целый ряд таких рапортов, ввиду чего министр разрешил ему взять себе двух помощников и предоставил в его распоряжение половину комнаты, прилегавшей к его личному кабинету. Но при таком положении чиновник, которого должны были здесь посадить, поневоле был бы отделен от кабинета, где обсуждались важнейшие дела, лишь тонкой перегородкой, правда, незаметно обитой войлоком. Трудность заключалась в том, чтобы найти людей скромных и из чувства чести неспособных поставлять этому ненавистному «National» статейки, хотя бы и анонимные. После тщетных поисков в канцеляриях Люсьен вспомнил о своем старом товарище по Политехнической школе, весьма молчаливом субъекте, который захотел стать фабрикантом и возомнил, что, овладев познаниями высшего порядка, он тем самым усвоил и низшие. Этот чиновник по фамилии Кофф, самый молчаливый тип в школе, обошелся министерству в восемьдесят луидоров, так как Люсьен разыскал его в Сент-Пелажи, откуда его удалось извлечь, лишь удовлетворив его кредиторов; зато он вызвался работать за двоих и, что еще существеннее, при нем можно было говорить совершенно спокойно. Благодаря помощнику у Люсьена явилась возможность отлучаться иногда на четверть часа со службы. Неделю спустя граф де Вез получил пять-шесть анонимных доносов на г-на Коффа. Но Люсьен, как только тот вышел из Сент-Пелажи, поручил его тайному надзору г-на Крапара, начальника полиции министерства внутренних дел. Было доказано, что г-н Кофф не имел никаких сношений с либеральными газетами; что же касается обвинений его в связях с правительственным комитетом Генриха V, то министр посмеялся над этим в присутствии самого Коффа.

– Дайте им несколько луидоров, мне это глубоко безразлично, – заявил он Коффу, сильно смутив его этим предложением, так как случайно новый чиновник оказался порядочным человеком.

На протестующие возгласы Коффа министр ответил:

– Я вижу, в чем дело: вы хотите какой-нибудь подачки, которая заткнула бы рты авторам анонимных писем, сверхштатным чиновникам, завидующим тому, что господин Левен предоставил вам эту должность. Ну, что же, – обратился он к Люсьену, – выдайте ему за моею подписью разрешение снимать во всех канцеляриях срочные копии с бумаг, дубликаты которых могли бы понадобиться личному секретариату.

Но тут министру доложили, что из Испании получена телеграмма.

Телеграмма эта сразу оторвала Люсьена от обсуждения внутриведомственных вопросов и заставила его сесть в кабриолет, помчаться в контору отца, а оттуда на биржу. Как и всегда, он не вошел в здание биржи, а стал поджидать новостей от своих агентов, расположившись в ближайшей книжной лавке и просматривая новые брошюры.

Вдруг он увидал трех отцовских слуг, которые искали его повсюду, чтобы вручить ему коротенькую записку:

«Бегите на биржу, войдите туда сами, приостановите всю операцию немедленно. Велите перепродать, хотя бы с убытком, после чего приезжайте скорее поговорить со мной».

Распоряжение сильно удивило его. Он помчался на биржу, исполнил не без труда поручение и поспешил к отцу.

– Ну как? Отказался от сделки?

– Полностью. Но зачем понадобилось отказываться от нее? По-моему, дело замечательное.

– За очень долгий срок это – лучшее наше дело. Можно было заработать триста тысяч франков.

– Почему же в таком случае вы отказались? – с любопытством спросил Люсьен.

– Право, не знаю, – хмуро ответил г-н Левен. – Ты узнаешь это от своего министра, если сумеешь его расспросить. Беги, успокой его: он сходит с ума от тревоги.

Выражение лица г-на Левена только увеличило любопытство Люсьена. Он помчался в министерство; г-н де Вез поджидал его, запершись на ключ у себя в спальной и расхаживая из угла в угол в глубоком волнении. «Вот самый робкий из людей», – подумал Люсьен.

– Ну как, друг мой, удалось ли вам приостановить операцию?

– Вполне, за исключением бумаг на десять тысяч франков, приобретенных по моему поручению Бульоном, которого я не мог разыскать.

– Ах, дорогой друг, я пожертвовал бы пятьюстами франков, пожертвовал бы даже тысячефранковым билетом, лишь бы заполучить обратно эту мелочь и вовсе не быть замешанным в дело, вызванное проклятой депешей! Не можете ли вы откупить эти десять тысяч франков?

Всем своим видом министр говорил: «Поезжайте». «Я ничего не узнаю, если не вырву у него секрета сейчас, когда он совсем не владеет собой».

– Право, я не знаю, куда мне ехать, – сказал Люсьен с видом человека, которому не хочется снова садиться в кабриолет. – Господин Бульон обедает в городе, так что я самое позднее часа через два смогу поехать к нему, а затем поискать его где-нибудь около кафе Тортони. Но угодно ли вашему сиятельству объяснить мне, из-за чего я столько старался и из-за чего мне придется погубить целый вечер?

– Мне не следовало бы говорить вам об этом, – ответил его сиятельство с глубоко встревоженным видом, – но я уже давно не сомневаюсь в вашем благоразумии. Кое-кто приберегает это дело для себя: я чудом узнал об этом, – добавил он с выражением ужаса на лице, – узнал совершенно случайно. Кстати, я попрошу вас оказать мне завтра любезность и купить хорошенькие дамские часики.

Министр подошел к письменному столу и достал из ящика две тысячи франков.

– Вот две тысячи франков, постарайтесь достать что-нибудь получше; если понадобится, дайте и три тысячи. Можно ли за эти деньги достать приличную вещицу?

– Я думаю.

– Ну так вот, эти хорошенькие женские часики с золотой цепочкой вместе с одним из нечетных томов Бальзака – третьим, первым, пятым – надо доставить через надежные руки госпоже Лаверне, на улицу святой Анны, дом номер девяносто. Теперь, когда вы знаете все, мой друг, еще одна просьба к вам: не оставляйте дела законченным наполовину – достаньте мне обратно эти десять тысяч франков, чтобы ни один из тех, кому этим ведать надлежит, не мог сказать или, по крайней мере, доказать, что я или кто-нибудь из моих заработал хоть безделку на этой депеше.

– Ваше сиятельство, можете не беспокоиться на этот счет: все будет исполнено, – сказал Люсьен, откланиваясь как можно почтительнее.

Ему не стоило никакого труда разыскать г-на Бульона, который преспокойно обедал у себя дома, на четвертом этаже, с женой и детьми; обещанием уплатить разницу при перепродаже в тот же вечер, в кафе Тортони, что могло выразиться в сумме от пятидесяти до ста франков, все следы операции были уничтожены, и Люсьен короткой запиской поставил об этом в известность министра.

Люсьен приехал к отцу лишь под самый конец обеда; возвращаясь с площади Побед, где жил г-н Бульон, на Лондонскую улицу, он был очень весел; посетить вечером салон г-жи Гранде было для него теперь сущим пустяком. Этим подтверждается истина, что люди, имеющие врага в лице собственного воображения, перед предстоящим им трудным делом должны много работать, а не размышлять.

«Я буду говорить ab hoc et ab hac [34]34
  Не раздумывая, все, что придет в голову (лат.).


[Закрыть]
,– решил Люсьен, – и высказывать все, что мне только придет в голову, не считаясь с тем, хорошо это или дурно. По-моему, нужно действовать именно так, чтобы показаться остроумным этой прекрасной особе, госпоже Гранде. Ибо надо сперва блеснуть, а затем уже проявить свои нежные чувства: к подарку обычно относятся с презрением, если это не очень ценный предмет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю