Текст книги "Люсьен Левен (Красное и белое)"
Автор книги: Фредерик Стендаль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Приди он накануне, г-жа де Шастеле решилась бы: она попросила бы его впредь бывать у нее только раз в неделю. Она была еще под властью страха, внушенного ей словами, которые она вчера едва не произнесла в присутствии г-жи д'Окенкур.
Под впечатлением ужасного вечера, проведенного у г-жи д'Окенкур, уверив себя, что ей не удастся долго скрывать от Люсьена чувство, которое она питает к нему, г-жа де Шастеле довольно легко пришла к решению видеться с ним реже.
Но, едва приняв это решение, она почувствовала всю его горечь. До появления Люсьена в Нанси она была жертвой скуки, но скука эта казалась ей теперь блаженным состоянием по сравнению с горем, которое ожидало ее, если бы она стала редко видеть этого человека, целиком завладевшего ее мыслями. Накануне она ждала его с нетерпением, она хотела иметь мужество говорить с ним. Но отсутствие Люсьена привело в замешательство все ее чувства.
Ее мужество подверглось самым жестоким испытаниям. Двадцать раз в течение трех убийственных часов ожидания она готова была изменить свое решение. С другой стороны, слишком велика была опасность для ее чести.
«Никогда ни мой отец, ни родственники, – думала она, – не согласятся на то, чтобы я вышла замуж за господина Левена, человека противоположного лагеря, за «синего», за недворянина. Об этом нечего и мечтать. Он и сам не мечтает об этом. Что же я делаю? Я больше ни о чем, кроме него, не могу думать. У меня нет матери, которая охранила бы меня от ошибки.
У меня нет подруги, у которой я могла бы спросить совета. Отец жестоко разлучил меня с госпожой де Константен. Кому в Нанси посмела бы я дать заглянуть в мое сердце? В том опасном положении, в котором я нахожусь, я с особенной бдительностью сама должна следить за собой».
Все это было довольно убедительно. Когда наконец пробило десять часов – время, после которого в Нанси было не принято являться в семейный дом, г-жа де Шастеле подумала: «Все кончено, он у госпожи д'Окенкур. Так как он больше не придет, – со вздохом прибавила она, потеряв всякую надежду его увидеть, – бесполезно спрашивать себя, хватит ли у меня смелости заговорить с ним о его частых посещениях. Я могу дать себе некоторую передышку. Быть может, он не придет и завтра. Быть может, он сам, без всяких усилий с моей стороны, просто перестанет ежедневно приходить ко мне».
Наконец на следующий день явился Люсьен; за истекшие сутки она два-три раза меняла свои решения. Иногда ей хотелось признаться ему, как самому лучшему другу, в своих затруднениях и тотчас же сказать ему: «Решайте!». «Если бы я, как в Испании, видела его в полночь через решетку из окна нижнего этажа моего дома, а он стоял бы на улице, я могла бы сказать ему эти опасные слова. А что, если он вдруг возьмет меня за руку и скажет, как позавчера, так просто и так искренне: «Мой ангел, вы любите меня»? Разве я могу отвечать за себя?»
После обычных приветствий они сидели друг против друга. Оба были бледны; они смотрели друг на друга и не находили слов.
– Вы были вчера, сударь, у госпожи д'Окенкур?
– Нет, сударыня, – ответил Люсьен, стыдясь своего замешательства и придя к героической мысли раз навсегда покончить с этим и добиться решения своей судьбы. – Я ехал верхом по дороге к Дарне, когда пробил час, в который я мог бы иметь честь явиться к вам. Вместо того чтобы вернуться, я, как безумный, погнал коня в другую сторону, чтобы свидание с вами стало невозможным. У меня не хватало мужества; испытать на себе вашу обычную суровость было выше моих сил. Мне казалось, я слышал мой приговор из ваших уст.
Он замолчал, потом прибавил еле внятно, голосом, выдававшим его крайнюю робость:
– Последний раз, когда я видел вас около зеленого столика, сознаюсь… я посмел, говоря с вами, вымолвить одно слово, которое потом причинило мне много страданий. Я боюсь, что вы сурово накажете меня, так как у вас нет снисходительности ко мне.
– О сударь, раз вы раскаялись, я прощаю вам это: слово, – ответила г-жа де Шастеле, стараясь казаться веселой и беззаботной. – Но я хочу поговорить с вами, сударь, о том, что для меня несравненно более важно. – И ее глаза, которые не в силах были притворяться веселыми, приняли глубоко серьезное выражение.
Люсьен задрожал; он был не настолько тщеславен, чтобы досада, которую у него вызвал страх, дала ему мужество жить в разлуке с г-жой де Шастеле. Что станет он делать в те дни, когда ему нельзя будет видеть ее?
– Сударь, – с особой значительностью продолжала г-жа де Шастеле, – у меня нет матери, которая дала бы мне мудрый совет. Женщина, которая живет одна или почти одна в провинциальном городе, должна до мелочей считаться с внешними приличиями. Вы часто бываете у меня…
– Ну и что же? – спросил Люсьен, едва дыша.
До сих пор тон г-жи де Шастеле был вполне надлежащий, благоразумный, холодный, по крайней мере в глазах Люсьена. Выражение, с каким Люсьен произнес это «ну и что же», быть может, не удалось бы и самому опытному донжуану, но у Люсьена это получилось весьма естественно. Этот возглас изменил все. В нем было столько горечи, столько беспрекословной покорности, что г-жа де Шастеле оказалась обезоруженной. Она собрала все свое мужество, чтобы бороться с человеком сильным, а встретила чрезмерную слабость.
В одну минуту все переменилось: ей нечего уже было бояться, что у нее не хватит решимости, скорее она боялась принять слишком резкий тон, злоупотребить своей победой. Она жалела Люсьена, которому причиняла столько горя; однако надо было продолжать.
Угасшим голосом, с усилием сжимая побледневшие губы и стараясь сохранять стойкий вид, она объяснила нашему герою причины, по которым она желает, чтобы встречи их были не так часты, примерно через день, и менее продолжительны. Надо было помешать зародиться некоторым, конечно, необоснованным, догадкам у публики, начинавшей интересоваться этими визитами, в особенности у мадмуазель Берар, которая была очень опасным свидетелем.
У г-жи де Шастеле с трудом хватило сил выговорить эти две-три фразы. Малейшее замечание, малейшее слово Люсьена опрокинуло бы весь ее план. Она испытывала глубокое сострадание к его несчастью, она чувствовала, что у нее никогда не хватит мужества настаивать. Во всей вселенной она видела только его одного.
Если бы Люсьен любил меньше или был умнее, он действовал бы совсем иначе, – в наше время трудно простить двадцатитрехлетнему корнету, что он не сумел возразить ни слова против этого убийственного для него решения. Представьте себе труса, выслушивающего свой смертный приговор и цепляющегося за жизнь.
Госпожа де Шастеле ясно видела его душевное состояние, она сама чуть не плакала, она чувствовала себя охваченной жалостью к Люсьену, которому причиняла такое глубокое горе. «Но, – вдруг подумала она, – если он увидит хоть одну слезу, я свяжу себя больше, чем когда-либо. Надо любой ценой положить конец этому опасному визиту».
– В связи с желанием, которое я вам высказала… сударь… я предполагаю, что мадмуазель Берар уже давно считает минуты, которые я провожу с вами… Было бы благоразумнее сократить…
Люсьен поднялся, но не мог говорить; с трудом оказался он способен произнести начало фразы:
– Я был бы в отчаянии, сударыня…
Он отворил дверь библиотеки, выходившую на маленькую внутреннюю лестницу, по которой он часто спускался, чтобы не идти через гостиную и избегнуть ужасного взора мадмуазель Берар.
Госпожа де Шастеле проводила его, как будто желая учтивостью смягчить обиду, которая могла заключаться в ее просьбе. На площадке лестницы г-жа де Шастеле сказала Люсьену:
– До свидания, сударь, до послезавтра…
Люсьен обернулся к г-же де Шастеле и оперся правой рукой о перила красного дерева; он явно еле держался на ногах. Госпожа де Шастеле сжалилась над ним, ей захотелось по-английски пожать ему руку в знак доброй дружбы.
Люсьен, видя, что рука г-жи де Шастеле приблизилась к его руке, взял ее и медленно поднес к губам. При этом движении его лицо оказалось совсем близко от лица г-жи де Шастеле; он оставил руку и сжал г-жу де Шастеле в своих объятиях, прильнув губами к ее щеке. У нее не было сил уйти, она замерла в этом положении, почти утратив всякую волю. Он с восторгом сжимал ее в своих объятиях и осыпал поцелуями. Наконец г-жа де Шастеле медленно удалилась, но глаза ее, полные слез, выражали самую глубокую нежность. Однако ей удалось проговорить:
– Прощайте, сударь.
И, так как он растерянно смотрел на нее, она добавила:
– Прощайте, мой друг, до завтра… но оставьте меня.
Он повиновался и спустился по лестнице, правда, оглядываясь, чтобы видеть ее.
Люсьен спускался вниз в невыразимом волнении; вскоре он совершенно опьянел от счастья и потому не понимал, как он еще молод и глуп.
Прошло две-три недели; это было, быть может, самое лучшее время в жизни Люсьена, но никогда не был он так беспомощен и слаб. Он ежедневно виделся с г-жой де Шастеле; визиты его продолжались иногда два-три часа, к великому возмущению мадмуазель Берар. Когда г-жа де Шастеле чувствовала себя не в состоянии вести с ним более ими менее подходящий разговор, она предлагала сыграть в шахматы.
Иногда он робко брал ее за руку, однажды он даже попытался обнять ее, она расплакалась, однако не отстранила его; она попросила у него пощады и поручила себя его чести. Так как просьба эта была искренна, она столь же искренне была исполнена. Госпожа де Шастеле даже настаивала на том, чтобы он не говорил ей открыто о своей любви, но, желая вознаградить его, она часто клала свою руку на его эполет и играла серебряной бахромой. Когда она была уверена, что он не станет делать никаких попыток, она была с ним весела, нежна и задушевна, и для бедной женщины это было совершенным счастьем.
Они говорили друг с другом с полной искренностью, которая человеку постороннему могла бы показаться иногда довольно невежливой и всегда слишком наивной. Эта безграничная откровенность нужна была для того, чтобы заставить их хоть немного забыть о жертве, которую они приносили, не говоря о любви. Случайно какой-нибудь косвенный намек, проскользнувший в разговоре, заставлял их краснеть, и тогда между ними воцарялось короткое молчание. Когда оно слишком затягивалось, г-жа Шастеле прибегала к шахматам.
В особенности г-жа де Шастеле любила, чтобы Люсьен говорил ей о том, что он думал о ней в разное время: в первые месяцы их знакомства, теперь… Признания эти вели к тому, что ослабляли влияние злого недруга нашего счастья, который зовется осторожностью. Осторожность твердила: «Этот молодой человек весьма умен и очень ловок, он играет с вами комедию».
Люсьен так и не осмелился передать ей слова Бутара о гусарском подполковнике, и отсутствие всякого притворства между ними было настолько полным, что два раза, когда они случайно были близки к этому разговору, они чуть не поссорились. Госпожа де Шастеле увидела, что он что-то скрывает от нее.
– Этого я никогда не прощу вам, – твердо заявила она.
Она-то скрывала от него, что ее отец почти ежедневно устраивал ей из-за него сцены.
– Как! Вы, моя дочь, каждый день проводите два часа с человеком, принадлежащим к враждебной партии, с человеком, происхождение которого не позволяет ему рассчитывать на брак с вами!
За этим следовали трогательные слова о старом, почти восьмидесятилетнем отце, покинутом дочерью, его единственной опорой.
Дело в том, что г-н де Понлеве боялся отца Люсьена. Доктор Дю Пуарье сказал ему, что это умный и любящий удовольствия человек, имеющий ужасную склонность к злейшему врагу трона и алтаря – к иронии. Банкир этот мог оказаться достаточно опасным человеком, чтобы разгадать причину страстной привязанности г-на де Понлеве к наличным деньгам дочери и, что еще хуже, высказать это открыто.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В то время, как бедная г-жа де Шастеле позабыла весь свет и считала, что он также забыл о ней, Нанси только ею и был занят. Благодаря жалобам ее отца она стала для обитателей города средством исцеления от скуки.
Для тех, кто знает, что такое отчаянная скука провинциального города, этим все сказано.
Госпожа де Шастеле была так же неловка, как и Люсьен: он не умел заставить полюбить себя; для нее, как для женщины, страстно поглощенной одной мыслью, общество Нанси с каждым днем становилось все менее интересным, и потому ее почти не видели ни у г-жи де Коммерси, ни у г-жи де Марсильи, ни у г-жи де Пюи-Лоранс, ни у г-жи де Серпьер и т. д. Невнимательность объясняли пренебрежением, и это окрыляло сплетни.
В семействе Серпьеров, неизвестно на каком основании, льстили себя надеждой, что Люсьен женится на мадмуазель Теодолинде, ибо в провинции мать никогда не может смотреть на человека молодого или знатного и не прочить его в мужья своей дочери. Когда все общество стало повторять жалобы г-на де Понлеве на ухаживание Люсьена за его дочерью, которые он изливал всем решительно, г-жа де Серпьер была этим оскорблена гораздо больше, чем полагалось ее суровой добродетели. Люсьена принимали в этом доме с той горечью неоправдавшихся надежд на брак, которая бывает так разнообразна и проявляется в таких любезных формах в семействе с шестью некрасивыми девицами.
Госпожа де Коммерси, верная кодексу вежливости двора Людовика XVI, обращалась с Люсьеном всегда одинаково обходительно. Не то было в гостиной г-жи де Марсильи. После неделикатного ответа Люсьена старшему викарию Рею по поводу похорон сапожника этот достойный и осторожный священнослужитель решил пошатнуть положение, которого наш корнет добился в Нанси. Менее чем в две недели он сумел достичь того, что со всех сторон в гостиную г-жи де Марсильи стал проникать и даже в ней утвердился слух о том, что военный министр необычайно боялся общественного мнения Нанси, города, близкого к границе, города очень значительного, средоточия лотарингской аристократии, и, быть может, особенно мнения тех кругов, выразителем которых был салон г-жи де Марсильи. Ввиду этого министр послал в Нанси молодого человека, несомненно, другого покроя, чем его товарищи, чтобы ознакомиться с образом мыслей этого общества и проникнуть в его тайны: простое ли это недовольство или же в Нанси собираются действовать? Доказательством всего этого служит то, что Левен, не моргнув глазом, выслушивает о герцоге Орлеанском (Людовике-Филиппе) такие вещи, которые скомпрометировали бы всякого другого, кроме соглядатая. В полку за ним на первых порах установилась ничем не оправданная репутация республиканца, которою он, если судить по его поведению перед портретом Генриха V, по-видимому, мало дорожил, и т. д., и т. д., и т. д.
Открытие это льстило самолюбию салона, в котором самым большим событием до сих пор были десять франков, проигранные в вист в один особенно неудачный день г-ном N. Военный министр, – а почем знать, быть может, и сам Людовик-Филипп, – озабочен их мнением! Значит, Люсьен – шпион «умеренных». У г-на Рея было достаточно здравого смысла, чтобы не верить этой глупости; поскольку он задался целью подорвать положение Люсьена в гостиных г-жи де Пюи-Лоранс и г-жи д'Окенкур, ему могла понадобиться другая, более обоснованная версия. Поэтому он написал в Париж г-ну ***, канонику. Письмо было послано викарию того прихода, где жила семья Люсьена, и г-н Рей со дня на день ждал подробного ответа.
Люсьен увидел, что благодаря стараниям того же г-на Рея доверие к нему пошатнулось в большинстве посещаемых им гостиных. Это его мало огорчило, он даже не обратил на это особенного внимания, так как салон д'Окенкуров составлял исключение, и притом блестящее исключение. После отъезда г-на д'Антена г-жа д'Окенкур так искусно повела дело, что ее покладистый муж особенно подружился с Люсьеном. В молодости г-н д'Окенкур немного изучал математику и историю; но история не только не отвлекала его от мрачных взглядов на будущее, а еще больше портила ему настроение. – Посмотрите на поля юмовской «Истории Англии». На каждой странице вы там встречаете выноски: »N.отличается. Его деятельность. Его высокие качества. Его осуждение. Его казнь». И мы копируем эту Англию: мы начали убийством короля, мы изгнали его брата, как в Англии – сына, и т. д., и т. д., и т. д.
Чтобы отогнать без конца навязывавшийся вывод «Нас ожидает гильотина», Люсьен убедил его вернуться к геометрии, которая к тому же может пригодиться военному. Господин д'Окенкур накупил книг и через две недели случайно обнаружил, что Люсьен – именно тот человек, который может руководить им. Он вспомнил и о г-не Готье, но Готье был республиканцем, – уж лучше было отказаться от интегрального исчисления! Под рукой был г-н Левен, очаровательный человек, каждый вечер посещавший их особняк, ибо установился такой порядок.
В десять часов, самое позднее в половине одиннадцатого, приличия и страх перед мадмуазель Берар вынуждали Люсьена расставаться с г-жой де Шастеле. Люсьен не привык ложиться так рано. Он отправлялся к г-же д'Окенкур.
Это повлекло за собою два последствия. Господин д'Антен, человек умный, не привыкший цепляться во что бы то ни стало за одну женщину, увидев, какую роль готовит ему г-жа д'Окенкур, получил из Парижа письмо, вынуждавшее его предпринять небольшое путешествие. В день отъезда г-жа д'Окенкур нашла его очень любезным, но как раз с этого времени Люсьен стал значительно менее любезен.
Напрасно вспоминал он советы Эрнеста Девельруа: «Раз уж госпожа де Шастеле так добродетельна, то почему бы не завести себе любовницу «в двух томах»: госпожу де Шастеле – для духовных наслаждений, а госпожу д'Окенкур – для отношений менее метафизических?» Ему казалось, что он вполне заслужит измену г-жи де Шастеле, если сам изменит ей. Истинная же причина героического целомудрия нашего героя заключалась в том, что только г-жа де Шастеле одна во всем мире была в его глазах женщиной. Госпожа д'Окенкур лишь докучала ему, и он смертельно боялся свиданий с глазу на глаз с этой молодой женщиной, самой красивой в городе. Он никогда не испытывал подобного безумия и отдавался ему, стыдясь самого себя.
Внезапная холодность речей Люсьена после отъезда г-на д'Антена превратила в страсть прихоть г-жи д'Окенкур. Она даже при гостях расточала ему самые нежные слова. Люсьен выслушивал их с видом ледяной серьезности, которую ничто не могло рассеять.
Увлечение г-жи д'Окенкур, быть может, более всего вызвало ненависть к Люсьену у людей, слывших в Нанси рассудительными. Сам г-н де Васиньи, личность весьма достойная, г-н де Пюи-Лоранс, человек совсем иного склада ума, чем гг. де Понлеве, де Санреаль, Роллер, к тому же, совершенно нечувствительный к слухам, ловко распространяемым г-ном Реем, – все находили очень неудобным чужака, из-за которого г-жа д'Окенкур не слушала больше ни слова из того, что ей говорили. Эти господа любили каждый вечер поболтать четверть часа с молодой женщиной, такой привлекательной, такой нарядной. Ни при г-не д'Антене, ни при одном из его предшественников не было у г-жи д'Окенкур такого холодного и рассеянного выражения лица, с каким она теперь выслушивала их любезности.
– Он отнимает у нас эту красивую женщину, наше единственное утешение, – говорил степенный г-н де Пюи-Лоранс. – Ни с какой другой невозможно предпринять сносную загородную прогулку. И вот теперь, когда ей предлагают поездку, госпожа д'Окенкур, вместо того чтобы с радостью ухватиться за возможность проехаться на лошадях, отказывается наотрез.
Она великолепно знала, что до половины одиннадцатого Люсьен не был свободен.
К тому же г-н д'Антен умел все оживить; в тех местах, где он появлялся, веселье удваивалось, а Люсьен, несомненно из гордости, говорил очень мало и не вносил никакого оживления. Напротив, он гасил всякое веселье.
Таким становилось его положение даже в гостиной г-жи д'Окенкур; у него оставалась лишь дружба г-на де Ланфора да репутация остроумца, которую поддерживала столь требовательная к всяким остротам г-жа де Пюи-Лоранс. Когда стало известно, что мадмуазель Малибран, отправляясь в Германию собирать талеры, проедет в двух лье от Нанси, г-н де Санреаль решил устроить концерт. Это была большая, дорого стоившая ему затея; концерт состоялся; г-жа де Шастеле на него не пришла, г-жа д'Окенкур явилась, окруженная всеми своими друзьями. Заговорили о друге сердца; все сочли нужным высказаться на эту тему.
– Жить без друга сердца, – утверждал де Санреаль, почти опьяневший от славы и пунша, – было бы самой большой глупостью, если бы это было возможно.
– Нужно торопиться с выбором, – сказал г-н де Васиньи.
Г-жа д'Окенкур наклонилась к Люсьену.
– А если у того, кого выбрали, – шепнула она ему, – каменное сердце, что тогда делать?
Люсьен, смеясь, повернулся к ней и был очень удивлен, увидев слезы на глазах, неотрывно смотревших на него; это чудо лишило его возможности сострить: он задумался, вместо того, чтобы ответить. Она, в свою очередь, ограничилась банальной улыбкой.
Возвращались с концерта пешком, и г-жа д'Окенкур взяла его под руку. Она почти не разговаривала. Когда все распрощались с нею во дворе ее особняка, она сжала руку Люсьена: он расстался с нею одновременно со всеми.
Она поднялась к себе и залилась слезами; но она отнюдь не ненавидела его, и на следующий день, во время утреннего визита, когда г-жа де Серпьер стала с крайней едкостью осуждать поведение г-жи де Шастеле, г-жа д'Окенкур хранила молчание и ни словом не отозвалась дурно о своей сопернице.
Вечером Люсьен, чтобы что-нибудь сказать, похвалил ее туалет:
– Какой восхитительный букет! Какие красивые краски, какая свежесть! Он эмблема вашей красоты.
– Вы находите? Ну что же, хорошо; если он изображает мое сердце, я дарю его вам.
Взгляд, сопровождавший последние слова, был далек от той веселости, которая до сих пор царила в разговоре. В нем была глубина и страстность, и для человека чуткого не оставалось никакого сомнения в том, что означал подарок.
Люсьен взял этот букет, сказал о красивых цветах несколько фраз, более или менее достойных Дора, но глаза его были веселы и легкомысленны. Он великолепно понимал и вместе с тем не хотел понимать.
Он испытывал сильный соблазн, но устоял; на следующий день вечером ему захотелось рассказать об этом приключении г-же де Шастеле с таким видом, под которым подразумевалось бы: «Отдайте мне то, чего вы мне стоите», – но он не решился.
Это была одна из его больших ошибок: в любви надо быть решительным, иначе подвергаешь себя самым странным превратностям. Г-же де Шастеле, которая с прискорбием узнала об отъезде г-на д'Антена, на следующий день после концерта стало известно из прозрачных шуток ее кузена Блансе, что накануне г-жа д'Окенкур обнаружила перед всеми свои чувства; склонность, которую она начинала испытывать к Люсьену, была необузданной страстью, как говорил кузен.
Вечером Люсьен застал ее мрачной; она сухо обошлась с ним. Ее дурное настроение еще ухудшилось в следующие дни; иногда между ними минут на пятнадцать воцарялось молчание. Но это не было прежнее чудесное молчание, заставлявшее г-жу де Шастеле прибегать к шахматам.
Неужели это были те самые люди, которым неделю назад не хватало двух долгих часов, чтобы высказать все, что они имели сообщить друг другу?