355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредерик Стендаль » Люсьен Левен (Красное и белое) » Текст книги (страница 26)
Люсьен Левен (Красное и белое)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:52

Текст книги "Люсьен Левен (Красное и белое)"


Автор книги: Фредерик Стендаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)

– Для людей это слишком малый срок; все станут говорить: вы не в состоянии удержаться на месте больше полугода. Быть может, лишь вначале вам будут внушать отвращение людские слабости и темные делишки, а через шесть месяцев вы станете снисходительнее. Можете ли вы из любви ко мне пожертвовать еще шестью месяцами и обещать, что не уйдете из министерства на улице Гренель раньше чем через полтора года?

– Даю вам слово прослужить полтора года, если только мне не придется покрывать убийство; если бы, к примеру, мой министр предложил четырем-пяти офицерам последовательно драться на дуэли с каким-нибудь слишком красноречивым депутатом.

– Ах, мой друг, – расхохотался от всего сердца г-н Левен, – вы с луны свалились? Будьте покойны, таких дуэлей никогда не будет, и не случайно.

– Это было бы, – совершенно серьезно продолжал сын, – поводом к отказу от службы. Я тотчас уехал бы в Англию.

– Но кто же будет судьею преступлений, о доблестный муж?

– Вы, отец.

– Мошенничества, обманы, предвыборные махинации не расторгнут нашей сделки?

– Я не буду заниматься писанием лживых памфлетов…

– Фи! Это специальность литераторов. Во всяких грязных делах вы будете только давать руководящие указания, исполнять же их будут другие. Вот основной принцип: всякое правительство, даже правительство Соединенных Штатов, лжет всегда и во всем; когда оно не может лгать в основном, оно лжет в мелочах. Далее, есть ложь хорошая и ложь дурная. Хорошая – это та, которой верит публика, имеющая от пятидесяти луидоров до пятнадцати тысяч франков ежегодного дохода; на отличную попадается кое-кто из людей, имеющих собственный выезд; гнусная – это та, которой никто не верит и которую повторяют лишь потерявшие стыд министерские прихвостни. Это твердо установлено. Это одно из первых правил государственной мудрости, о котором вам никогда не следует ни забывать, ни заикаться.

– Я вхожу в воровской притон, но все его тайны, малые и великие, доверены моей чести.

– Умно. Правительство шарлатански присваивает народные деньги и народные прерогативы, каждое утро торжественно клянясь уважать их. Вы помните красную нить, вплетенную во все снасти любого размера на судах английского королевского флота, вернее, помните ли вы «Вертера», где я прочел об этой интересной подробности?

– Отлично помню.

– Вот вам образ корпорации или отдельной личности, которой приходится поддерживать какую-нибудь основную ложь. Не существует бескорыстной и простой истины: поглядите на доктринеров.

– Ложь Наполеона была далеко не так груба.

– Есть только две вещи, в которых люди еще не нашли способа лицемерить: это занимать кого-нибудь беседой и выигрывать сражение. Впрочем, не будем говорить о Наполеоне. Вступая в министерство, оставьте за порогом нравственное чувство так же, как некогда забывали о любви к отечеству, вступая в отечественную гвардию. Согласны ли вы полтора года быть шахматным игроком, не брезговать никакими денежными делами и бросить игру только в том случае, если речь зайдет о крови?

– Да, отец.

– Ну, так не будем больше об этом говорить.

Господин Левен быстро вышел из ложи. Люсьен обратил внимание на его походку двадцатилетнего юноши: очевидно, эта беседа с глупцом смертельно утомила его.

Люсьен, сам удивленный тем, что заинтересовался политикой, стал всматриваться в зрительный зал. «Вот я среди всего, что есть наиболее элегантного в Париже. Я вижу здесь в изобилии все то, чего мне не хватало в Нанси». Вспомнив о милом его сердцу городе, он вынул из кармана часы. «Сейчас одиннадцать; в те дни, когда мы бывали особенно откровенны друг с другом или особенно веселы, мой вечерний визит затягивался до одиннадцати часов».

Малодушная мысль, которую он уже несколько раз прогонял от себя, с неодолимой силой снова всплыла в его сознании:

«А что, если я наплюю на министерство и вернусь в Нанси, в свой полк? Если я попрошу ее простить меня за тайну, которую она мне не доверила, или, лучше, если я ничего не скажу ей о том, что видел, – это будет справедливее, – почему бы ей не принять меня так, как она приняла накануне рокового дня? Здраво рассуждая, могу ли я считать себя оскорбленным тем, что, не будучи ее любовником, я случайно натолкнулся на доказательство ее любовной связи с другим, связи, существовавшей до знакомства со мной?

Но буду ли я в состоянии относиться к ней по-прежнему? Рано или поздно она узнает истину; я не сумею скрыть от нее правду, если она спросит, и тогда, как это бывало со мною уже не раз, отсутствие у меня тщеславия заставит ее презирать меня как человека без сердца. Буду ли я спокоен, сознавая, что, заглянув мне в душу, она станет меня презирать, в особенности поскольку я не в силах ей признаться?»

Этот важный вопрос сильно волновал Люсьена, между тем как его глаза и бинокль с бессмысленным, машинальным вниманием задерживались поочередно на всех женщинах, заполнявших собою модные ложи. Он узнал некоторых из них; они показались ему провинциальными комедиантками.

«Боже великий, я буквально схожу с ума! – мысленно воскликнул он, обведя биноклем все ложи до последней. – Этим же именем «провинциальных комедианток» я называл женщин, которых встречал в салонах госпож де Пюи-Лоранс и д'Окенкур! Человек, страдающий опасной горячкой, может находить сладкую воду горькой на вкус. Главное, чтобы никто не заметил моего безумия. Я должен в разговоре повторять только общие места и ни на йоту не уклоняться от мнений, господствующих в той среде, куда я попаду. Утром – усидчивая работа в служебном кабинете, если только у меня будет кабинет, или продолжительные прогулки верхом, вечером – подчеркнутый интерес к театру, вполне естественный после одиннадцатимесячного вынужденного пребывания в провинции; в гостиных, поскольку мне нельзя будет совершенно уклониться от их посещения, – явное пристрастие к экарте».

Размышления Люсьена были прерваны внезапной темнотой: всюду уже тушили лампы. «Прекрасно, – с горькой улыбкой подумал он, – спектакль интересует меня до такой степени, что я последним ухожу с него».

Через неделю после разговора в Опере в «Moniteur» можно было прочесть: «Отставка министра внутренних дел, господина N. Назначение на эту должность графа Де Веза, пэра Франции». Аналогичные приказы по четырем другим министерствам; и значительно ниже, на месте, почти незаметном: «По приказу… господа N., N. и Люсьен Левен назначаются рекетмейстерами. На господина Л. Левена возлагается заведование личной канцелярией министра внутренних дел графа де Веза».

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

В то время как Люсьен получал от отца первые уроки житейской мудрости, в Нанси происходило вот что.

Когда через день после внезапного отъезда Люсьена об этом крупном событии узнали г-н де Санреаль, граф Роллер и другие заговорщики, собравшиеся за обедом, чтобы решить вопрос о дуэли с нашим героем, они точно с неба свалились на землю. Они восхищались г-ном Дю Пуарье безмерно. Они не могли догадаться, каким образом он добился успеха. Повинуясь первому движению, как всегда великодушному и рискованному, эти господа забыли об отвращении, которое им внушал дурно воспитанный мещанин, и они в полном составе отправились к нему с визитом. А так как провинциал с жадностью хватается за все, чему можно придать характер официальности, за все, что может нарушить однообразие его обычной жизни, они с важностью поднялись на четвертый этаж, где обитал доктор. Войдя в комнату, они молча отвесили поклон и выстроились шеренгой вдоль стены, предоставив слово г-ну де Санреалю. Среди множества общих мест Дю Пуарье поразила одна фраза:

– Если вы думаете о палате депутатов Людовика-Филиппа и находите возможным выставить свою кандидатуру на выборах, мы обещаем вам наши голоса, а равно и все те, которыми каждый из нас располагает.

Когда де Санреаль кончил свою речь, вперед неловко выступил г-н Людвиг Роллер и сразу же замялся, оробев. Его сухое лицо блондина покрылось несчетным количеством новых морщин; он сделал гримасу и наконец произнес с обиженным видом:

– Пожалуй, я один не должен благодарить господина Дю Пуарье, так как он лишил меня удовольствия наказать нахала или, во всяком случае, попытаться сделать это. Но я должен был отказаться от этого, исполняя волю его величества Карла Десятого, и, невзирая на то, что в этом деле я оказался стороной пострадавшей, я все же предлагаю господину Дю Пуарье те же услуги, что и мои единомышленники, хотя, говоря правду, не знаю, позволит ли мне моя совесть принять участие в выборах, поскольку с этим связана необходимость принести присягу Людовику-Филиппу.

Гордость Дю Пуарье торжествовала, так же как и его страсть говорить перед публикой. Надо сознаться, он говорил в этот раз восхитительно. Он воздержался от объяснения, почему и каким образом Люсьен уехал, и все-таки сумел растрогать слушателей: Санреаль плакал непритворными слезами. Сам Людвиг Роллер, уходя из кабинета, сердечно пожал руку доктору. Когда дверь за ними захлопнулась, Дю Пуарье разразился громким смехом. Он говорил сорок минут, он имел большой успех, он в душе издевался над своей аудиторией. Налицо были все три элемента, доставлявшие живейшее удовольствие этому незаурядному плуту.

«Вот уже два десятка голосов мне обеспечено, если только до выборов эти скоты не рассердятся на меня за какой-нибудь пустяк; над этим стоит призадуматься. Я слышу со всех сторон, что у господина де Васиньи наберется не больше ста двадцати голосов, на которые он может твердо рассчитывать, а в выборах участвуют триста человек. Все, что есть наиболее принципиального в нашей богоспасаемой партии, осуждает его за присягу, которую ему придется принести при вступлении в палату депутатов, ему, связанному особыми обязательствами по отношению к Генриху Пятому. Что касается меня, я плебей. Это – преимущество. Я живу на четвертом этаже, у меня нет собственного выезда. Друзья господина де Лафайета и Июльской революции должны, одинаково ненавидя нас обоих, предпочесть меня господину де Васиньи, родственнику австрийского императора, носящему в кармане жалованную грамоту на звание члена королевского совета, если только когда-нибудь будет учрежден такой совет. Я здесь разыграю перед ними либерала, вроде Дюпона (из Эра), честнейшей личности в округе теперь, когда они похоронили господина де Лафайета.

Вождь другой партии, столь же порядочный человек, сколь непорядочен был Дю Пуарье, но значительно больший сумасброд, ибо он много суетился без малейшей надежды нажить на этом деньги, республиканец г-н Готье был крайне удивлен и еще больше огорчен отъездом Люсьена. «Не сказать ничего мне, который его так любил! Ах, эти парижские сердца! Бесконечная учтивость и ни искры подлинного чувства! А я-то считал его несколько отличным от других; мне казалось, что в глубине этой души было и тепло и настоящий энтузиазм!..»

Те же чувства, но в несравненно большей степени, волновали сердце г-жи де Шастеле.

«…Не написать мне, которой он так клялся в любви! Мне, чью слабость, увы, он хорошо видел!» Эта мысль была слишком ужасна. Г-жа де Шастеле в конце концов убедила себя, что письмо Люсьена было перехвачено. «Разве я имею ответ от г-жи де Константен? – успокаивала она себя. – А ведь я писала ей по меньшей мере шесть раз с тех пор, как заболела».

Читатель, должно быть, знает, что почтмейстерша Нанси, г-жа Кюнье, была благомыслящей особой. Как только маркиз де Понлеве увидел, что дочь его слегла и не может выходить из дому, он сразу направился к г-же Кюнье, набожной карлице трех с половиной футов роста. После обычных приветственных фраз он слащаво сказал ей:

– Вы слишком хорошая христианка, сударыня, и слишком хорошая роялистка, чтобы не иметь верного представления о том, что такое власть короля (то есть Карла Десятого) и комиссаров, поставленных им на время его отсутствия. Предстоят выборы, это – решающее событие. Благоразумие, правда, обязывает к некоторой осторожности, но, сударыня, о долге забывать нельзя. Прага – прежде всего. Можете не сомневаться, всем оказанным услугам ведется строгий счет, и, как это ни неприятно, сударыня, мне приходится сказать, что все, кто не помогает нам в эти трудные времена, против нас, и т. д.

В результате диалога между этими двумя важными персонами, диалога бесконечно длинного и бесконечно осторожного, который показался бы еще скучнее читателю, если бы изложить его слово в слово (ибо в наше время, после сорока лет комедии, кто не представляет себе, что такое разговор старого себялюбца-маркиза с ханжой по профессии?), обе стороны пришли к заключению по пунктам:

1) Ни одно письмо супрефекта, мэра, жандармского лейтенанта и т. п. не будет передано маркизу. Г-жа Кюнье будет только показывать ему, не выпуская из рук, письма старшего викария Рея, аббата Олива и т. п. Все красноречие г-на де Понлеве было направлено на этот первый пункт. Согласившись на уступки, он получил полное удовлетворение по второму пункту.

2) Все письма, адресованные г-же де Шастеле, будут вручаться маркизу, берущему на себя обязательство передавать их дочери, которая болезнью прикована к постели.

3) Все письма, отправляемые г-жой де Шастеле, будут даваться на просмотр маркизу.

Молча было обусловлено, что маркиз может задержать их, с тем чтобы отправить иным путем, более экономным, чем почта.

Но в таких случаях, влекущих за собою денежный ущерб для казны, г-жа Кюнье, ее представительница в настоящем деле, естественно, могла надеяться на компенсацию в виде корзины второсортного рейнского вина.

Через день после этой беседы г-жа Кюнье передала запечатанный ею лично пакет старику Сен-Жану, лакею маркиза.

В пакет было вложено маленькое письмецо г-жи де Шастеле, адресованное г-же де Константен. Тон письма был ласковый и нежный: г-жа де Шастеле хотела бы кое о чем посоветоваться с подругой, но не решалась сделать это письменно. «Пустая болтовня», – решил маркиз, пряча письмо в ящик стола, а четверть часа спустя можно было видеть, как старый лакей нес г-же Кюнье корзину с шестнадцатью бутылками рейнского.

Госпожа де Шастеле была существом кротким и беззаботным. Ничто не волновало эту нежную душу, склонную к задумчивости и уединению. Но, выбитая несчастьем из своей обычной колеи, она с легкостью шла на решительные поступки: она отправила лакея в Дарне опустить письмо, адресованное г-же де Константен.

Какова же была радость г-жи де Шастеле, когда через час после ухода лакея она увидала на пороге своей комнаты г-жу де Константен!

Это была приятнейшая минута для обеих подруг.

– Как, дорогая Батильда, – воскликнула г-жа де Константен после первых восторгов, когда они наконец получили возможность заговорить, – шесть дней ни слова от тебя! Я только случайно узнала от одного из агентов, которыми господин префект пользуется в выборных целях, что ты больна и что твое состояние внушает опасения…

– Я писала тебе по крайней мере восемь раз.

– Ну, дорогая, это уж слишком! Есть предел, за которым доброта становится глупостью…

– Он думает, что поступает хорошо…

Это означало: «Отец думает, что поступает хорошо». Ибо снисходительность г-жи де Шастеле не мешала ей замечать, что творится вокруг нее; но отвращение, внушаемое ей жалкими махинациями, за развитием которых она следила, обычно не влекло за собой никаких последствий, кроме еще большего желания уединиться. В обществе ей доставляли наибольшее удовольствие любование предметами искусства, театральный спектакль, блестящая прогулка, многолюдный бал. Когда же она заставала в гостиной шесть человек, она вздрагивала, так как была уверена, что какая-нибудь низость больно ранит ее сердце. Зная по опыту, как это неприятно, она страшилась разговора с глазу на глаз с кем бы то ни было.

У г-жи де Константен был прямо противоположный характер, с которым приходилось считаться окружающим. Живой, предприимчивый нрав, отсутствие всякого страха перед трудностями и склонность смеяться над смешными сторонами врагов создали г-же де Константен в департаменте репутацию женщины, которую весьма опасно оскорбить. Муж ее, очень красивый мужчина и довольно богатый человек, с увлечением исполнял то, что ему советовала жена. Последние два года, например, он целиком был поглощен постройкой каменной ветряной мельницы, которую, по его указаниям, возводили на старинной башне, рядом с принадлежащим ему замком; мельница эта должна была приносить ему сорок процентов дохода. Но вот уже три месяца, как он забросил мельницу и думал лишь о палате депутатов. Он не отличался особенным умом, ни разу никого не оскорбил и слыл человеком услужливым и аккуратным в выполнении незначительных дел, которые ему поручали, и потому у него были кое-какие шансы.

– Мы считаем обеспеченным избрание господина де Константена. Префект поставил его фамилию на втором месте в списке, из страха перед маркизом де Круазаном, нашим соперником, дорогая. (Г-жа де Константен произнесла эти слова, смеясь.) Министерский кандидат провалится; это мелкий мошенник, в достаточной мере презираемый всеми, а накануне выборов пойдут по рукам три его письма, ясно свидетельствующие о том, что он не брезгует благородным ремеслом шпиона. Этим объясняется крест, полученный им первого мая текущего года, вызвавший бешеную зависть во всем Бевронском округе. Под большим секретом признаюсь тебе, дорогая Батильда, что наши чемоданы уже уложены. В какое смешное положение мы попадем, если не будем избраны! – смеясь, прибавила она. – Но в случае успеха на следующий же день после победы мы уезжаем в Париж, где проведем по меньшей мере полгода. И ты едешь с нами!

При этих словах г-жа де Шастеле покраснела.

– Ах, боже милостивый! – воскликнула г-жа де Константен. – Что с тобой происходит, моя дорогая?

Лицо г-жи де Шастеле стало багрового цвета. В эту минуту она была бы счастлива, если бы г-жа де Константен получила письмо, с которым она отправила лакея в Дарне; там находилась роковая фраза: «Особа, которую ты любишь, отдала свое сердце».

В конце концов, сгорая от стыда, г-жа де Шастеле призналась:

– Увы, мой друг, есть человек, который, должно быть, считает, что я его люблю, и, – прибавила она, низко опустив голову, – он не ошибается.

– Какая ты дурочка! – смеясь, воскликнула г-жа де Константен. – Право, если я еще на тод или на два оставлю тебя в Нанси, ты станешь совсем монашенкой. В чем же тут беда, боже великий, если молодая двадцатичетырехлетняя вдовушка, имеющая единственной опорой семидесятилетнего отца, который от избытка нежности перехватывает все ее письма, если такая вдовушка мечтает о супруге, о поддержке, об опоре?

– Увы, не одно это толкает меня на подобный шаг; я солгала бы, приняв без оговорок твои похвалы. Случайно оказалось, что он богат и из хорошей семьи; но если бы он был бедняком и сыном фермера, все обстояло бы так же.

Госпожа де Константен потребовала последовательного изложения событий; ничто так не интересовало ее, как любовные, и притом правдивые, истории, а к г-же де Шастеле она относилась с нежнейшей дружбой.

– Начал он с того, что дважды упал с лошади под моими окнами…

Госпожа де Константен страшно расхохоталась. Г-жа де Шастеле была сильно этим задета. Наконец с глазами, полными слез, г-же де Константен удалось выговорить, прерывая себя раз двадцать:

– Значит, дорогая Батильда… ты не можешь приложить… к этому неотразимому покорителю сердец… неизбежное в провинции определение: это прекрасный кавалер.

Несправедливость, причиненная Люсьену, только удвоила интерес, с которым г-жа де Шастеле поведала подруге обо всем, что произошло за последние полгода. Но чувствительная сторона истории не особенно тронула г-жу де Константен: она не верила в сильные страсти. Однако к концу рассказа, сильно затянувшегося, она призадумалась. Г-жа де Шастеле кончила говорить, а она продолжала хранить молчание.

– Кто он, твой господин Левен? – спросила она наконец. – Донжуан, представляющий угрозу для любой из нас, или же неопытный юнец? В его поведении нет ничего естественного…

– Скажи лучше, что в нем нет ничего заурядного, ничего такого, что было бы известно заранее, – возразила с редкой для нее горячностью г-жа де Шастеле и прибавила с каким-то восторгом – Потому-то он мне и дорог! Это не дурачок, начитавшийся романов.

На эту тему подруги разговаривали без конца. Г-жа де Константен хранила недоверие; оно даже возросло благодаря глубокому интересу, который, как она, к своему сожалению, убедилась, ее подруга питала к Люсьену.

Госпожа де Константен вначале рассчитывала, что узнает о небольшом, вполне приличном любовном увлечении, которое, при наличии всех необходимых условий, может завершиться выгодным браком; в противном случае путешествие в Италию или зимние развлечения в Париже могли бы, по ее мнению, уничтожить пагубное действие, которое оказали ежедневные встречи в течение трех месяцев. Вместо этого она нашла, что ее подруга, кроткая, робкая, беспечная, ленивая женщина, которую ничто не могло взволновать по-настоящему, потеряла голову и готова принять любое самое рискованное решение.

– Сердце подсказывает мне, – время от времени твердила г-жа де Шастеле, – что он малодушно покинул меня. Как! Даже не написать письма!

– Но из всех писем, которые я тебе писала, ни одно не дошло до тебя, – с жаром возражала г-жа де Константен; она обладала редким в наше время качеством: никогда не допускала ни малейшей недобросовестности в отношениях с подругой, даже в интересах этой последней. Она считала, что ложь убивает дружбу.

– Как мог он не сказать почтальону, – с необычной пылкостью продолжала г-жа де Шастеле, – в десяти лье отсюда: «Друг мой, вот вам сто франков, ступайте в Нанси на улицу Помп и сами вручите это письмо госпоже де Шастеле. Передайте ето лично ей, и никому другому»?

– Он, должно быть, написал перед отъездом и снова написал по прибытии в Париж.

– Вот уже девять дней, как он уехал. Никогда я до конца не признавалась ему в своих подозрениях насчет судьбы моих писем. Но ему известно все, что я думаю. Он знает, – сердце подсказывает мне, – что мои письма перехватывают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю