Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Франческо Гвиччардини
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Письмо к Макиавелли
1526
Госпожа Финоккието (Финоккието – загородная вила Гвиччардини. Письмо написано самим: историком.) шлет тебе пожелания здоровья и верного суждения.
Если бы я думала, что написанное тобой хозяину и господину моему обо мне написано со злым умыслом, я бы не дала себе труда тебе отвечать, ибо я рождена и воспитана в этих уединенных горах и не обладаю таким красноречием, чтобы решиться тебя разубеждать; кроме того, я считаю, что месть моя будет вернее, если я злому предоставлю утверждаться и упорствовать в его злобе, чем если раскрою истину и тем самым заставлю его покраснеть. Однако я убедилась, что ты поступил так но ошибке, которая, хотя и не делает тебе чести, но по крайней мере простительна, а потому предупредить тебя о правде будет, как мне кажется, делом человечности и любезности, которой во мне больше, чем принято в этих местах и чем можно думать по моей внешности. Делаю это тем охотнее, что я, как женщина, не могу гневаться на источник твоей ошибки, проистекающей тоже от женщины; и хотя она воспитана в обычаях неблагородных и для меня неприятных, но все-таки она женщина, и, благодаря общности пола, между нами не может не быть хотя бы проблеска благожелательности. Ты путаешься со своей Барбарой, которая, как другие, ей подобные, старается нравиться всем и хочет больше казаться, чем быть; глаза твои привыкли к этому бесстыжему обществу, довольствуются тем, что кажется, а не смотрят на то, что есть, и если видят хотя бы малую красоту, то больше ни на что уже не глядят. Однако тебе, столько читавшему и столько написавшему по истории и столько видевшему в жизни, следовало бы знать, что в женщине, которая живет со всеми и не любит никого, надо искать других украшении, другой прелести, другой повадки, чем в той, которая живет помыслами чистыми и ставит себе одну только цель – нравиться тому, кому она отдана, честно и законно. Если же долгое знакомство с женщинами другого склада, – а мне думается, что ты иначе никогда не жил, – настолько тебя испортило, что их скверные обычаи кажутся тебе хорошими и достойными тех, кто нам равен, ты должен просто помнить, что судить так поспешно – безрассудно, что о вещах надо судить не по поверхности, а по сущности их, что за строгостью и суровостью, видимыми при первом взгляде, во мне может скрываться столько хорошего, что я заслуживаю похвалы, а не обидного осуждения. Если тебя об этом не предупредили другие, это должна была бы сделать твоя Барбара, имя которой говорит, правда, о жестокости и надменности, но если верить тебе, то она соединяет в себе столько миловидности и преданности, что хватило бы на целый город.
Однако я хочу рассказать тебе о себе откровенно, и если ты поступишь согласно истине и возьмешь свои слова обо мне обратно, я не только прощу тебе обиду, но буду рада каждый год отделять для твоей Барбары часть плодов, обильно произрастающих на моих полях: ведь я не могу доставить тебе большего удовольствия, чем обходиться, как она этого заслуживает, с той, которая для тебя есть радость и сердце твое. Чтобы ты увидал сам, насколько суждение твое было ложно, скажу тебе прежде всего, что одно из моих достоинств состоит как раз в том, за что ты так легкомысленно меня осуждал: отдав любовь свою одному, я всегда думаю только о том, чтобы нравиться ему, а не другим, и держалась, как ты видел, с такой строгостью и суровостью, которую я, конечно, сумела бы смягчить, если бы старалась нравиться всем; не думай, что если я родилась здесь в горах, то мне неизвестно светское обхождение; если бы я знала его недостаточно и не имела бы случая научиться ему у других, я уверена, что ты, как поклонник всех женщин, долго среди них живший, согласился бы и сумел бы меня обучить. Моим желанием всегда было – прожить с одним, и поэтому, ради любви его, я отбросила всякую суетность, всякое желание нравиться многим; я надеюсь, что он будет меня любить, если увидит во мне благопристойность и добродетель, а кроме того, так как люди по природе своей любят разнообразие и так как здесь, в местах, близких от города, женщины обычно стараются себя прикрашивать, то я сочла, что ему при наездах его сюда может больше понравиться строгая простота и суровость, к которой он не привык, чем миловидность и прикрашенность, которую он видит каждый день и час. Искусство мое в этом вдвойне велико, ибо, чем больше я могла рассчитывать нравиться ему, тем меньше я могла надеяться понравиться другим; этого я могла только желать, так как не гожусь на то, чтобы каждый день иметь дело с новыми людьми, и нежно люблю того, с кем живу сейчас; зная же, насколько ты больше привык к тем, кто видит кору, а не сердцевину вещей, я забочусь о том, что, если бы ему когда-нибудь захотелось меня удалить, он бы не так легко нашел человека, которому я понравлюсь, и ему по необходимости пришлось бы оставить меня при себе. Теперь ты видишь, Макиавелли, какой я заслуживаю похвалы и насколько мной надо дорожить как раз по той причине, которая тебе так не нравится; учись в другой раз меньше доверяться самому себе и зрело размышлять о вещах раньше, чем о них судить, ибо многое можно извинить другим, что не простится человеку такого ума и опыта, как ты.
1527, сентябрь. В Финоккието, во время чумы [257]257
Это автобиографическое письмо открывает целую серию сочинений Гвиччардини, в которых он дает свою апологию, связанную с его деятельностью во время Коньякской Лиги. Оценка положения, создавшегося в Италии после битвы при Павии (25 февраля 1525 года) привела Гвиччардини к совершенно определенной политике, которая ставила себе одну цель: освобождение Италии от иностранного владычества путем использования борьбы между Францией и империей. Гвиччардини был убежден, что утверждение испанцев в Милане должно было рано или поздно привести к их полновластному господству в Италии и, в частности, абсолютно неприемлемо для Рима. Вот исходная точка всей деятельности флорентийского историка, который со времен павийского поражения Франции был ревностным сторонником войны против Карла V и сосредоточил всю свою энергию на создании новой коалиции итальянских государств, которая должна была возглавляться папой и получить военную помощь от Франции. «Его святейшество, если не верит императору, должно решиться на риск, при условии, что есть хоть какая-нибудь надежда на военный успех», писал он 24 декабря 1525 года. Политика эта проводилась Гвиччардини с исключительной энергией, несмотря на все препятствия, особенно колебания Франции, и привела к образованию Коньякской Лиги между Францией, Англией, папой, Венецией и швейцарцами, подписанной 22 мая 1526 года и предназначенной, по замыслу ее главного протагониста, быть не только орудием избавления Италии от испанцев, но и предупреждения всяких новых завоевательных попыток со стороны Франции.
Политическая задача была поставлена очень широкая, а для самого Гвиччардини началась центральная эпоха всей его деятельности. С этого момента, он – папский наместник при союзной армии и высший руководитель политики курии. Однако действительные силы, втянутые в игру, не были рассчитаны на такую грандиозную задачу. Коньякская Лига подрывалась отсутствием всякого действительного единства ее участников, дезорганизацией военного руководства и прежде всего несостоятельностью самого папы, все время метавшегося между собственными союзниками и испанцами и забывшего всякую возможность какой-нибудь последовательной политики. Коалиция, внутренне расшатанная с самого начала, естественно не могла устоять против концентрированной военной мощи империи Карла V. Кампания завершилась взятием и разгромом Рима (май 1527 года). С распадом Коньякской Лиги кончается период большой политики и для ее главного организатора – Гвиччардини. Непосредственно последовавший за этим переворот во Флоренции связан для него с резким изменением его положения и тяжелыми неудачами, о которых он повествует с таким риторическим пафосом и утомительными подробностями. В дальнейшем он уже не вершитель судеб Италии, а свидетель крушения Флоренции и послушный организатор медичейского абсолютизма, тот добрый гражданин, любящий родину, который должен общаться с тираном для блага отечества (см. «Ricordi», заметку 330).
[Закрыть]
Франческо, я знаю тебя как человека мужественного и стойкого, но не удивляюсь, что душа твоя исполнена горечи, так как сразу нагрянуло слишком много событий, замутивших твою жизнь; ты пострадал не только в твоем имуществе, но и в своем величии, достоинстве и чести, а это, конечно, для тебя дороже всего. Несчастье папы[258]258
Пленение Климента VII после взятия Рима 6 мая 1527 года.
[Закрыть] лишило тебя наместничества Романьи, приносившего тебе огромную выгоду и такой почет, которым гордился бы и великий человек, несравнимый по знатности рождения с частным гражданином; ты лишился папы, который особенно тебя любил, верил тебе еще больше, хотел постоянно видеть тебя при себе и поручать тебе все важные и тайные дела государства; во время войны он облек тебя властью, выше которой не было ни у кого, даже у него. Поэтому мало того, что ты все время был занят делами почетными, доставлявшими тебе наслаждение, но ты приобрел такое имя и такую славу среди всех князей христианского мира, тебя так знают и уважают во всей Италии, что ты, вероятно, не только никогда на это не надеялся, но и мечтать об этом не смел. Высокое положение и знаменитое имя доставили тебе огромное богатство путями законными и достойными, без обиды и ущерба кому бы то ни было, и то, что, я знаю, для тебя особенно дорого: возможность выдать дочерей твоих замуж на своей родине и выбрать для них самых лучших и почетных женихов. Потери эти, уже сами по себе громадные, становятся еще больше, если вспомнить причину их: ведь все отнято у тебя не естественной смертью папы, не препятствиями, неожиданно вставшими перед тобой, не простой случайностью, как можно было бы подумать на первый взгляд; всему виной было событие жестокое и горестное, когда этот бедный и жалкий государь так несчастливо попал в плен к испанцам. Во всем этом должна тебя угнетать не только твоя собственная беда, но, вероятно, не меньше несчастие Италии и всего мира; не только твой собственный интерес, но и сострадание к несчастному государю, которому ты так много обязан и за богатство и за величайшие почести, которыми он тебя осыпал, а больше всего за чрезмерную веру его в тебя, почему он столько раз вручал тебе судьбу своей власти, хотя в родстве с ним ты никогда не был, а в несчастные для дома его времена не служил ему и ничего для него не сделал. Во всем этом, помимо огорчения, которое ты испытываешь при виде такого несчастия, тебя, как мне кажется, не мало угнетает воспоминание, что решение начать войну, от которого пошли все несчастия, подсказано и горячо одобрено тобой; поэтому тебя должна волновать мысль, что причиной столь великого бедствия отчасти можно считать тебя; если бы ты лишился одних только выгод, зависящих от папства, ты, думается мне, снес бы это довольно легко, ибо это было что-то случайное, а не твое исконное. Когда же я вижу, что ты затронут в твоем собственном достоянии, в том, что зависит от отечества твоего, не могу не поверить в беспредельность твоего огорчения; ведь я знаю, что тебя с величайшей несправедливостью обложили таким налогом, что имущества твоего на это нехватит; если же его будут взыскивать, тебе надо или платить и тем самым обеднеть, или отказаться платить, а значит лишиться прав, почестей и преимуществ, может быть и отечества; помимо других стеснений, тебе трудно хорошо выдать дочерей замуж, что для тебя так важно, потому что те же люди, которые когда-то сами сватались к твоим дочерям, сейчас откажутся, если бы даже предложение исходило от тебя. Знаю, что партии, возобладавшие в городе[259]259
Писано еще в эпоху правления Никколо Каппони, по существу стремившегося к ликвидации переворота и мирной реставрации Медичи. Гвиччардини перестал играть активную роль в сентябре 1527 года.
[Закрыть], вовсе отстранили тебя от управления, и очень мало надежды, что обида, нанесенная тебе по ошибке или по злобе, может быть скоро заглажена, как думают многие; таким образом, ты из одной крайности, когда у тебя было все – и почести, и громкое имя, и крупнейшее достояние, и всеобщая известность, брошен теперь в другую крайность, в жизнь бездельную, ничтожную, одинокую, без достоинства, без богатства; ты стоишь в городе ниже любого мелкого гражданина, и тебе приходится краснеть от стыда при проезде чужеземцев, видевших тебя в таком величии и узнающих теперь, что ты низведен до столь низкого и несчастного состояния. Не мало значат в этом и враги, которых ты нажил себе во многих городах Италии тем, что исполнял свой долг, верно служил своему господину и оберегал свою честь; враги эти сильны и могут во многом тебе навредить, особенно если необходимость заставила бы тебя уехать далеко, когда ты уже не можешь ездить с вооруженной стражей, как в былые времена; таким образом, от прежнего величия и власти тебе осталась только опасность, и почти по необходимости сохранился образ жизни, который обходится дороже, чем это полагается по твоему настоящему положению и твоим средствам.
Все эти огорчения, конечно, велики, ибо я знаю, как ты всегда дорожил честью, как ты был бескорыстен и не трогал чужого имущества, как ты всеми средствами заботился о своем добром имени; ибо я знаю, как ты всегда любил родину и как дорога была для тебя добрая слава и расположение горожан; поэтому ни величие твое, ни дела никогда не могли отвлечь тебя от мыслей и поступков гражданина; в одном я уверен твердо: если тебя что-нибудь поражает в самое сердце и терзает тебе душу, – это распространившийся повсюду без малейшего основания и без всякой причины слух, будто ты во время этой войны расхищал общественные деньги, что ты своей властью или по злобе позволял солдатам грабить окрестности, что ты тиран и враг свободы города[260]260
Гвиччардини, вызванный в комиссию, учрежденную 3 июля 1527 года для обследования всех финансовых операций, произведенных за время 1512–1527 годов, не мог представить оправдательных документов по некоторым чрезвычайным расходам. Обвинение, однако, не подтвердилось и дело было прекращено.
[Закрыть]. Мнение это проявилось не только на словах, но гораздо больше на деле; когда распределяли налог и намечали двадцать человек, которые должны были его оплатить, тебя поставили вровень с плебеями, с людьми, недостойными никакого уважения, с лихоимцами и расхитителями чужого добра, с людьми самой худой славы. Все это после того, как за тобой утвердилась слава человека честного, скромного и друга народа, приобретенная в зарубежных областях с такими трудами и опасностями; теперь же на родине твоей, которая всегда была для тебя высшей целью, о тебе говорят как о человеке не честном, не благородном, не умеренном, как о враге общественного блага.
Когда я об этом вспомню, когда подумаю, какую над тобой учинили несправедливость и как плохо признаны твои добрые дела, то, да поможет мне бог во имя любви моей к тебе, я испытываю скорбь, не хочу сказать – равную твоей, но, наверно, такую же, какую я чувствовал бы, если бы со мной самим случилась тяжкая беда; я показал бы это на деле, даже с величайшими стеснениями для себя, если бы я мог хоть чем-нибудь облегчить твои горести. Однако я этого не могу и постараюсь, хотя бы на словах, дать тебе, какое сумею, лекарство или средства, смягчающее боль; я понимаю, что не могу и не умею сказать тебе ничего такого, чего бы ты не знал лучше меня, но я хочу, по крайней мере, со всей охотой исполнить обязанность друга, хотя не смогу и не сумею помочь тебе делом. Огорчения твои, без сомнения, очень велики, и могущественны причины, заставляющие тебя чувствовать это с такой силой, но если подумать как следует, то не менее сильными будут и доводы ободрения и утешения: говорю о тех доводах, которые легко усваиваются людьми и не чужды нашей обыденной жизни, которая не выносит слишком сильных лекарств; если бы ты мог послушать сейчас богословов и философов, они легко излечили бы худшие недуги, чем твои; стоит только представить себе будущую жизнь, в сравнении с которой эта жизнь только миг, и вспомнить, что господь часто посылает людям страдания не для того, чтобы их наказывать, а для очищения души; кто во имя любви выносит их терпеливо, тот может считать себя счастливым, что бог его посетил, ибо страдания дивно ему помогают; вспомни об этом, и горести твои станут радостью, какой ты не знал в самые счастливые времена. Человек, рассуждающий как философ, вспомнит, насколько неважны все эти блага фортуны, на которые мудрый смотрит с величайшим презрением; тот, кто лишается их, сбрасывает скорее бесполезное и мучительное бремя, чем теряет драгоценную вещь; счастье же и высшее благо состоят только в добродетели и в дарах душевных; если бы ты об этом вспомнил, то при мысли о том, чего ты лишился, тебе бы показалось, что ты не потерял ничего, а только стал более легок, отбросил все ненужное, чтобы лучше пройти остаток своего пути.
Все это подлинные истины, и если бы души наши были чисты, как должны быть по закону разума, то сила их исцелила бы все наши горести, и мы всегда жили бы в этом мире довольные и счастливые. Я считаю не только достойными хвалы, но дивными и блаженными людей, которых эти созерцания настолько уводят от мира, что они не чувствуют его дел и не заботятся о них. Однако мне надо искать оправданий для людей, которым хрупкость человеческая не позволяет подняться так высоко и которые в минуту несчастья всегда помнят и чувствуют, что они люди; я хочу, конечно, чтобы ты дошел до совершенства, но признаюсь, что сам я от него далек, а потому, не желая подражать некоторым врагам, которые часто дают больному лекарства, которых сами не стали бы принимать, я буду говорить с тобой языком более низким и более отвечающим природе человека и мира.
Я убежден, что потеря высокого положения, данного тебе церковью, утрата наместничества Романьи и близости к папе не очень тебя огорчили и что на этот счет не приходится особенно тебя утешать. Это, конечно, не значит, что должности эти не имели того значения, о котором я говорил выше, но я не считаю тебя столь неблагоразумным и столь плохим наблюдателем мирских дел, чтобы ты сам не смотрел, на них, как на чужую собственность и как на вещи, которые в любую минуту можно было у тебя отнять. Простая перемена папской воли, которая могла произойти благодаря изменчивости его природы, переменам при дворе и многим другим случайным событиям, всегда могла тебя сместить, как бы твое положение ни казалось крепко; в лучшем случае ты терял это место после смерти папы, которая, как тебе было известно, могла наступить каждую минуту. Этому научила тебя уже смерть папы Льва, наступившая в разгаре счастья и побед, когда тебе казалось, что ты видишь какие-то плоды тяжелых трудом, понесенных тем летом для него. Если смерть этого папы была неожиданной и безвременной, то ты знал, что то же самое может случиться с другим. Поэтому ты мог, конечно, желать, чтобы жизнь папы и твое благосостояние, с ним связанное, длились как можно больше, но все же ты знал, что увековечить этого нельзя, что ты можешь легко в любое время потерять это положение и что ты при этом лишаешься не своей естественной собственности, а чего-то случайного и очень внешнего; я глубоко уверен, что тебя мучает и огорчает не это и что если бы ты не лишился еще чего-то другого, то забыл бы об этом через несколько дней и даже через несколько часов. Достойно, однако, хвалы и приносит великую честь твоей преданности то огорчение, которое ты почувствовал, когда дело папы так плачевно погибло, и, как ты сам мне много раз говорил, в каком бы ты ни был веселом состоянии духа и мысли, стоит тебе только представить себе его заточение, как радость прекращается и переходит в крайнюю печаль, и не оттого, что ты сам пострадал, а от мысли о таком несчастье, которое нельзя видеть без слез. И все же одно это не повергло бы тебя в это великое и непрестанное горе, в котором ты живешь, и ни мне, ни другим не пришлось бы тебя утешать. Ведь в главном это тебя не касается, и огорчение это в конце концов заняло бы в душе свое место, а через несколько недель боль бы улеглась: если огорченность происходит только от сострадания или от привязанности к страдающему, а не основана на интересе или на такой причине, которая с каждым днем давит на тебя сильнее иди острее дает себя чувствовать, она легко пропадает сама собой. Поэтому я повторяю, что скорбь твоя происходит от чего-то другого, а не от потери благ, которые получены тобой от других, вечными быть не могли, и час их утраты мог пробить всегда.
Итак, причина твоей печали заключается в бесчестии и ненависти сограждан, которую ты, как тебе кажется, на себя навлек, а также в том, что ты оказался сейчас в состоянии, несравнимом не то что с твоим положением в прежние годы, а с положением равных тебе в твоем отечестве; ты затронут в том, что было для тебя дорого, как жизнь; в том, что казалось твоим и должно было принадлежать тебе навеки.
Здесь утешение мое будет строиться на том, что, как бы долго ни суждено было длиться обстоятельствам, которые ты называешь несчастием, с тебя довольно знать, что все эти вины и грехи, приписываемые тебе, ложны, что ты до конца невинен, и совесть твоя чиста, как день. Ведь истина в том, что в этой войне и во всех делах, во главе которых ты стоял, ты был образцом честности во всем, что касалось денег общественных или частных, и про тебя смело можно сказать то, что Фукидид писал о Перикле, который, конечно, в отношении денег был безупречен, – наоборот, никогда еще не было человека, который бы с такой тщательностью, скупостью и ревностью боролся против ненужных трат, как ты; и тебе надо воздать двойную хвалу – не только потому, что дела, тебе подвластные, были сложны и обширны, но и потому, что никакой узды на тебе не было; средства эти целиком отданы были на твое усмотрение, никогда никто не проверял твоих отчетов, и к тебе, более чем к кому-либо другому, подходят слова апостола Павла: кто мог сделать и не сделал, кто мог преступить и не преступил. Так же далеко от правды обвинение, что ты разрешал грабежи наших владений, в чем ты невиновен ни по умыслу, ни но небрежности; наоборот, ты из сил выбивался, чтобы этого избежать, и действовал с такой горячностью, что навлек на себя ненависть, из-за которой тебе грозило почти неминуемое убийство.
Поэтому несокрушимой основой утешения твоего должно быть чувство чистой совести, чувство полной невинности во всех возводимых на тебя клеветах, возможность бодро сказать самому себе: никогда я не брал чужих денег, никогда я не позволял грабить и, ни перед чем не останавливаясь, всегда предупреждал обиды и насилия, личные или имущественные, которым могли бы подвергнуться не только граждане и подданные моего отечества, но даже иноземцы или посторонние люди. Раз это так, тебя не могут и не должны смущать ложные нарекания и слухи; конечно, напрасны и смешны притязания людей, которые преувеличенно сетуют, что на них зря наговаривают, когда они невинны; насколько же больше должен страдать тот, кто терпит понапрасну, чем тот, кто терпит за дело. Я признаю, что в известном смысле меньше должен жаловаться тот, кто знает, что свою кару он заслужил и не может думать, что с ним поступлено несправедливо, а, наоборот, зная себя, должен сказать по совести: я заслуживаю это и даже худшее. Что же касается причины наказания, то невинный никакой скорби и огорчения чувствовать не может, виновный же должен испытывать несравненно большие мучения, больше терзаться в глубине своей совести, так как у него нет облегчения от сознания, что он не может жаловаться на свою участь. Вот где укусы, вот где жало, вот где червь, разъедающий внутренности, огонь, не дающий покоя, рождающийся из самого себя: человек должен признать, что все испытываемое им зло идет от него же, от его поступков и дел. Это и есть сизифова работа, никогда не кончающаяся и не знающая отдыха; от нее пребывает в вечной печали, в вечном огне человек, которому безнаказанно отпускается грех; насколько же хуже приходится тому, кто испытывает то и другое, а наказание внешнее и случайное ничтожно в сравнении с мукой вечных укоров и угрызений совести; избавиться от нее нельзя без позора, а чем дальше уходит она в глубину, тем больше терзает, гложет и жжет.
Итак, раз ты невинен и оговорен напрасно, у тебя для огорчения нет главного и самого важного повода, – лучше сказать, тебе нехватает самой его сущности; нет того, что действительно трудно поддается утешению, и, если как следует вдуматься в суть дела, остается только то, что, собственно, в утешении не нуждается. Если ты, находясь в поле, попадаешь под ливень, но на тебе шляпа, сапоги и непромокаемый плащ, так что ни одна капля не доходит не только до тела, но даже до белья, ты видишь, вернувшись домой, что промокло только наружное платье; стоит только его снять, и ты сам и прочая одежда остаются в том же виде, точно никакого дождя никогда не было. Я утверждаю, что этими лживыми воплями затронута только внешняя сторона вещей; ты же остаешься тем же, кем был раньше, таким же хорошим, честным и доблестным человеком. На тебя обрушилось несчастье, которое бывало не только с тобой, а столько раз постигало и в древнее и в новое время людей, выдающихся по доблести, благоразумию, доброте и умеренности; таково уже свойство людей редких и замечательных, что их уничтожают эти вихри, а поднимаются они не от чего иного, как от зависти. Примерам нет числа, и они так известны, что указывать их не стоит, – особенно примеры людей, которые жили как святые, оказали отечеству бесконечные услуги и не только стали жертвой этих обвинений и клевет, но лишились имущества, сосланы в изгнание, а иной раз просто казнены неблагодарным народом и отечеством.
Чего же ты жалуешься и скорбишь, если постигшее тебя несчастие случилось не только с тобой, а с бесконечным числом великих и праведных людей? К тому же до сих пор и несчастие твое совсем легкое; ведь у тебя не отняли имущества, не сослали в изгнание, не приговорили ни к какому тяжкому наказанию, и в конце концов все дело в слухах и молве; ведь несправедливый налог и вымогательство платежей – это не кара, а скорее признаки ненависти и недоброжелательства, возбужденного в людях клеветой. Что же ты жалуешься, если с тобой случилась беда не новая, не неслыханная, а обычно повторяющаяся с бесчисленным числом людей именно в этой форме, только с гораздо большим ущербом? Ведь, если говорить правду, у тебя промокли только сапоги, плащ и шляпа. Помнишь ли ты еще, что родился человеком, так же подвластным ходу мирских дел и ударам судьбы, как и все прочие люди?
Великое и непрерывное счастье, не оставлявшее тебя до сих пор, не только должно было заставить тебя забыть, что ты подвластен человеческим случайностям, но просто отшибло у тебя память об этом и заставило тебя больше бояться ударов, чем это свойственно другим людям, прожившим мучительную жизнь. Ведь все, вплоть до детей и невежд, знают, что благосостояние не вечно и что судьба изменчива; ты же человек, не чуждый знаний, столько видевший, вершивший такие огромные дела, вдруг удивляешься, что после стольких лет удачи и почета с тобой случилось маленькое несчастье, считаешь это какой-то новостью и не можешь этого перенести. Несчастье твое я называю маленьким по сравнению с тем, что случается обычно; ведь до сих пор еще ничего нет, кроме россказней толпы и невежд, на которые люди мудрые никогда не обращают ни малейшего внимания. Ты всегда стремился заслужить это имя и достигнуть это искусство, и неужели на поверку окажется, что ум и суждения у тебя иные, чем у мудрецов? Ты не можешь сказать, что не предвидел этой или другой подобной случайности, ибо я, помнится, много раз слышал от тебя в самый разгар твоих успехов, что ты боишься такой удачи, а затем ты начинал рассуждать об обычной изменчивости счастья и о том, что оно никому не бывает верным до конца. Если бы я даже никогда от тебя этого не слыхал, я не считаю тебя столь простодушным в мирских делах и не могу себе представить, что ты когда-нибудь забудешь эту истину, которую все делавшие и делающие большое дело должны помнить особенно твердо; ведь, когда успехи прекращаются, – а вечными они быть не могут, – сейчас же раскрываются плоды зависти, и вслед этим людям ползет шипение и злословие толпы. Как вообще можешь ты жаловаться? Ведь, раз ты хотел вершить большие дела, ты должен был взяться за них на тех же условиях и с тем же риском, как и множество других людей. Наоборот, ты должен скорее хвалиться тем, что тебе везло в делах дольше, чем это обычно бывает. Ведь вечно счастливы бывают лишь редкие люди, вернее же – никто. Очень немногим счастье было верно дольше, чем тебе, и многое множество людей почувствовали, что судьба прерывает их в самом начале или в первые же годы деятельности. Тебе же до сего дня все удавалось блистательно. Ты до сих пор не испытал, не скажу даже удара, но просто не чувствовал в делах ничего для себя неприятного, и твоя неудача сейчас, по сравнению с обычными несчастиями, с тем, что каждый день бывает с другими, так ничтожна, что тебе надо не плакаться, а благодарить бога, что он не послал тебе большего; ты должен просить его, чтобы все на этом закончилось и чтобы тебя не постиг более сильный удар, а не говорить, что беда слишком тяжела и горька.
Подумай о том, что война, которой ты отдался с таким жаром, кончилась бы победой; если бы успех был тот, как думалось вначале, какова была бы разница между тем, что ты приобрел бы в смысле величия, славы и почести, и тем, что ты сейчас потерял; разница эта покажет тебе, насколько судьба с тобой посчиталась. Если же случилось так, что война оказалась проигранной, – а это ты считал возможным уже с самого начала и начинал все дело, считаясь с этим предположением, – то проигрыш не мог пройти без ущерба для тебя: ты должен скорее благодарить судьбу, что ущерб твой, по милости ее, невелик, а не провозглашать своим несчастием неудачу войны, которая была ведь не твоей, а войной множества государей; ты же участвовал в ней не как глава, а как орудие; таким образом, и победа и поражение зависели не от твоего счастья или несчастья, а от счастья папы, императора, короля и, лучше сказать, вообще от судеб мира, которые не считаются в своем течении с частной судьбой подобных тебе людей. Поэтому тебе нечего жаловаться на то, что стало причиной твоего несчастия; наоборот, ты должен скорее признать, что среди разрушения, причиненного не твоей злой судьбой, а несчастием других, ты пострадал гораздо меньше, чем это было возможно. Посмотри, что случилось с другими и как жесток оказался жребий людей, занимавших при том же властителе такое же положение, как ты, и в той же мере участвовавших в делах и в войне; сознайся, что по сравнению с ними тебе легко, ибо ты жив и невредим, здоров, имущество твое не тронуто, совесть не запятнана и от чести твоей, в сущности, ничего не отнято; конечно, она кажется очерненной во мнении толпы и невежд, а зависти представился случай показать тебе силу своей злобы. Не смущайся, если я говорил вначале, что воспоминание о том, что ты был в числе тех, кто стоял за войну, должно быть для тебя неприятным и не может не мучить твоей совести, так как и ты не без вины, ибо на этом как раз и основаны слова, которые должны быть главным твоим утешением. Ведь, помимо обсуждения вопроса, воевать или нет, когда выяснилось, что король Франции не хочет соблюдать капитуляцию, подписанную с императором в Мадриде[261]261
Мадридский договор 14 января 1526 года между пленным Франциском I и Карлом V. Помимо разных территориальных уступок во Франции, Франциск отказывался в пользу Карла V от всех претензий в Италии. Вернувшись во Францию, король объявил, что он не считает себя связанным договором.
[Закрыть], тебя почти не приглашали на советы; если бы решение воевать можно было даже приписать тебе, и только тебе, и совет оказался бы дурен, тебя могла бы мучить совесть, когда бы ты дал этот совет по честолюбию иди коварству; если же здесь ошибка суждения, которая в подобных делах, сплошь неопределенных и важных, часто случается с людьми более мудрыми и опытными, чем ты, это, разумно говоря, не должно терзать или печалить тебя, потому что в таких обстоятельствах укоры совести могут быть только там, где есть вина воли. Эту заботу с тебя и с других, кто был того же мнения, снимает целиком самая природа дела; кто вдумается в его подробности, тот должен будет признать, что ввиду недостойного отношения к папе и успехов итальянской монархии, к которой стремился еще Цезарь Борджа, папе нельзя было упускать крупный козырь, который представлялся в союзе с королем Франции и венецианцами, в том, что король Англии склонялся в ту же сторону[262]262
Английский король Генрих VIII (1509–1547) не был формально членом Коньякской Лиги, но обещал ей поддержку. Гвиччардини очень дорожил участием его в Лиге, как средством противодействия всяким будущим притязаниям Франции на Милан.
[Закрыть], и что, с другой стороны, положение имперцев было ненадежно, так как солдат в Италии у них было мало, денег не было вовсе, население герцогства Миланского было к ним люто враждебно. За оружие брались не ради честолюбивых замыслов, а только ради избавления себя от опасности. Кто взвесит все эти доводы, будет вынужден признать, что редкая война была для какого бы то ни было властителя так справедлива и необходима и редко когда могли быть большие надежды на победу. Если за что бранили тогда папу все вообще, и мудрые люди в частности, то только за робость и осторожность, так как казалось, что папа примыкал к решению о войне медленнее, чем это следовало. Если события пошли иначе, чем думали, за это нельзя винить сторонников войны, так как доводы в пользу ее были настолько сильны, что убеждали всякого мудрого человека; советники князей были бы поставлены в слишком тяжкие условия, если бы они обязаны были приносить в советы не только соображения человеческого ума, но суждения астрологов, предсказания духов или пророчества святых.
Поэтому ты не виноват, если исход дела не отвечал данному тобой совету воевать; наоборот, ты заслуживаешь похвалы, и не малой: всякий, кто был к тебе близок в это время, знает, что ты в меру сил своих способствовал, чтобы последствия не расходились с предпосылками: если бы все, на ком лежало бремя войны, сделали бы на своем месте то же самое, что ты сделал на своем, если бы папа, пустившись в море, следовал бы во время плавания твоим указаниям, возможно, дело кончилось бы иначе.








