355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Меринг » История войн и военного искусства » Текст книги (страница 36)
История войн и военного искусства
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:36

Текст книги "История войн и военного искусства"


Автор книги: Франц Меринг


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)

Но то, что покрыло этот мир несмываемым позором и имело своим справедливым наказанием уничтожающее поражение под Йеной, – это был отказ от войны в то время, когда вопрос шел о борьбе «за великие ценности человечества». Это была трусливая и своекорыстная политика, исключавшая себя из борьбы великих исторических противоречий, где нужно было принять или ту, или другую сторону. Но если и при классовом господстве мир является всегда и при всех условиях величайшим благом, то прусские дипломаты, заключившие Базельский мир, заслуживают почтения в такой же степени, в какой их презирают, тем более что 10 лет покоя, данные Северной Германии этим миром, кажутся славным периодом в немецкой истории.

Годы 1785–1805 были расцветом нашей классической литературы и философии. В тесном сотрудничестве создали Гете и Шиллер свои бессмертные произведения; в Йенском университете преподавали одновременно Фихте, Шеллинг и Гегель; Базельский мир дал даже толчок к известной буржуазной декларации против войны, к кантовскому «вечному миру».

VII

Кант не был первым, требовавшим «вечного мира». Он имел предшественников в лице француза Сен-Пьера и англичанина Юма. Он получил толчок от них обоих. Юм объявил войну войне так же просто, как и основательно, написав: «Когда я вижу нации, взаимно истребляющие друг друга в войне, то мне кажется, что я вижу двух пьяных парней, дерущихся дубинками в магазине фарфоровых изделий. Кроме того, что им придется долго страдать от тех шишек, которые они набьют друг другу, им придется еще возместить все произведенные ими убытки». Эту фразу Кант выбрал как эпиграф для своего сочинения, которое действительно очень правильно ею характеризуется.

Хотя совершенно бесспорно, что Базельский мир дал толчок для его сочинения, но все же об этом мире в его сочинении непосредственно не упоминается. Правда, первое предложение, которым Кант начинает, можно принять за критику Базельского мира. Кант пишет: «Ни одно мирное соглашение нельзя считать таковым, если оно сочетается со скрытым предлогом к новой войне». Этот «скрытый предлог» и содержал в себе Базельский мир, так как прусское правительство за свой отказ от леворейнских владений выговаривало себе в вознаграждение праворейнские области, которые, естественно, надо было отнять сначала у их прежних владельцев. Другое требование Канта: «Ни одно государство не должно вмешиваться в организацию и управление другого государства», – может считаться осуждением прусского вторжения во Францию. Однако эти и другие категорические императивы, которые Кант ставит во главу своего сочинения: постоянное войско «должно» со временем прекратить свое существование, никакие государственные долги не «должны» допускаться и т. д. – являются лишь второстепенными. Центр тяжести всего сочинения лежит в «первом и окончательном условии вечного мира», где делается вывод, что, прежде чем создастся какая-либо возможность вечного мира, буржуазная конституция каждого государства должна сделаться республиканской.

Это требование так же мало отвечало существовавшему тогда положению, как кулак походит на глаз, так как Французская республика воочию показала, что ее конституция нисколько не мешала ей вести войну. Однако Кант различает демократическую государственную конституцию и республиканскую. Демократическая государственная конституция является, по его мнению, как раз злейшей формой деспотизма, еще более невыносимой, чем «верховная власть одного», «так как она является властью большинства, хотя бы против одного (который не согласен); следовательно, решают как будто все, не будучи всеми, что является противоречием всеобщей воли с самой собой и со свободой». Наоборот, республиканская государственная форма отделяет власть исполнительную от власти законодательной, она допускает представительную форму правления, возможную при монархии и аристократии и немыслимую при демократии, когда «все хотят быть господами».

Каким образом упомянутые выше республиканские государственные конституции могут устранить войны и привести к вечному миру, Кант доказывает следующим образом: «Если потребуется согласие граждан (иначе при этой конституции не может быть) относительно того, должна ли быть война или нет, вполне естественно, что вопрос о всех тяготах войны они должны будут решать сами, применяясь к самим себе, т. е. должны будут сами сражаться, все издержки войны взять на свою собственную шею, исправить по возможности опустошения, произведенные войной, и, наконец, к довершению всех невзгод, взять на себя омрачающую самый мир и никогда (так как одна война влечет за собой новую войну) не искупаемую тяжесть войны, а в таком случае они сильно призадумаются, следует ли начинать эту скверную игру. Наоборот, при таком государственном устройстве, где подданные не являются гражданами, т. е. гражданами республики, войны – самая простая вещь на свете, так как повелители являются не гражданами государства, но владельцами его; они ничем не страдают из-за войны: ни своими обедами, ни охотами, ни увеселительными дворцами, ни придворными празднествами и т. п., они решаются на нее, как на какое-то развлечение, по совершенно незначительным причинам и из приличия спокойно представляют всегда готовому на этот случай дипломатическому корпусу найти оправдания для войны». В последнем своем предложении Кант целиком единодушен с королем Фридрихом, хотя только в этом одном предложении, ибо, что ни говорить об этом короле, он во всяком случае никогда не начинал войны по «незначительным причинам», не смотрел на нее как на развлечение и ни в коем случае не щадил себя в войне; правда, он никогда не заставлял также своих подданных голосовать относительно войны и мира, на чем Кант основывает свой вечный мир.

С большей наивностью, чем это делает Кант в своем трактате, нельзя говорить о вопросах войны и мира. Однако этот упрек относится не персонально к Канту, а ко всему буржуазному мировоззрению, выдающимся представителем которого он является. Вдвойне знаменательно то, что единственный наш классик, разбиравшийся в тогдашних государственных делах, Вильгельм фон Гумбольдт, очень небрежно отнесся к сочинениям Канта; лишь «часто чересчур свирепо выглядывавший демократизм» причинил ему некоторое огорчение. Кант мог в своем предисловии обойтись без «clausula salvatoria», т. е. без осторожного замечания, так как всякий практический политик с большим самоудовлетворением смотрит на политика-теоретика, как на педанта, не приносящего своими ложными идеями никакого вреда государству, которое должно основываться на законах, добытых опытом; опытный государственный деятель, по мнению Гумбольдта, и после Канта стал бы поступать по-своему, а открыто опубликованное мнение не принесло бы никакого вреда для государства. За год до опубликования этого сочинения Кант был привлечен к ответственности за «искажение и унижение многих основных и главных учений святого писания и христианства», а за его пропаганду «вечного мира» и республиканского устройства ни один «опытный государственный деятель» его ни к какой ответственности не привлекал, несмотря на горячее одобрение, которое его пропаганда встретила в кругах буржуазных просветителей.

В известном смысле буржуазное просвещение было одной большой иллюзией, вследствие чего оно все же не перестало, в утешение современным искоренителям иллюзий, быть величайшим событием в мировой истории. Больше всего это относится к его борьбе против войны. Оно боролось  с войной всеми средствами, которые были в его распоряжении, с поразительной логикой, с едким остроумием, с язвительной насмешкой, с пламенным гневом, но оно не смогло положить и соломинки на пути войны. Наоборот, война в буржуазном обществе сделалась еще более могущественным рычагом исторического развития, чем в феодальном обществе. Буржуазные просветители обстреливали Молоха войны ракетами, которые бросали на него более или менее яркий свет, что ни на минуту не смущало этого крепкого малого, а не пулями, которые вообще могут лишь ранить, если не попадут в сердце. Они уже потому не могли быть опасны для него, что при всем своем ужасном гнете, которым он обнаруживал свое присутствие, Молох войны оставался для них невидимым противником; они ничего не знали ни о его происхождении, ни о его сущности, и поэтому они топтались в полной темноте, когда поднимался вопрос о том, как можно его устранить.

Если Кант со своим отвлеченным сочинением о «вечном мире» разделил лишь участь буржуазного просвещения, то и буржуазное просвещение нельзя винить в том, что оно не могло перепрыгнуть через свою собственную тень. Это была идеология определенного класса, победа которого представляла собой крупный прогресс в человеческом развитии, хотя, конечно, не последнюю ее цель, как она сама это воображала. Чтобы излечить ее от этого заблуждения, лучшим средством было продолжение войн, но буржуазное просвещение оторвалось бы от той почвы, на которой оно коренилось, оно перестало бы быть самим собой, если бы оно признало войну неотделимой составной частью буржуазного общества и поняло, что в современном обществе война должна была развиться тем шире, чем выше стояло это общество над прежними общественными формациями. Оно пыталось удалить из своего дома незваного гостя всеми средствами человеческого красноречия и достойно за это похвалы, хотя бы по одному тому, что оно проделало свою работу основательно; в течение столетия не было сказано вслух ни одного слова о необходимости мира и о ненужности войны, которое не находилось бы уже в сочинениях Монтескье, Вольтера, Руссо, Канта, Фихте, Гердера.

Из этого блестящего, но бесплодного наследия современный социализм усвоил, к сожалению, чересчур много; меньше всего он освободился от слабейших сторон буржуазного просветительства. Если буржуазная критика войны была ограничена проклятиями или молитвами вроде тех, при помощи которых средневековый монах боролся с чумой и другими опустошительными болезнями, то пролетарская критика должна исследовать войну, как врач, который прежде всего определяет истинные причины болезни, а затем уже определяет нужное лекарство. Правда, в этом нет недостатка, но все же слишком много внимания уделяется всегда нравственному негодованию против войны, и слишком мало внимания посвящается истинному изучению ее.

Правда, ужасы войны так безграничны, что в каждом по-человечески чувствующем существе они прежде всего возбуждают возмущение и негодование. Так, при какой-нибудь опустошительной эпидемии гораздо больше сочувствия возбуждает к себе больной, чем врач, с кажущейся бесстрастностью выполняющий свои обязанности. Однако бесстрастный врач гораздо больше нужен больному, чем наше самое горячее сочувствие. Точно так же и самый незначительный вклад в истинное познание войны для нас гораздо ценнее, чем прекрасные негодующие речи против войны. Нам это нужно не для того, чтобы доказывать моральную бессмыслицу войны, так как об этом позаботится сама война, но чтобы понять то историческое значение, которое она имеет в классовом обществе.

Если это удастся, то мы будем на твердой почве в своей борьбе против войны, какое бы подавляющее впечатление она не производила, тогда как самое пылкое возмущение по поводу нее не дает ни малейших гарантий в том, что оно не превратится в столь же пламенное воодушевление за эту войну, как только ее железный шаг потрясет мир.

Своеобразные трудности задачи, которую нам предстоит разрешить здесь, состоят в том, что приходится познавать вещи такими, каковы они есть, не допуская, чтобы познание существующего переступило где-нибудь через свои границы, превратившись в признание его. Если по отношению к другим явлениям классового общества это для нас не важно, то этого ни в коем случае нельзя сказать по отношению к войне, которая более, чем какое-нибудь другое историческое явление, волнует страсти до самой их глубины. При всяком беспристрастном исследовании войн и их причин, с одной стороны, грозит опасность показаться приверженцем милитаризма, а с другой стороны, сделать милитаризму чересчур большие уступки.

Это особенно можно проследить на социалистах, занимавшихся специально военными вопросами. Старый Бюркли был объявлен еретиком за то, что он раз и навсегда выкинул из швейцарской истории «скромный народ пастухов», посадив на их место грубых воинов, далеко не возвышенного характера, но которым, однако, принадлежат, видимо, его симпатии. Что же касается Энгельса, то, после того как он осветил в своем прекрасном сочинении прусскую военную реформу 60-х годов в ее исторической связи, он был обвинен известным военным писателем Рюстовым в тоске по прусскому ордену, хотя совершенно бесспорно, что в своем военно-научном изложении Энгельс неоднократно нападает на тон боевых реляций. Даже такой выдающийся ум, как Энгельс, с трудом избежал подавляющего действия исторического материала, над которым он научно работал; в американской междоусобной войне 1861–1865 гг. иногда образцовая стратегия южных штатов заставляла его верить в их победу, тогда как Маркс, считавший себя всегда профаном в военных вопросах, совершенно правильно с самого начала предсказывал победу северных штатов.

Однако следует попытаться пройти между Сциллой и Харибдой, ибо одно проклятие войны не даст ничего полезного и не избавит нас от всего вредного.

VIII

Хотя французская революция 1830 г. и оказала известное отраженное действие на отдельные страны, но европейская революция была вызвана впервые лишь восстанием французского народа, низвергнувшего в 1848 г. то самое прославленное буржуазное королевство, которое было создано в 1830 г. Хотя эта революция вовлекла в свой поток весь европейский материк вплоть до русских границ – революционной войны, которой так пламенно требовали Маркс и Энгельс, так и не возникло.

«Новая рейнская газета» неутомимо призывала к войне с Россией: «Лишь война с Россией является войной, достойной революционной Германии, – войной, в которой она омоет грехи прошлого, в которой она возмужает, в которой она победит своих собственных автократов, в которой она, как это достойно пробужденного народа, сбросившего цепи долгого позорного рабства, будет нести пропаганду цивилизации ценой жертв своих сыновей и, освобождая извне, освободится внутри». А когда осенью угрожала разразиться европейская война по шлезвиг-голштинскому вопросу, газета писала: «Война будет войной Германии против Пруссии, Англии и России. Именно такая война нужна задремавшему германскому движению – война против трех великих контрреволюционных держав, война, которая распространит влияние Пруссии в Германии, война, направленная как раз против трех старых контрреволюционных союзниц Германии 1792–1815 гг., война, ставящая отечество в опасность и спасающая его тем, что ставит победу Германии в зависимость от победы демократии». Дело не дошло до войны ни в первый, ни во второй раз, и не по вине того движения, выразителями которого были Маркс и Энгельс.

Без сомнения, они были правы, и историческое развитие оправдало их требование войны с контрреволюционными державами для спасения революции. То, чего они боялись в противоположном случае, действительно случилось – железная нога России растоптала в конце концов революционный пожар. Но если война является последним средством и лекарством как классового общества, так и буржуазной революции, то буржуазная революция имеет все же свои собственные законы. Она не является продуктом общественной нужды, как пролетарская революция, но как раз продуктом общественного благосостояния. Буржуазия начинает повелевать богатствами общества значительно ранее, чем достигает политической власти; однако если для завоевания последней требуются кровь и деньги, то ее собственные кровь и деньги оказываются для буржуазии чересчур дорогими, чтобы отдать их на баррикадах и в битвах. Это она всегда предоставляет другим и главным образом пролетариату, который, по ее мнению, существует на свете лишь для служения буржуазии. И до тех пор пока рабочий класс сам питал эту наивную веру и воображал, что он должен был удовлетворять ее общественные нужды, увеличивая общественное благосостояние буржуазии, до тех пор дело шло очень хорошо, как это доказали революции 1789 г. и последовавшие за ней революционные войны.

Однако в революции 1848 г. стало ясно, что пролетариат не позволит больше буржуазии употреблять себя как пушечное мясо. Парижская июньская битва 1848 г. представляет собой яркий светоч, известивший весь мир о начавшемся просветлении сознания рабочего класса. С тех пор у буржуазии пропала охота к революциям и революционным войнам. Она пустила свои прежние идеологические требования в трубу и стала думать лишь о возможно большем приобретении доходов. Однако она не обладала сама необходимой для этого политической властью. Уже в 1848 и 1849 гг. буржуазия двух великих культурных народов, политическое раздробление которых ей было невыгодно, начала направлять свои умоляющие взоры на те государства, правительства которых хотя и стояли далеко от ее идеологических воззрений, но зато обладали боеспособными армиями: немецкая буржуазия – на Пруссию, а итальянская – на Пьемонт. Однако им не удалось заключить союз так скоро, как они рассчитывали: обе стороны не совсем понимали друг друга, и приглашаемые правительства с некоторым недоверием взирали на приглашавших их красоток.

Лишь через 10 лет в муках и бедствиях пришли наконец ко взаимному пониманию, за которым последовали войны 1859, 1866 и 1870–1871 гг. В этих войнах так причудливо смешивались наряду с революционными уже и реакционные элементы, что самый этот факт мог вызвать и вызвал многочисленные расхождения между честными и последовательными революционерами.

IX

В войнах за итальянское и немецкое единство смешивались революционные и реакционные элементы, но не в равной степени в каждой из них. Очень сомнительной похвалой являются слова Трейчке и его товарищей, что в 1866 и 1870–1871 гг. было «правильное политическое действие», тогда как в 1859 и 1860 гг. действовали «грубым и беспорядочным образом». Это может означать лишь то, что среднеитальянские и южноитальянские государства сами сбросили со своей шеи своих насильников, и революционное движение было достаточно сильно, чтобы создать из повстанца Гарибальди национального героя. Действительным мечом Италии было, правда, то военно-иезуитское государство, которое наполовину выросло на итальянской почве и смогло купить себе ценой двух провинций помощь заграничного деспота, чтобы сбросить австрийское иноземное владычество и создать объединенную Италию. Если, однако, Пьемонт после своего печального опыта 1848–1849 гг. не смог предпринять на свой риск и страх борьбу с австрийским владычеством, то он не смог вследствие этого же наложить свой отпечаток на итальянское объединительное движение. Его руководящий министр Кавур, «создавший» будто бы по старому представлению, единство Италии, хотя принадлежал к ханжескому реакционному дворянскому роду, но, как итальянский патриот, сумел отказаться от предрассудков своего класса и делал все, что требует или, по крайней мере, требовала буржуазия от «современного государственного деятеля». Теперь буржуазия вряд ли подписалась бы в Италии или где-нибудь еще под крылатыми словами Кавура об осадном положении, сорвавшимися у него перед смертью.

При всем том итальянское объединительное движение, направленное против австрийского иноземного владычества, призвавшее на помощь для борьбы с ней фальшивого Бонапарта, который обещал оказать эту помощь, лишь бы поддержать свое колеблющееся сабельное господство, поставило европейскую и особенно немецкую революцию в весьма тяжелое положение. Нельзя было сказать просто «нет» и просто «да» при нежелании поддерживать законную или незаконную контрреволюцию. Как трудно было решить, что именно является задачей демократии в этом положении, показывает горячий спор, возникший между Лассалем, с одной стороны, и Марксом и Энгельсом – с другой.

Вначале по этому вопросу итальянской войны высказался лишь один Лассаль в своей брошюре о задачах Пруссии, так же, как в своих письмах к Энгельсу и Марксу; впоследствии и Энгельс получил право голоса, когда Бернштейн переиздал брошюры Энгельса, написанные в 1859 и 1860 гг.: «По и Рейн» и «Савойя, Ницца и Рейн». Отсутствуют все же письма Энгельса к Лассалю по этому вопросу, что является большим пробелом; и если из писем Лассаля можно впервые понять «подземные аргументы», определявшие его политическую тактику в 1859 г., то то же самое можно было бы почерпнуть и из писем Энгельса.

Энгельс также имел свои «подземные аргументы», и если пользоваться только его брошюрами, то они оставляют такое же большое недоумение, как и брошюра Лассаля, и на самом деле они были неправильно поняты отдельными партийными газетами, что при других обстоятельствах было бы совершенно немыслимо.

В первой его брошюре «По и Рейн» главное острие было направлено против легитимной контрреволюции. Когда весной 1859 г. грозила разразиться война Пьемонта и его французского союзника с Австрией за австрийские владения в Северной Италии, венский двор дал пароль, что на По защищается Рейн, – иными словами, пытался получить вооруженную помощь германского союза для защиты своих итальянских владений. Против этой попытки защищать восстановление австрийского владычества в Италии во имя немецких интересов и выступил Энгельс; он резко осуждал это владычество и доказывал в своей первой брошюре, как он говорит во второй брошюре, военно-научным образом, что Германия для своей защиты не нуждается ни в малейшем кусочке Италии и что, считаясь только с военными основаниями, Франция имеет гораздо больше права претендовать на Рейн, чем Германия на Минчио. Таким образом, Энгельс стремился сделать возможным для Германии вступление в предполагаемую борьбу с чистыми руками.

Чем дальше, тем лучше. Энгельс заявил, что как ни нелеп лозунг, будто Рейн следует защищать на По, он имеет все же некоторые основания при наличии угроз и вооружений со стороны Бонапарта. Верным инстинктом было понято в Германии, что По является для Наполеона лишь предлогом, главной же его целью является при всех обстоятельствах Рейн. Лишь война за рейнские границы может предотвратить угрозу для его государства. Ему нужен не По, но Рейн, он бьет по мешку и думает, что это осел. Но если Италии угодно разыгрывать роль мешка, то Германия не желает представлять собой осла. В этом случае сохранение По имело бы то значение, что Германия, находясь под угрозой нападения, при котором ставится вопрос об овладении одной из лучших ее провинций (именно Рейнской), не может и думать о том, чтобы отказаться от сильнейших своих военных позиций (Ломбардии и Венеции), не оказав военного сопротивления. В этом смысле Германия заинтересована в защите По. Накануне войны и во время самой войны приходится занимать всякую полезную позицию, откуда можно угрожать врагу, не предаваясь размышлениям, совместимо ли это с вечной справедливостью и с принципом национальностей; здесь приходится думать о том, чтобы спасти свою шкуру.

Это звучит очень внушительно, но если взглянуть на результаты этой намеченной Энгельсом политики, то становится тотчас же ясно, что здесь высказаны не все его мысли целиком. Если бы Австрия, опираясь на свои итальянские провинции, поддерживаемые немецким союзом, удачно защитила свою шкуру, то она надолго удержала бы свои «сильнейшие военные позиции», и никто не мог бы ей в этом помешать. Другими словами, сохранилось бы австрийское господство в Италии, которое Энгельс осуждал самым решительным образом. Затем Австрия сохранила бы свою гегемонию над Германией, и жалкая союзная конституция была бы гальванизирована. Наконец, если бы победоносная Австрия свергла бонапартистский режим во Франции, то она посадила бы на его место правительство Бурбонов, т. е. заменила бы черта если не Вельзевулом, то уж во всяком случае другим чертом.

Чтобы понять, чего, наконец, хотел Энгельс, надо представить себе общее европейское положение, как оно рисовалось тогда в его глазах и в глазах Маркса. Они возлагали большие надежды на кризис 1857 г. в смысле возникновения новой революционной эры; эти надежды оправдались в отношении Франции, пролетариат которой начал волноваться, а буржуазия начала выражать недовольство бонапартизмом, не обеспечивавшим ей больше хороших доходов. Чтобы ослабить это грозное недовольство, Бонапарт предпринял военную авантюру против Австрии, самой крупной державы германского союза, что, по мнению Энгельса и Маркса, должно было освободить революционные силы в Германии.

В своей второй брошюре Энгельс говорит: «Первоначальное движение было действительно национальным, гораздо национальнее шиллеровских празднеств, происходивших от Архангельска до Сан-Франциско; оно возникло инстинктивно, естественно; непосредственно вопрос о том, была ли Австрия права или нет, не имел при этом большого значения. Один из нас подвергся нападению со стороны третьего, которому нечего делать в Италии, но который заинтересован в завоевании левого рейнского берега, и против него – Луи-Наполеона и традиций старой французской империи – все мы должны сплотиться. Таков был народный инстинкт, и он был прав». Спрашивается, действительно ли существовал этот «народный инстинкт», это «естественное движение». На основании ясного понимания германских взаимоотношений Лассаль оспаривает это самым решительным образом; в антифранцузском настроении, проявлявшемся в Южной Германии, он видел не революционное возмущение против отравы и грязи бонапартизма, но лишь новое проявление старой реакционной ненависти к французам, которую следовало не поддерживать, а решительным образом искоренять; ожесточенная национальная война между Францией и Германией была для Лассаля ужасным поражением европейской культуры.

Другой предпосылкой, из которой исходили Энгельс и Маркс, была предполагавшаяся возможность заключения франко-русского союза, грозившего зажечь мировую войну. Маркс доказывал в «Нью-Йоркской трибуне», что бонапартистское освобождение Италии являлось лишь предлогом для того, чтобы поработить Францию, произвести государственный переворот в Италии, перенести «естественные границы» Франции в Германию, превратить Австрию в русское орудие и втянуть народы в войну законной контрреволюции с незаконной. По мнению Энгельса, поддержка Австрии немецким союзом создала предлог, пользуясь которым, Россия могла вмешаться в борьбу, чтобы присоединить к Франции левый берег Рейна и получить для себя свободу действий в Турции. Чего ожидал Энгельс в этом случае – он высказал в своем письме к Лассалю, дословно цитирующему это место в своем ответном письме: «Vive la guerre!». «Если на нас нападут вместе французы и русские, если мы близки к гибели, то в этом отчаянном положении должны быть использованы все партии, начиная с господствующих, – и нация, чтобы спасти себя, должна обратиться к наиболее энергичной партии». Таким образом, Энгельс видел для Германии серьезную угрозу во франко-русском союзе; он в высшей степени добросовестно выставлял требование, чтобы она прежде всего укрепила свои военные позиции, но при этом ожидал победы Германии не от германских правительств, но от германской революции, чем окончательно были бы устранены германская союзная конституция, австрийское иноземное господство в Италии и бонапартистская империя.

Лассаль, правда, со своей стороны, не оспаривал франко-русского союза, поскольку он действительно существовал, но он не верил в угрожавшую европейскую войну; в частности, он доказывал, что французский император, попавший на престол благодаря государственному перевороту, по всему своему положению не мог думать о такой мировой войне, без которой нельзя было бы получить левого берега Рейна. В действительности достаточно было простой мобилизации прусского войска, не представлявшего тогда серьезного противника, чтобы лишить воинственности как фальшивого Бонапарта, так и царя. Первый заключил с Австрией поспешный мир под Виллафранкой, который оставил Венецию во владении Австрии, второй же послал своего генерал-адъютанта во французскую главную квартиру, чтобы предложить мир. Энгельс в своей второй брошюре сам упоминает об этом факте и указывает весьма серьезные причины, которые должны были заставить царя испугаться войны: волнения в Польше, затруднения с освобождением крестьян и еще не пережитое истощение страны, вызванное Крымской войной.

Если рассмотреть весь материал, имеющийся сейчас, то можно сказать, что точка зрения Лассаля не так уж сильно отличается от точки зрения его лондонских единомышленников, как они это сами думали. Для всех троих выше всего стояло освобождение рабочего класса, и для всех троих неизбежной ступенью к этой цели являлось национальное возрождение Германии. Как бы ни были они национально настроены, они различали, несмотря на это, или, вернее, именно поэтому германскую нацию от германских правительств, падение которых означало для них национальное возрождение. Маркс и Энгельс хотели, чтобы германские правительства были вовлечены в войну тем революционным течением, которое, по их мнению, существовало в массах немецкого народа, в то время как Лассаль оспаривал наличность революционного течения и считал, что та жажда войны, которую он предполагал у германских правительств, должна быть представлена массам реакционной и антинародной, чтобы вызвать в этих массах революционное настроение.

Быстрое заключение мира помешало произвести опыт в ту или другую сторону. Шаткость обоих этих предположений, возникших вследствие чересчур запутанного международного положения, ясна теперь сама собой. Маркс и Энгельс заблуждались, считая, что в Германии имеется революционное движение, и ожидая от франко-русского союза непосредственной угрозы для Германии. В обоих этих случаях мнение Лассаля было правильнее, но его заключение покоилось на весьма сомнительной предпосылке, именно, на представлении, что революционное движение может развиться из тяжелого поражения.

Это воззрение было тогда очень распространенным, но часто приводило к серьезным заблуждениям. Даже сам Лассаль писал во время своего спора с Марксом и Энгельсом: «Наша королевская власть никогда не была более популярна, чем в 1807 г., и нечто подобное может повториться»; он хотел этим сказать: если мы не сделаем для масс ненавистной эту угрожающую войну, то поражение прежде всего объединит народ с правительством. Прусская монархия в 1807 г. далеко не была популярна; ненависть против «султанов» была тогда гораздо сильнее, но всякое тяжелое поражение прежде всего обессиливает массы, а непосредственный гнет нужды, вызываемой внешним врагом, действует слишком сильно, чтобы вызвать сознание того, что товарищ по несчастью – собственное правительство – виновно в этом несчастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю