Текст книги "История войн и военного искусства"
Автор книги: Франц Меринг
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
О Блюхере Блейбтрей говорит, что он имел в себе что-то «демоническое», но где именно сидело это «демоническое» в жизнерадостном гусаре, по-своему бывшем хорошим генералом, а в невоенной обстановке – ландскнехтом старого закала с неистощимой приверженностью к вину, женщинам и картам, – это остается тайной Блейбтрея. Что скажет современное прусское офицерство о резком письме к королю в 1809 г.: «Прошу дать мне отставку, ибо я не только прусский офицер, но и немецкий дворянин»? Современное прусское офицерство, мы думаем, найдет на это исчерпывающий ответ – что подобное письмо Блюхера существует лишь в фантазии Блейбтрея.
Таким же продуктом чистой фантазии, как это не раз указывалось, является и кабинетный приказ Фридриха-Вильгельма III от 1803 г., в котором офицерам предписывалось не болтать о себе как «о первом сословии», так как все одетые в королевский мундир содержатся из податных сборов, уплачиваемых гражданами. Блейбтрей сплетает этому Гогенцоллерну пышные венки. Он называет его – этого героя демагогической травли и нарушителя конституционных обещаний – в высшей степени благородным, достойным полного уважения, приятным, справедливым, честнейшим и разумнейшим человеком, антифеодалом по натуре, внутренне же совсем либеральным, помазанным демократическим елеем. Все эти исключительные достоинства Блейбтрей черпает из упомянутого уже мифического кабинетного приказа от 1803 г. и из патриотических рассказов, выуженных им из сборников гогенцоллерновских анекдотов. Во время стоянки союзных войск на Рейне, после Лейпцигской битвы, в Висбадене был устроен бал, и король Фридрих-Вильгельм III милостиво соблаговолил сказать несколько слов участия одному молодому офицеру, потерявшему на войне трех своих братьев; в ответ офицеру, заявившему, что его братья охотно умерли за его величество, король заметил: «Не за меня, а за отечество». Для пущей торжественности Блейбтрей переносит действие из висбаденской бальной залы на поле битвы под Лейпцигом и превращает молодого офицера, потерявшего трех братьев, в старого майора, у которого погибли все сыновья. По этому поводу он проливает настоящие реки слез умиления над «коронованным Гогенцоллерном», поставившим отечество выше короля. Затем, дав мимоходом затрещину Трейчке за недостаточную почтительность к Фридриху-Вильгельму IV, Блейбтрей настраивает свою арфу для Вильгельма I – «натуры в высшей степени идеалистической, полной благороднейшего немецкого духа». Именно этот прусский король упразднил превозносимую Блейбтреем организацию ладвера от 1813 г.; поэтому можно было ожидать, что на его счет будет сказано хоть одно слово критики, но небо предохранило Блейбтрея от недостаточно почтительного обращения с «коронованным Гогенцоллерном».
Нет. Управление Вильгельмом I организацией ландвера 1813 г. было «исторически великим делом», так как прежний ландвер показал себя в годы революции политически ненадежным. Насколько «блестяще проявила себя» в датской войне 1864 г. «новая армия», видно даже из совершенно противоречащих этому фактов в труде прусского генерального штаба. Так, первая часть похода против Дании была сплошь неудачна. Блейбтрей строго порицает «мелочное брюзжание» во время «братской войны» 1866 г.: ему нравится называть эту войну за разделение Германии «объединительной войной», – «победой демократии», – утверждение, стоящее приблизительно на равной высоте с его уверением, что Бисмарк был принужден выговорить для Вильгельма I титул императора, между прочим, из-за «домогательств короля Баварии».
Появление системы милитаризма Блейбтрей датирует 1871 г. Вопрос о том, каким образом она появилась сразу, как из пистолета, он оставляет совершенно без объяснений. Он лишь нападает с добродетельным негодованием на некоторые ее темные стороны, главным образом на господствующий в офицерском корпусе византийских дух; однако и эта вспышка потухает бесследно, и Блейбтрей немедленно после этого называет войну «великим культурным фактором», заявляет о необходимости военного флота, хотя тот, кто оспаривает, что он лишь увеличивает военную опасность, по его же словам, врет самым бессовестным образом. Затем Блейбтрей защищает дуэль как исключительное право офицеров. Как мало может Блейбтрей объяснить, каким образом появился осуждаемый им милитаризм, так же мало может он сказать, каким путем этот милитаризм может быть устранен. Можно даже подозревать, что он мечтает найти ангела-спасителя в одном из «коронованных» Гогенцоллернов. Последняя глава о «необходимости милиционной системы» содержит по существу лишь некоторые указания на то, что милиция Гамбетты сражалась лучше, чем немецкое войско, что снова ставит Блейбтрея в конфузное положение, так как, по его словам, немецкое войско было тоже народным войском, а создание его он считает «историческим подвигом» Вильгельма I, – и этим Блейбтрей опять садится в лужу.
Презрительные замечания, которые Блейбтрей бросает по поводу антимилитаристской пропаганды социал-демократии, вызываются тем, что социал-демократия подрывает милитаризм в его корне как составную часть всего капиталистического хозяйства. Как добровольцы Карно и ландвер Шарнгорста стали возможны лишь после экономического переворота внутри старого, проржавевшего общества, так и о введении милиции в духе нашей программы можно будет думать лишь тогда, когда когти капитализма будут окончательно подрезаны. Однако, как ни ясно и как ни бесспорно это основное положение нашей программы борьбы против милитаризма, все же было бы очень желательно обсудить его более внимательно в различных деталях. Какой пестрый реакционный вздор можно создать – и с относительным успехом, придерживаясь на словах нашей антимилитаристской программы, – показывает сочинение К. Блейбтрея.
Это – единственная его заслуга, и только ради этой заслуги оно и было так внимательно рассмотрено нами. Во всей своей остальной бессмысленной путанице оно представляет собой истинный апофеоз Молоха милитаризма, который, наверное, найдет эту пищу довольно вкусной.
Памятник на Бородинском поле
Военно-исторические проблемы
Вернер А. Приступ Крутой горы
В победном угаре 1871 г. из уст одного популярного оратора – если мы не ошибаемся, это было в славном городе Лейпциге – сорвались крылатые слова: «Пусть теперь обвиняют нас в том, что мы – народ мыслителей и поэтов». Над невольной шуткой тогда много смеялись, но с течением десятилетий выяснилось, что неудачный оратор таил в себе частицу пророка. То, что совершили в течение современной войны немецкие поэты и профессора, не может навлечь на немецкую нацию нигде и ни при каких обстоятельствах подозрения в том, что она имеет преимущество перед другими нациями называться «народом мыслителей и поэтов».
Поэты опровергли этот упрек, пожалуй, еще основательней, чем профессора. Говоря это, мы совершенно не имеем в виду массовой продукции военных стихотворений, всплывавших ежедневно для того, чтобы быть забытыми на следующий же день. Позорнейшее явление, что пускалась в продажу эта макулатура, представлявшая собой небольшую ценность, чем стоимость типографской краски и бумаги, на которой она была напечатана. Особого внимания достойно то, что даже поэты, у которых нельзя оспаривать право называть себя так, – Демели, Гауптманы, Гольцы и им подобные, – так же позорно пали в своей военной поэзии; надо понимать это, конечно, в эстетическом отношении, а не в политическом. Вопрос идет не о том, каково именно было их отношение к войне, но о том, выразили ли они словами в той или иной форме чудовищные страсти, развязанные этой войной. Этого совершенно не было. Они поступали так не из странной прихоти, ради оригинальности, мучившей их постоянно, а чтобы оправдать тех, кто с давних пор не видел в «современности» ни блистающей зари восходящей культуры, ни хотя бы меланхолического заката культуры нисходящей.
Типичным образчиком этой стряпни является книжечка «Фридрих и великая коалиция», опубликованная недавно Томасом Манном. Автор «Будденброки» действительно поэт, имевший до сих пор право на некоторые претензии, но тем хуже для него, что в своем сочинении в смысле литературной оценки войны он не оправдывает даже самых скромных из этих претензий. Из-за недостатка действительного богатства мысли он впадает в «многословие», в конце концов начинающее просто претить всякому читателю, в голове у которого не атрофировался еще образный язык действительной жизни. Поэтическое вдохновение Томаса Манна прибегает к воскрешению заброшенного анекдотического хлама, нетерпимого даже в патриотических учебниках, – например, презрение, проявленное будто бы Фридрихом к Помпадур, сестринский привет, полученный ею от Марии-Терезии, и другие подобные же пустяки, бывшие будто бы причинами великой коалиции Семилетней войны.
Очень интересен тот «оригинальный» оборот, который Томас Манн придает этим негодным старым документам. Он допускает, что старый Фриц был при всех обстоятельствах в высшей степени сомнительным гением и довольно-таки несносным человеком, но он говорит: «Фридрих был жертвой. Он должен был делать несправедливости и вести жизнь, противную своим воззрениям; он должен был быть не философом, но королем, чтобы осуществить стремления великого народа». Дальше он говорит: «Германия сейчас – это Фридрих Великий. Та борьба, которую мы должны довести до конца и которую мы еще раз будем вести, есть его борьба. Коалиция несколько изменилась, но его Европа – Европа, объединенная ненавистью, которая не хочет терпеть нас, которая все еще не хочет терпеть его, короля, и которой надо доказать еще раз с жестокой обстоятельностью, быть может, с обстоятельностью 7 лет, что это не может так остаться. Вустман [54]54
Вустман – писатель по вопросам филологии и публицист. – Ред.
[Закрыть]сказал бы: не годится – устранить это. И та душа, которая пробудилась в нас, – это его душа, это непобедимое сочетание активности и упорного терпения, это моральный радикализм, казавшийся другим одновременно отвратительным и ужасным, каким должно казаться неизвестное хищное животное». И дальше идет такая же галиматья.
Томас Манн так глубокомыслен, что лишь глубокомысленнейшая из газет – «Берлинер Тагеблат» – доросла до его поэтических высот и похвалила его. Другие, как, например, «Гамбургский корреспондент», рассуждали так же, как рассуждал старый фельдмаршал Мюллендорф о реформах Шарнгорста: «Это слишком высоко для меня». Хотя они и признают, что Томас Манн «возвышается, подобно башне, над подлыми писаками своекорыстного и нечистого патриотизма», но они порицают его за то, что «в своем авторском высокомерии он совершил грехопадение против духа великого короля, которого ему не простят наследники и последователи Фридриха».
Волонтер армии Гарибальди 1848–1849 гг., солдат венгерской революционной армии 1848 г., Джузеппе Гарибальди
Мы не хотим вмешиваться в этот спор. Попытка Томаса Манна объяснить великую коалицию 1914 г. великой коалицией 1756 г. содержит в себе зернышко истины; при всем различии капиталистического развития и внутренних исторических взаимоотношений между обеими мировыми войнами XVIII и XX столетий должны существовать известные сходные черты. Они лежат, правда, несколько глубже или, если угодно, несколько выше того, чем полагает это Томас Манн, извращенно рисуя тогдашнего прусского короля и нынешнюю немецкую нацию, как «неизвестное хищное животное». Тем более оправдывает себя попытка исследовать эти общие черты и извлечь из них как из зеркала прошедшего известный опыт для решения проблем современности.
I
Чтобы получить правильное понятие о мировой войне XVIII столетия, надо с корнем вырвать представление, что прусский король Фридрих был ее героем, осуществлявшим, вопреки сопротивлению «великой коалиции», стремление к расширению «великого народа». Как бы высоко ни оценивались дипломатические и военные способности Фридриха, результатом Семилетней войны было для прусского государства и непосредственно для всей Германии не что иное, как зависимость от России, невыносимый гнет которой так тяжело давил немецкую нацию, что еще в начале современной войны лозунг «борьбы с царизмом» вызвал кое у кого пламенное, хотя ни в коем случае не просветляющее, воодушевление. Ради этой цели действительно казалось совершенно естественным поднять факелы войны в трех частях света.
Если бы вопрос стоял в области почитания героических личностей, что, конечно, не может интересовать нас, то Семилетней войне следовало бы приписать совершенно других героев, а не прусского короля. Уже в начальном ее периоде выступают два человека, имена которых еще и сейчас открывают мировые перспективы. В североамериканских пограничных спорах между английскими и французскими колонистами английское общество на реке Огайо поручило своему землемеру Георгу Вашингтону занять в бассейне реки Огайо обширные луга; с помощью 150 чел. милиции, которыми он в качестве полковника командовал, Вашингтон воздвиг укрепление из частокола, но был вскоре прогнан превосходными силами французов. Английское правительство, чтобы отомстить за оскорбление, выслало на место происшествия два полка; эти полки, плохо вооруженные и плохо управляемые, чуть не погибли от голода в Аллеганских горах, но были спасены, по крайней мере, от этого жалкого конца Вениамином Франклином, собравшим в Филадельфии 300 фунтов и купившим на эти деньги мяса и других продуктов для английского войска.
Другим героем Семилетней войны, более авантюристического склада, был тот самый Роберт Кляйв, безнадежный бездельник, от которого отказалась его собственная семья и который в качестве жалкого писца поступил на службу Ост-Индской компании в Мадрасе, где после двукратной попытки к самоубийству открыл свое призвание – подчинить английскому владычеству Индию с ее сказочными сокровищами. Он нанес решительный удар своим противникам в бою при Плассее, через 5 дней после сражения у Колина, в бою, который не только по своим мировым историческим последствиям, но также и в чисто военном отношении далеко затмил собой все победы Фридриха. При Плассее Кляйв с 3000 чел. обратил в дикое бегство франко-индийские войска, достигавшие почти 60 000 чел., но, хотя о Колине может рассказать любой школьник, о Плассее некоторые ученые историки Семилетней войны упоминают только попутно, а другие, как, например, Карлейль, совсем не упоминают.
Вильям Питт, оставивший в истории, несомненно, более глубокие следы, чем Фридрих, определил истинный характер Семилетней войны в следующих словах: «Германия была лишь полем битвы, на котором был брошен жребий о судьбах Северной Америки и Ост-Индии». Это сухое признание английского министра стоит несравненно выше глубокомысленной мудрости историка Ранке, заявившего, что Фридрих якобы вступил в Семилетнюю войну с целью помешать французскому вторжению в Германию; его ученик Зибель углубил затем эту мудрость до заявления, что прусский король навлек на себя ужасающие опасности Семилетней войны лишь для того, чтобы помешать Бельгии, а следовательно, и левому берегу Рейна, сделаться французскими.
Нечто подобное писал покойный главный директор прусского государственного архива, хотя ему совсем не следовало рыться в этом архиве, а лишь перелистать давно опубликованную «Историю моего времени», написанную королем, где находится дословно следующее место: «Стоит лишь взять в руки географическую карту, чтобы убедиться, что естественные границы этой монархии (французской) распространяются до Рейна, течение которого, кажется, именно и предназначено для того, чтобы отделять Францию от Германии, – определять ее границы и служить пределом ее владычества». Так писал король в 1746 г., а через 10 лет после этого он бросился в опустошительную войну, чтобы защитить левый берег Рейна от жадности французов.
Ранке, «несравненный» историк, идеалистические исторические построения которого используют обыкновенно против исторического материализма, просто переворачивает факты вверх ногами, утверждая, что Фридрих вступил в Семилетнюю войну потому, что стремился помешать французскому вторжению в Германию. Это совершенно противоречит истине. Фридрих вступил в Семилетнюю войну потому, что ему не удалось спровоцировать французов на вторжение в Германию.
Когда конфликт между Англией и Францией из-за Америки обострился, Фридрих пригласил в один прекрасный день, весной 1755 г., французского посла из Берлина в Потсдам и сказал ему в преднамеренно лаконически-резком тоне: «Знаете ли, сударь, какое я принял бы при существующем положении решение, если бы я был французским королем? После того как англичане своим поведением на Средиземном море показали свою враждебность к Франции, я отправил бы в Вестфалию значительный корпус войск, чтобы бросить его затем непосредственно в герцогство Ганновер. Это единственное средство заставить Англию сделаться посговорчивее». Сказав это, он оставил смущенного посланника, который в своем донесении в Версаль представил джентльменские эпитеты, которыми король щедро наградил своего английского дядюшку. Так как это не имело действия, то прусским королем была издана инструкция, предписавшая прусскому послу в Париже предложить «от себя» французскому правительству поход в Ганновер.
Правда, на основании этого нельзя думать, что, не руководствуясь национальными мотивами, приписываемыми ему Ранке и Зибелем, король выступает в худшем свете. Если бы он действовал по этим мотивам, что исключается фактическим положением вещей, он был бы Дон-Кихотом своего времени. Наоборот, то, что он делал в действительности, делает честь его политической прозорливости: он пошел по единственному пути, которым можно было помешать возникновению из пламени войны, загоревшейся в американских лесах, европейского пожара.
II
До начала Семилетней войны европейское равновесие удерживалось между тройственным союзом – Англия, Австрия, Россия – и двойственным – Пруссия, Франция.
Просматривая дипломатические акты того времени, попадаешь вначале в такую непрерывно переплетающуюся сеть интриг и предательств, в которой, кажется, почти невозможно найти какую-нибудь связывающую нить, но, в конце концов, приходишь к тому, что все эти слухи и шпионские выслеживания, все хозяйничанье фаворитов и фавориток, все большие и малые дворцовые перевороты взаимно уничтожают друг друга, и исторические условия существования государств выступают на сцену с несокрушимой силой. Между прочим, это взаимное уравнивание особенно резко проявилось на персоне русского канцлера Бестужева, который с поразительной беспринципностью позволял подкупать себя всем иностранным державам и именно поэтому мог делать лишь то, что диктовалось ему русскими интересами.
Россия была тогда теснейшим образом связана с Австрией теми же самыми интересами, которые в настоящее время сделали их смертельными врагами. Оттоманская империя закрывала еще выход к нижнему Дунаю и к Черному морю. Она все еще одерживала победы над христианским миром, и Россия и Австрия лишь совместными силами могли держать ее под угрозой и даже временами совсем подавлять. С Англией Россия была связана тем, что получила оттуда почти все индустриальные и колониальные товары, в то время как для Англии, владевшей тогда жалкими колониями в Америке и не имевшей Индии, восточная торговля была вопросом жизни. Наконец, Англия и Австрия, соединенные огнем и кровью за время многолетней совместной борьбы против французского господства, сделались такими близкими союзниками, что Австрия называлась и британскими историками, и в парламентских речах не иначе как «старой союзницей». Почти целую четверть столетия, лишь с незначительными перерывами, т. е. от 1689 до 1713 г., они боролись плечо к плечу против Людовика XIV; в войнах за австрийское наследство 1741–1748 гг. они совместно отражали от Австрии французские нападения.
Франция все еще занимала первое место в Европе. Она многое потеряла, и признаки внутреннего упадка выступали уже так явственно, что лорд Честерфильд смог еще в 1753 г. сказать широко известные слова: «Все признаки, которые в прежней истории являлись предвестниками великих революций, замечаются теперь во Франции и увеличиваются с каждым днем». Но могущество Франции было еще велико. В Индии и Канаде она оказывала сильное противодействие вожделениям Англии. Она довольно чувствительно била по лапам русского медведя везде, где он стремился продвинуться со своими завоевательными планами: в Швеции, где еще действовал союз Ришелье с Густавом-Адольфом; в Польше, где в порядке дня стояли выборы в короли французского принца; в Турции, где больше всего действовали французский дипломат и французский купец. В Италии дом Бурбонов стоял, по крайней мере, на одной высоте с габсбургско-лотарингским домом, а в Германии он даже превосходил его.
С давних пор политический и религиозный протестантизм укреплялся здесь с помощью Франции, а когда попытка Франции раздавить во время войны 1741–1748 гг. с помощью немецких князей Австрию не удалась, она создала Австрии нового ужасного врага – Пруссию, державшую венский двор в постоянном страхе и беспокойстве. Лишь с французской помощью удалось королю Фридриху завоевать Силезию, лишив дом Габсбургов богатейшей провинции; сам Фридрих считал свой союз с Францией до такой степени нерасторжимым, что сравнил Эльзас-Лотарингию и Силезию с двумя сестрами, из которых одна выдана замуж за французского короля, а другая за прусского. Таковы были противостоящие друг другу союзы: тройственный – Англия, Россия, Австрия – и двойственный – Франция, Пруссия.
Со времени завоевания Силезии Пруссия считалась пятой великой державой. Не потому, что по количеству своего народонаселения или земельной площади при своих разорванных границах она могла быть приравнена к другим великим державам. Каждая из них в этом отношении превосходила Пруссию по крайней мере в 3 раза. Чтобы это понять, надо обратить внимание на состав ничтожного самого по себе населения в 4 200 000 чел.; в то время как 10 000 чел. солдат на миллион жителей считалось тогда высшим пределом военных возможностей, Пруссия содержала постоянное войско в 150 000 чел., т. е. приблизительно в 4 раза больше того количества, которое считалось в то время допустимым с точки зрения способности населения.
И это войско более, чем какое-либо другое, было приспособлено для войны. Когда началась Семилетняя война, в прусской военной кассе находилось более 16 000 000 талеров, чего, по мнению короля, было достаточно для 3 походов. Для каждого пехотинца имелся в резерве один комплект обмундирования; артиллерийских снарядов было заготовлено на 2 похода. При том громадном значении, которое имело тогда магазинное снабжение, было заготовлено такое громадное количество зерна и муки, постоянно при этом освежавшихся, что им могло снабжаться 100 000 чел. в течение 18 месяцев. Для того чтобы эти запасы могли доставляться быстро и без труда, магазины были расположены на больших реках и в крепостях. Крепости имели при тогдашнем методе ведения войны несравненно большее значение, чем в современной войне. Фридрих сравнивал их с громадными гвоздями, которыми приколачивались провинции к государству. Особенно охранял он этими крепостями Силезию: Козель, Нейсе, Глац, Швейдниц – в первой линии, Бриг, Бреслау и Глогау – во второй. Силезские крепости защищали новые завоевания от враждебных нападений; они представляли, кроме того, крепкие опорные пункты при собственном наступлении на Богемию и Моравию.
Таким образом, самая юная и самая малая из великих держав могла в течение 6 дней – дольше прусская мобилизация не продолжалась – поднять на ноги такое войско, равное которому в такое же время и в такой же исправности не могла противопоставить ни одна старшая и несравненно более сильная великая держава. Король совсем не преувеличивал, сказав своим генералам: «То, что генерал в других странах делает из смелости, у нас он делает, поступая по обязательным для него правилам. Он умеет все, что только может уметь человек. Наши войска в таком прекрасном состоянии и так подвижны, что они за одну ночь могут быть приведены в боевой порядок; они почти не могут быть атакованы врагом, так как их передвижения очень быстры и энергичны. Взять хотя бы наше огнестрельное оружие: какое войско может открыть такой сильный огонь, как мы? Враг говорит, что находиться под огнем нашей пехоты все равно, что быть в адском пекле. Если же вы пожелаете, чтобы наша пехота пошла в атаку с одними штыками, – какая пехота сможет без колебаний сильным ударом броситься на врага лучше, чем наша?» И так далее. Но как ни справедливо гордился прусский король своим войском, этот расположившийся посредине Европы военный лагерь, ежеминутно готовый к бою, вполне понятно, действовал на своих соседей совсем иным образом. Для них это был постоянный источник беспокойства.
Геттингенский историк Макс Леманн, основательный знаток прусской истории, говорит по этому поводу: «Можно ли удивляться, что соседи испытывали такое странное смешанное чувство уважения, страха и негодования?» В самой Германии это чувство доходило до открытого отвращения. Сам Трейчке отмежевывался от тех, кто, приукрашивая истинное положение, утверждал, что «глубокая ненависть нации» против прусского милитаризма якобы не что иное, как скрытая любовь. «Лишь грозные шаги потсдамской исполинской гвардии, резкая команда офицеров и вопли дезертиров, прогоняемых сквозь строй, разносились по стране из глухой тишины большой тюрьмы». Классическими свидетелями против этой системы являются как раз наши классики: Гердер и Клопшток были прусскими военными дезертирами; Лессинг, как известно, заявлял о «самой рабской стране» в Европе, и даже Винкельман говорил о «прусском деспотизме», заставлявшем его содрогаться с головы до ног.
В действительности прусское войско того времени внедряло в население такое раболепство и принижение, которого не было ни в одной стране тогдашней Европы за исключением разве полуварварской России. Разительным примером этого служит Австрия, военная история которой с 1746 по 1756 г. представляет собой, с этой точки зрения, исключительный интерес. Выйдя счастливо из угрожавшей ее существованию войны 1740–1748 г., Австрия направила все свои силы на то, чтобы возвратить себе снова единственную понесенную ею потерю – Силезию. Она всячески старалась, подражая прусскому образцу, поднять австрийское военное дело на равную по понятиям и возможностям того времени высоту технического совершенства. Но эти старания натолкнулись на непреодолимое сопротивление: провести прусскую систему, в особенности контонную систему, оказалось совершенно невозможным, так как эта система отдавала крестьянское население, как бесправное и безвольное, во власть кнута и шпицрутенов. Большое, хотя ни в коем случае не решающее значение имело при этом сопротивление императрицы Марии-Терезии. Как ни пылко желала она возвращения Силезии, она все же не могла решиться ввести наряду с тяжелыми денежными повинностями еще и эту кровавую повинность; она считала чем-то вроде рабства отдать на произвол капитанов и полковников жизнь и здоровье своих подданных. Особенное внимание обращала эта счастливая мать 16 детей на подразумеваемое при этом безбрачие кантонно-обязанных солдат, считая, что брак – «это единственное, в чем обыкновенный человек находит радость и утешение». Хотя императрице и удалось смягчить несколько требования «государственного разума», но эти требования все же разбились при первой попытке их провести. Для австрийского войска оставался только один путь – вербовка за границей, что было так же дорого, как и ненадежно. Заготовка необходимого снаряжения и оружия, пополнение военного фонда и постройка крепостей и магазинов – все это при угнетающей финансовой науке государства было совершенно невыполнимо. Вследствие всех этих причин Австрия не могла отважиться вступить на свой собственный риск и страх в вооруженное столкновение с Пруссией и была вынуждена искать себе союзников.
Она быстро нашла сочувствие в России, видевшей в Пруссии опаснейшую соперницу, оспаривавшую русские претензии на польское и шведское наследство. Уже в 1746 г. обе державы заключили оборонительный союз: они должны были взаимно поддерживать друг друга 60-тысячной армией, в случае если прусский король нападет на одну из них или на Польшу. С возрастанием прусского могущества в Петербурге волновались все более и более; дело дошло до перерыва дипломатических сношений, и в мае 1753 г. русский сенат постановил после 2-дневного совещания, что «неотложной потребностью государства» является «не только оказывать сопротивление все возрастающему могуществу прусской державы, но и воспользоваться первой же возможностью, чтобы подавить превосходными силами Бранденбургский дом и низвести его к прежнему состоянию среднего государства». На Россию Австрия могла вполне рассчитывать, но этого ей было еще мало, так как Россия значила тогда не очень-то много. Центр этой страны был сильно удален от политической арены западных государств; дороги, ведшие туда, находились в очень плохом состоянии; чиновничество было подкупно и нерадиво, войско медлительно и неповоротливо, да и, кроме того, было парализовано производившейся как раз реорганизацией. И самое главное – государственные доходы были так ничтожны и ненадежны, что ни о какой войне без чужой субсидии нельзя было и думать. Австрия же не только не могла дать никаких субсидий России, но и сама в них нуждалась не менее ее.
Этому роковому недостатку могла помочь, конечно, Англия. Однако как ни враждебны были отношения Англии и Пруссии, Англия видела главного своего врага во Франции и имела основательные причины не соглашаться с точкой зрения Австрии, видевшей спасение в непосредственном нападении на Пруссию, тем более что Австрия заявила, что она не будет поддерживать Англию в войне с Францией, имея в тылу прусского соседа. «Пока не прозвучал еще великий колокол – английские деньги», – до тех пор прусский король был в безопасности от всех австрийско-русских злопыхательств и мог ничего не бояться.
Положение стало серьезным лишь тогда, когда разразилась война между Англией и Францией. Но и эта опасность была не страшна, пока это была лишь колониальная и моральная война – война между американскими колониями обеих стран. В Европе у Англии было лишь одно уязвимое место: курфюрство Ганновер, связанное с ней личной унией и представлявшее собой ворота, через которые английские товары попадали на европейский материк. Если бы Франция захватила внезапным нападением этот передовой пост Англии, – а это она могла сделать легко и совершенно безопасно для себя, – то можно было бы с полной уверенностью ожидать, что Англия бросила бы все свои силы в войну на море и в колониях.