Текст книги "Великие голодранцы (Повесть)"
Автор книги: Филипп Наседкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– А видали, как эта птичка всучила ему подарок? – подбавил жару Илюшка. – Пожалуйста… На память… – И впился в меня черными, сверлящими глазами. – На какую память? Что промеж вас было? О чем ты должен помнить?..
Чаша переполнилась через край, и я перешел в атаку. Да, я ходил к мельнику не от себя, а от комсомола. Но просил то, что принадлежит народу. Даже мог не просить, а требовать. И недалеко время, когда мы потребуем у него куда больше. Так что в таком обращении нет ничего дурного. Что же касается подарка Клавдии, то тут они и совсем неправы.
– Гляньте на нее, – показал я на голубенькую книжку, в которую уже уткнулся Сережка Клоков. – Это же советская книжка. Советским поэтом написанная. Так что ж в ней опасного? Только то, что дала ее дочь мельника? Да и при чем тут я? Мало ли что взбредет ей в голову? А между нами ничего не было. И быть не могло. И помнить о ней я не собираюсь…
Восторженный выкрик Сережки прервал спор:
– Слушайте! Про нас написано. Честное слово!..
И он прочитал с радостным выражением:
Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
Какая грусть в кипении веселом!
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны,
Бежать за комсомолом.
Голубые глаза Сережки светились, будто он поймал жар-птицу.
– Слыхали, а? Правда, здорово, а? Просто чудесно, а?..
И принялся снова читать. Чистый и ясный голос его звенел, переливался в большом зале. А мы слушали и успокаивались. Вот улыбнулась Маша Чумакова. Улыбнулась тепло, радостно. Просветлел и Володька Бардин. И взмахом головы забросил назад чуб свой завидный. Андрюшка Лисицин ближе придвинулся к Сережке, заглянул в книжку, точно не доверяя. И когда тот перевертывал страничку, задушевно сказал:
– Складно. Прямо песня…
Есенин утихомирил ребят. И все же они не забыли обо мне. И строго запретили обращаться к врагам за помощью.
*
Лобачев был один в комнате. Я принялся рассказывать о проделке Илюшки и Митьки. Рассказывал без жалости и преувеличения. Все, как было, и ничего лишнего.
Лобачев слушал молча. Запавшие глаза его сужались и темнели. А скулы то и дело вздувались, будто он не только слушал, а и пережевывал новость.
Но глаза его снова широко открылись, когда я сказал, что ночью свая будет возвращена на место. Казалось, это удивило его больше, чем кража.
– Мы задали им перцу, Илюшке и Митьке, – рассказывал я, стараясь угадать, как отнесется ко всему этому председатель сельсовета и секретарь партячейки. – И предложили проделать все в обратном направлении. Конечно, это будет нелегким делом, но они сами виноваты во всем…
Лобачев встал и грузно зашагал по комнате. Он непривычно волновался. Схваченные за спиной руки перебирали пальцами.
– Сук-кины сыны! – наконец произнес он. – Что придумали. У самих же себя стащили. Одно за счет другого. И правильно, что задали им перцу. Так и надо стервецам… – Он посопел и добавил: – А насчет того, чтобы возвратить дубок… Это тоже правильно. Но… Раз уж так получилось… Да и вам же требуется… Не останавливать же работу в клубе из-за одного бревна… Поэтому ладно уж… Оставьте дубок у себя. И поскорей кончайте с клубом. А мы обойдемся. Выпросим у лесничего лишний. Придумаем что-нибудь и выпросим…
Трудно было сдержать радость. И все же я, как положено деловым людям, рассудительно заметил:
– Это нас здорово выручит. И настроение ребят поднимет. Вот только опасаюсь…
Лобачев снова остановился и с удивлением взглянул на меня:
– Чего опасаешься?..
Я выдержал его взгляд и даже помычал перед тем как ответить.
– Как бы история не просочилась. Узнают люди…
– Да, да! – подтвердил Лобачев. – Узнают люди, и лопнет ваш авторитет, как мыльный пузырь. И тогда, чтобы восстановить доверие…
– Вот этого боюсь, – сказал я, обрадовавшись, что Лобачев серьезно отнесся к моим словам. – У себя-то мы приняли меры. Ребята будут молчать до могилы.
– Ну, если ребята будут молчать, тогда чего же опасаться? – сказал Лобачев, усаживаясь на свое место. – Уж не думаешь ли ты, что я проболтаюсь?
– Нет, нет! – смутился я. – Но…
– Оставьте дубок у себя, – сказал Лобачев, принимаясь за какие-то письма. – И поскорей кончайте дело. Об остальном мы позаботимся сами…
Обратно я шел так быстро, как не ходят, пожалуй, и иноходцы. Я бы даже пустился в рысь, если бы не мешало положение. Какой ни на есть, а все же руководитель. Приходилось сдерживаться. И отказываться от мальчишеских привычек. Да, да, мальчишеских. Давно ли я гонял взапуски со сверстниками? И не было никого, кто обогнал бы меня. А теперь приходится обдумывать каждый шаг. Время шло, и детство уплывало в прошлое. Кончался семнадцатый. Наступит страдная пора, и сравняются они, семнадцать. Мать говорила, что как раз в ту пору нашла меня под снопом. Вязала на помещичьем поле и нашла. И мне всегда представлялось, как вырос я вместе с рожью. Уже давно знал, что это не так, а с представлением таким не расставался. Почему-то хотелось думать, что не мать, а сама земля родила меня.
Вспоминалась ребячья критика за обращение к мельнику. Да, конечно, они правы. Это не намного лучше воровства. Клянчить у врага помощи. В камере я говорил Комарову, что на сделку не пойдем. А вчера решился на такую сделку с собственной совестью. А почему так получается? С ребячеством еще не совсем покончено. К тому же опыта нет и знаний маловато. Значит, ума надо набираться, к людям прислушиваться. И быть честным всегда и во всем. Подумав так, я невольно покраснел, загорелись уши и щеки. Болтаю о честности, а только что поступил бесчестно. Об Илюшке и Митьке рассказал, а о себе умолчал. А почему? Забыл? Другие – на языке, а сам – в сундуке? Чужой котух протух, а свой – золотой?
«Ну хватит, – приказал я себе. – Все в меру. Еще будет время. Себя не пожалею…»
Хотелось вбежать в клуб и закричать ура. Но я опять подавил желание. Спокойно, дружище! Не мальчик, а секретарь. Держись, как положено. Я вошел медленно и деловито. Ребята разом прекратили работу и уставились на меня. А я взял с подоконника шнур, подал гирьку Прошке и подошел к дубку.
– Прикладывай в обрез…
Мелом я натер шнур и опустил у другого конца.
– Отбей!
Гришка Орчиков подскочил к середине кругляка, как тетиву, натянул шнур и спустил его. Со звоном ударившись о дерево, шнур отпечатал на нем ровную меловую линию.
Отмерив десять вершков от первой меловой линии, я бросил аршин Прошке.
– Ставь на десять…
Прошка отмерил и поставил шнур с другой стороны дубка.
– Еще раз!..
Снова натянув шнур, Гришка отпустил его. Опять хлесткий удар, и новая меловая линия. Сматывая шнур на катушку, я сказал Илюшке и Митьке:
– Тесать!
Но ни Илюшка, ни Митька не тронулись с места. Не сводили глаз с меня и другие ребята. И тогда я сказал, сдерживая возбуждение:
– Сваю никуда не повезем. Сельсовет дарит нам дубок. Только чтоб это был первый и последний раз. Ясно? А теперь – за дело. Я дал слово не канителиться…
*
Никогда еще мы не работали с таким усердием. Илюшка и Митька со всех сторон обтесали и обстругали кругляк. Мы с Прошкой почти половину пола на сцене застлали досками. Володька и Сережка с необыкновенной быстротой фуговали бруски для рам. Рамы эти Андрюшка и Гришка тут же вязали по всем правилам столярного искусства. На рамы будет натянута холстина. А на холстине рисуй все, что потребуют пьесы. Много за этот полдень успела и Маша. Она выровняла и побелила всю заднюю стену. И сделала это так, что позавидовал бы и маляр.
Когда пришел вечер, мы рядком уселись на край сцены передохнуть. В смущении подергав носом, Андрюшка Лисицин сказал:
– Никак не выходит из башки… Давеча Клавка ляпнула: «Не смотрите так, я не антилопа». А что такое антилопа?..
Ребята переглянулись, словно спрашивая друг друга. Володька Бардин неуверенно ответил:
– Кажись, это породистая собака. Лохматая и злющая…
Ребята высказывали догадки и время от времени посматривали на меня. А я и сам не знал, что такое антилопа. Никогда в жизни не слышал такого слова.
Но признаваться в этом не хотелось. Надо было поддерживать авторитет. Особенно после взбучки, какую получил от ячейки.
– А ты случаем не знаешь, Хвиль? – не вытерпел Андрюшка, с надеждой заглянув мне в лицо. – Что это за сатана?
Я неопределенно развел руками.
– Где-то читал. Но не помню. Пороюсь в книжках, тогда скажу…
– Это не собака, – заметил Сережка Клоков. – Скорее всего, это звезда. Далекая и яркая.
– Что ж, она приравняла себя к звезде? – удивился Андрюшка. – Почему ж тогда просила не смотреть на нас так? Кажись, звезды-то мы любим?
– А собак разве мы не любим? – возразил Сережка. – Нет, антилопа – звезда. Далекая и недоступная.
– Подумаешь, недоступная! – возмутилась Маша. – Да что в ней недоступного? И совсем она не похожа на звезду…
Маша отвечала Сережке, а жгла горящими глазами меня, будто я был виноват, что Клавдия назвалась антилопой.
*
Накануне мы отбили косы, наладили крюки. Мать напекла чуть ли не целое сито коржиков. В свое время отчим окрестил их жиримолчиками. А было так. Однажды Денис, уплетая такой коржик, спросил, как он называется. Мать, расстроенная чем-то, сердито бросила:
– А, жри молча!
Отчим тут же перевел ее слова на свой лад:
– Жиримолчик!
С тех пор и пошло. Но мы не часто баловались коржиками. Мать тратилась на них лишь в редких случаях. Начало же уборки урожая было редким из редких случаев. И потому-то она расщедрилась.
В поле вышли рано, когда на подорожнике блестела роса. Мы с отчимом несли крюки. Мне достался и жбан с водой. Мать и Нюрка с граблями на плечах двигались следом. В руках у них были узелки с едой. Позади всех плелся Денис. Недовольный, что разбудили чуть свет, он беспрестанно зевал и хныкал.
Утро занималось яркое и теплое. На высоком небе белыми барашками паслись редкие облачка. Горизонт на востоке расцветал радужными красками. Чистый и свежий воздух вдыхался легко, пробуждал во всем теле силу и бодрость.
Степь оживала с каждой минутой. По дорогам торопились косари и вязальщицы. Над хлебами, покачиваясь в стороны, плыли крюки и грабли. Лошадники весело обгоняли пешеходов. Им, конечно, хорошо, лошадникам. С урожаем своим управятся без тревог. А вот мы… И почему так устроено? Одни легко добывали хлеб. Другим он давался потом и кровью.
На делянке нас встретило солнце. Большое, полыхающее, оно только что встало над землей. И затопило все вокруг ласковыми лучами. Густая рожь приветливо бежала к нам, кланялась тучным колосом.
– Кормилица, – сказала мать, вытирая глаза. – Вот ежели б ты вся была наша. Тогда б то мы зажили по-людски…
Слова матери болью отозвались в сердце. «Ежели б вся была наша…» А почему она не вся наша? Мы же с отчимом пахали тут, сеяли. Только на лапонинских лошадях. И за это должны отдать половину урожая. Целую половину!
Отчим выкосил угол у дороги. Мать связала сноп и поставила его на попа. Я выкопал ямку в тени снопа, опустил в нее жбан. В земле вода не скоро нагреется. Там же, под снопом, Нюрка уложила еду, пригрозив Денису, чтобы раньше времени не трогал.
– А то ты известный шкода! Враз располовинишь…
Сбросив рубаху, я взял крюк.
– Пойду первым…
Отчим усмехнулся в усы и довольно сказал:
– Валяй, сынок! А тока не жалься, коль подкошу.
Острая коса легко прошла полукруг. Длинные пальцы крюка подхватили срезанную рожь, уложили ее на землю. Передвинув ноги, я занес косу и снова пустил ее полукругом. И опять она, будто играя, с нежным свистом скользнула над землей. Крюк казался игрушечным. Но я знал: так бывает сперва. А долгий день только начинался. И богатая рожь стлалась далеко вперед. Уже к обеду крюк станет таким, что с ним и вхолостую трудно будет сладить. Потому-то надо было беречь силы.
Отчим шел следом. Он косил споро. Тягаться с ним, опытным косарем, было небезопасно. Семь потов выжмет! Но отчим на этот раз не торопился. Тоже берег силы? Или жалел пасынка?
На мой ряд стала Нюрка. Граблями она быстро сгребала рожь, выхватывала из нее два пучка, скручивала перевясло и ловко вязала сноп. И двигалась дальше, подгребая за собой оставшиеся на стерне колоски. Она была работящей, сестра. За всякое дело бралась с живостью. И все делала добротно. А работая, напевала. Так вот и теперь. Едва став на ряд скошенной ржи, она затянула песню. И на душе стало как-то радостней, словно солнце засветило ярче.
Мать вязала за отчимом. Она также проворно сгребала скошенную рожь, скручивала перевясло, одним движением связывала сноп. Она тоже была трудолюбивой и не жалела себя ради нас, детей. Только ради нас она вышла за человека, годившегося ей в отцы, в жертву нам принесла молодость. Мы же горячо любили ее и старались не перечить даже тогда, когда, поддавшись горю, она была неправой.
За матерью и Нюркой двигался Денис. Он подбирал снопы и таскал в одно место. В конце дня мы сложим их в крестцы. Так они будут ждать перевозки на ток. Денис был неплохим парнем. Только бедокурил часто. Да работать ленился. Но ему все сходило. Маменькин любимчик. Она баловала его и потворствовала во всем. А когда Нюрка выговаривала ей за это, неизменно отвечала:
– Да он же самый меньшой. Как же можно не жалеть его?..
А вот и межа. Она делит десятину пополам. За межой наша земля принадлежит Лапонину. На ней такая же густая и высокая рожь. Оттого-то вся десятина кажется дельной.
Несколько секунд я стоял перед межой, вытирая пот со лба. В ушах звучали слова матери: «Вот ежели б она вся была наша…» А почему же она не вся наша? Почему мы миримся с обманом? Почему не защищаемся от грабежа?
Не раздумывая больше, я пустил косу за межу. И тотчас услышал позади тревожный голос отчима:
– Эй, остановись! Чужая!..
Но я не послушался. Это была не чужая, а наша рожь. На нашей земле выращенная, нашим трудом выхоженная.
«Наша! – повторял я про себя, чувствуя волнение. – Только наша. И ничья больше. И мы не отдадим ее. Ни за что не отдадим!»
А как поступит отчим, когда дойдет до межи? Последует за мной или повернет обратно? А если повернет, что тогда? Сдаться? Ну, нет. Не затем я переступил эту черту, чтобы отступать. Тогда пусть он косит нашу половину, а я лапонинскую, которая тоже была нашей. И Нюрка не перестанет вязать за мной. Вон как запросто она перешла на эту сторону, даже не остановилась. Будто мы с ней заранее условились.
Направляя оселком косу, я оглянулся. Отчим только что приблизился к меже. На минуту опустил крюк, задумался. Лицо показалось суровым, взгляд добрых глаз – тяжелым. И казалось, вот сейчас он вскинет крюк на плечо и зашагает назад. Но он не зашагал назад, а взмахнул косой и врезался в рожь за межой. Душа моя наполнилась ликованием. И коса запела еще звонче, укладывая скошенную рожь в ряд.
*
Мы работали без отдыха. Останавливались только затем, чтобы подточить косы. Да, возвращаясь на новый заход, на миг припадали к прохладному жбану.
Отчим по-прежнему косил за мной. Он свободно мог обогнать меня, но не делал этого. Видно, не хотел ущемлять мою гордость.
Молча трудились мать и Нюрка. Наша решимость радовала и пугала их. Нюрка ни на минуту не разгибалась и вязала с небывалым упорством. Зато мать часто прикладывала ладонь к глазам, вглядывалась туда, где лежал косой шлях. Она ждала и мучилась ожиданием.
Веселым выглядел только Денис. Увидев, что мы прокосили десятину насквозь, он подбежал ко мне, когда я возвращался обратно, и возбужденным полушепотом спросил:
– И лапонинскую пристебнули? Да?
– Не лапонинскую, а свою! – строго сказал я. – И знай себе работай. Да не отставай…
И Денис не отставал. Он хватал снопы за перевясла и, скользя босыми ногами по колкому жнивью, чуть ли не бегом тащил к месту копнения. Лишь изредка приседал он на корточки, будто затем, чтобы рассмотреть что-то, а на самом деле, чтобы съесть жиримолчик. Несмотря на запрет сестры, он все же сумел запастись коржиками.
А солнце поднималось все выше и выше. Не скупясь, оно заливало поле зноем. Спелая рожь сверкала золотом и, как диковинное море, волновалась. То там, то сям плыли по этому морю косари, поблескивая в солнечных лучах мокрыми от пота спинами. А вязальщицы в белых платочках, будто забавляясь, то погружались в золотистую зыбь, то вновь всплывали над ней.
На зеленой дорожке, разделявшей загоны, время от времени показывались односельчане. Чаще всего это были старики и старухи. Они несли хлеборобам нехитрую еду или тащили грудных внучат к матерям. Некоторые останавливались перед нашим полем и с удивлением оглядывались. А сосед Иван Иванович даже свернул на делянку и, приминая деревянными башмаками стерню, двинулся к нам.
– Это что ж такое-ча? – закричал он на подходе. – Никак ты, Данилыч, урожай выкупил?
– Выкупил, – нехотя отозвался отчим, не переставая косить. – Силушкой да правдушкой.
Иван Иванович недоверчиво оглядел нас слезящимися глазами.
– И какая же вышла цена? – спросил он, не поняв отчима. – Какой куш с пятерых душ?
– О цене покамест не столковались, – морщась, отвечал отчим. – Некогда этим заниматься. Убирать поскорейше надо. Не то перестоится и посыплется. Урон большой выйдет…
Я досадовал на старика. И принесла же нелегкая! Теперь растрезвонит всему миру. И раньше времени встревожит Лапониных. Чего доброго, примчатся в поле. А лучше бы столкнуться с ними в селе. Там народ не так разбросан, как в степи. И что, как явятся все трое? Более всего страшил Дема. От него можно ждать любой выходки. Да и Миня не станет раздумывать. С отцом и старшим братом он любит показать храбрость.
– Знаете что, дед? – прервал я говорливого старика. – Шли бы вы своей дорогой. И не мешали бы. Время-то жаркое…
Иван Иванович оторопело глянул на меня. Потом перевел испуганный взгляд на отчима.
– Все понятно, едят ё мухи! – закивал он седой головой. – Самочинно, значитца. На страх и риск. Ну, дай бог. И сохрани, дева Мария. Другим для примера. Чтоб не ждали милости…
Разговор с Иваном Ивановичем вселил тревогу. Я косил с удвоенной силой. Молча трудились мать с Нюркой. Даже отчим и тот как-то присмирел. Всеми овладело беспокойство. Да и то сказать! С кем решились схватиться…
За обедом мать глухо сказала:
– Вот косим, вяжем, спину гнем, а он подъедет, Лапонин, на своих битюгах и увезет готовое.
– Так уж и увезет! – вспыхнула Нюрка. – А мы что, смотреть будем?
– А что ты ему сделаешь? – продолжала мать. – Пожалует с сыновьями. Да еще не с пустыми руками. И пропадет наш хлебушко. А мало того, самих покалечат…
Я украдкой взглянул на отчима. Он был строгим и мрачным: видно, взвешивал наши силы. И обдумывал меры защиты.
Словно почувствовав мой взгляд, он оглядел нас и принужденно улыбнулся.
– Не падать духом, – сказал он. – Не такие уж они грозные. Да и пора уже не та. Кончается их пора…
Да, пора не та. Аппетит богачей урезан. Чтобы выколачивать барыши, им приходится хитрить и приноравливаться. И все же… Они держали в кабале многих. Перед ними склонялись слабые. Их поддерживали подкупленные и задобренные. И со всем этим нельзя было не считаться.
*
Лапонин явился под вечер. Прискакал верхом на жеребце один.
Остановившись перед нами и не слезая с коня, спросил отчима:
– Ты что же это делаешь, Данилыч?
Отчим вытер мокрый лоб тыльной стороной ладони.
– А ты что ж, не видишь?
– Вижу, – ответил Лапонин, силясь сдержать гнев. – Потому и спрашиваю. В чем дело?
– А в том дело, – сказал отчим, – что порешили мы сами убрать свой урожай.
– Вы же сдали мне землю?
– Сдали, – подтвердил отчим. – Прошлой осенью. А теперь вон лето. И мы передумали.
– А как же сделка?
– Сделка кабальная, – вмешался я. – И мы расторгаем ее. Раз и навсегда. За лошадей, понятно, заплатим. Что положено…
Лапонин повернул жеребца ко мне. Казалось, вот сейчас он ударит его, и тот собьет меня, растопчет. Я невольно поднял крюк, поставил его перед собой косой вперед. Лапонин опустил плеть.
– А ты того, малый, – прохрипел он. – Не больно задирайся. Невелика шишка – секретарь комсомола. Враз урезоним. Тем паче в таком деле. Это ж разбой средь бела дня!
Отчим шагнул ко мне и тоже поставил косу перед собой.
– Никакого разбоя нет, – возразил я, ободренный поддержкой отчима. – Скорей наоборот: защита от разбоя. И ничего больше. А что до меня самого, так я не задираюсь. И шишек из себя не строю. Вот так, гражданин Лапонин. Урезонить же нас не удастся. Скорей мы урезоним вас. Да так, что никогда уж не сможете наживаться чужим трудом…
Я старательно подбирал слова, четко произносил их и видел, как менялось заросшее щетиной лицо богатея. Оно то бледнело, то перекрашивалось в зеленый цвет, то покрывалось коричневыми пятнами. И впервые мне стало ясно, что иные слова могут бить больнее кнута.
– Хорошо!.. – Лапонин задыхался от ярости. – Можете убирать. А я предупреждаю. Как уберете, так увезу хлеб. И за работу не дам ни копейки.
– Хорошо, – в тон ему сказал я. – Везите. А мы заберем его с вашего тока и через все село повезем на ваших лошадях…
Лапонин хотел было что-то ответить, но запнулся, точно подавившись злобой, и повернулся к отчиму.
– Смотри, Данилыч. Пожалеешь, да поздно будет. Со мной шутки плохи. Ни перед чем не остановлюсь…
И со всей силой ударил жеребца плетью. Тот испуганно вздыбился и вихрем помчался по полю. Но Лапонин продолжал в исступлении хлестать лошадь. Упругая плеть в его руке без конца поднималась и опускалась. И в воздухе чудился свист ременной подушечки, в которую вправлен свинец.
Когда Лапонин растворился в душном мареве, мать испуганно заголосила:
– Ой, батюшки! Ой, родные! Что ж теперь будет-то? Заграбастает он наш хлебушко! И самих к ответу притянет! Как бунтарей каких-то!..
Я перевел взгляд на отчима. Плотный, кряжистый, он стоял прямо, расправив плечи. И на лице у него была решимость, точно он только сейчас обрел в себе силу. Но вот он широко улыбнулся, обнял мать за плечи и ласково сказал:
– Не убивайся, Параня. Не беззащитные мы. Народ с нами. Не даст в обиду…
Его слова укрепили уверенность, и я твердо добавил:
– Все будет в порядке. Одну атаку отбили. Отобьем и другие…
Мы стали на свои места. Мать трижды перекрестилась на восток. Она призывала бога на помощь. Но он, конечно, не услышал ее. А не услышал потому, что помогал только богатым.
*
Вечером, когда над балкой уже разливались синие сумерки, мы вернулись с поля. Я и Денис побежали искупаться. Потудань в нашем месте неширокая, но глубокая речка. Берега ее почти сплошь покрыты вербами. Густой лозняк подступает к самой воде и даже наклоняется над ней, закрывая от солнца.
Раздевшись за кустом, мы разом бросились в воду. Холодная, будто только что из ключа, она больно хлестнула по липкому от пота телу. На какое-то мгновение даже стало чуточку страшно, будто с детства близкая и родная река перестала быть другом. Но вот голова выбросилась на поверхность, руки одна за другой ударили по серебристой глади, и в душе забилась, затрепетала радость. До чего же хорошо на Потудани в летние сумерки!
Денис плавал легко и быстро, как щуренок. Мне трудно было тягаться с братом. Зато я нырял глубоко и надолго. Иной раз Денису стоило немалых трудов удержаться, чтобы не поднять тревогу, пока я не показывался над водой. В таких случаях он пускался за мной в погоню и, нагнав, принимался топить меня.
Но более всего мы любили брызгаться. Стоим по плечи в воде и, зажмурившись, поливаем один другого водой. Пока кто-либо не запросит пощады. И так каждый раз, когда мы оказывались на реке. Но в этот вечер, словно сговорившись, мы оставили игру. Долгий и знойный день вымотал силы, и было не до забавы.
Назад мы возвращались медленно, рядом шагая через скошенный луг. Копны на нем уже осели и казались серыми курганами. Навстречу тянуло свежей прохладой.
Вдруг Денис подался ко мне и приглушенно сказал:
– Слышь, Хвиля, вы бы приняли меня в комсомол? А? Я бы вместе с вами что-нибудь делал. На собрания ходил бы, учился. А?..
Просьба брата не удивила меня. В последнее время он пристально присматривался к моим делам. И ко всему, что касалось ячейки, проявлял любопытство. Я догадывался, что все это неспроста, и приготовился к такому разговору.
– Принять тебя в комсомол? А ты не боишься?
– Это чего же? – удивился Денис.
– Домашних. Нюрка-то, она ж тебя поедом съест.
– А ну ее, Нюрку! – отмахнулся Денис. – Ей-то что за дело? А потом… Да я ее сроду не боялся.
– Ладно, – согласился я. – С Нюркой ясно. А как с матерью?
– А что с матерью? Ну, отлупит. Один же есть в доме комсомолец. А какая разница: один или два?
– Ладно, – повторил я. – Допустим, все будет так. Но на что тебе комсомол?
Денис глубоко вздохнул.
– Хочется переделаться. Сейчас я какой-то такой… Самому не по душе… – И, глянув на меня, спросил: – Вот скажи, какой я, по-твоему?
Мне не хотелось обижать брата. Но не хотелось и упускать случая. И я сказал:
– В общем-то ты парень как парень. Только ленивый.
– Я не ленивый, – возразил Денис. – Я квелый.
Ленивый – это когда может, а не хочет. А я хочу, но не могу. Понимаешь? Вот и хочется переделаться…
Денис говорил по-взрослому. Казалось, он сразу вырос намного. Рядом со мной шагал словно бы не подросток, а юноша. Мне это было приятно, но я ничем не выдал себя. И все так же серьезно спросил:
– А ты думаешь, комсомол поможет?
– Еще как! – подтвердил Денис. – Там же у вас порядок. И строгости.
– Нет, брат, – сказал я. – Надо прежде самому за себя взяться. И самому от недостатков избавиться. Мало того, что ты с ленцой, ты еще и с хитрецой. Себе на уме…
– А кто не себе на уме? – прервал Денис. – Все себе на уме. В кого ни кинь и на кого ни глянь. Все одинаковые.
В сенях мы прервали разговор. Я остановил Дениса, прислушался. Из хаты через раскрытую дверь доносился знакомый голос. Ну да, Лапонин. Его подсиповатое хрюканье. Сам пожаловал. Видно, не так уж уверен, раз явился к беднякам. И видно, не те уж времена, чтобы брать ослушников за горло.
Лапонин сидел на лавке, неторопливо поглаживал бороду. Напротив него у стола занимал свое обычное место на табуретке отчим. Мать же стояла у двери и плечом подпирала притолоку. Заметно было, что спор улажен. Отчим сразу же подтвердил это:
– А мы тут с Фомичем полюбовно столковались. Он позволил выкупить урожай. Заплатим за лошадей– и баста…
Я почувствовал на себе острый взгляд Лапонина. Он словно старался забраться ко мне в душу. Видно, я для него был не последним в этом доме.
– Кому он нужен, раздор? – добавила мать, почему-то не глядя на меня. – Не зря же господь велел решать дела миром. Вот и мы помирились.
Да, отчиму и матери хотелось все уладить миром. Это было по всему видно. Но нетрудно было догадаться, что за мир они заплатили чем-то еще. И мать, будто угадав мои мысли, пояснила:
– А за то мы пообещались молчать. Ну, чтобы все промеж нас Осталось. А ежели кто спросит, так говорить, что, мол, по доброй воле.
Все стало ясно. Лапонин испугался, что пример растревожит других. А случись это, хозяин потеряет многое. Но я не стал перечить родителям. Они и без того немало пережили. Шутка ли – решиться на ссору с богачом. А кроме того, их уговор меня ни к чему не принуждал. Да и дед Редька не будет молчать. Уж он-то разбарабанит новость по селу.
– Пускай будет так, – сказал я с равнодушным видом. – А только придется малость прибавить. Лошадь на перевозку хлеба с поля. За плату, понятно, – добавил я, заметив, как заерзал Лапонин. – По справедливой цене…
Лапонин хмуро молчал. На шее у него дергались синие жилы. Широкие, взлохмаченные брови почти закрывали глаза. Он выглядел жестоким, бессердечным. И мне вспомнился случай.
Это было несколько лет назад. Однажды Лапонин явился к нам, когда мы с Денисом были дома одни. Достав из кармана пятак, он предложил:
– А ну за мной! Да босиком!..
Раздетые, разутые, мы выбежали из хаты. А на дворе стояла зима. И все кругом было занесено снегом. Лапонин подбросил на ладони медяк и сказал:
– Сейчас закону. А вы ищите. Кто найдет, того и будет…
С этими словами он швырнул пятак далеко на огород. Мы бросились туда, где упали деньги, чуть ли не по пояс увязая в сугробе. Холод множеством иголок впивался в тело, захватывал дыхание. Но мы ничего не чувствовали. Стуча зубами, мы копались в снегу, пропускали его через пальцы. Где же он, этот медяк? Ну где же?
Первым сдался Денис. Вытирая красными кулаками слезы, он побрел домой. За ним ни с чем вернулся и я. А Лапонин, стоя посреди двора в валенках и полушубке, весело смеялся. Должно быть, забавно было смотреть на босоногих сирот, так и не нашедших в снегу счастья.
В тот же день Денис слег. У малыша начался жар. Часто он впадал в бред и слабым голосом лепетал:
– Это мой пятак… Я первый нашел его…
Выпросив у матери ее валенки, я долго копался в снегу. И наконец нашел его, этот злосчастный медяк. Я смотрел на монету, огнем обжигавшую ладонь, и плакал. Но не от радости, а от обиды. А потом купил на эти деньги горсть дешевых конфет и положил их рядом с братом, мечущимся в жару.
«Неужели ж ты забыл об этом, кулак? – мысленно спрашивал я Лапонина. – И неужели и теперь совесть не гложет тебя?..»
Конечно, я не напомнил о случае с пятаком. Зачем? Да и жалко было родителей, заключивших мир с богачом. Ведь они были уверены, что большего им и не надо.
– Хорошо, – решился Лапонин, принужденно улыбнувшись. – Согласен. Из уважения к вам. С честными хочу по-честному. Заплатите за пахоту, сев и перевозку. И рот – на замок… – И снова просверлил меня взглядом. – Тебя устраивает это, малый?
Я с деланным безразличием пожал плечами.
– Лошадь дадите теперь же. Будем возить сразу после копнения… – И, увидев, как передернулся богач, добавил: – Ничего не попишешь. Общественных делов пропасть. Вот и надо поскорей с домашними разделаться…
Лапонин ушел не простившись. Мать и отчим вышли за ним во двор. Когда мы остались одни, Денис, сверкнув в полутьме глазами, проговорил:
– Слыхал? Полюбовно столковались. А какая же может быть полюбовность промеж нас? Кто ж тут хитрит? Он или мы? А может, все себе на уме?..
*
После долгого перерыва из-за страдной поры мы снова собрались в клубе. Теперь нас было на одного больше. Два дня назад комсомольский билет получил Гришка Орчиков.
Когда все мы поздравили новичка, крепко пожав его руку, Прошка Архипов разразился целой речью, где-то вычитанной и заученной:
– Запомни этот день, товарищ Орчиков! – торжественно произнес он, выбрасывая указательный палец. – Запомни навсегда. Это день второго твоего рождения. Не физического, а духовного. А духовное рождение – поважнее физического. От него зависит – быть человеку активным строителем жизни или безрассудным прожигателем ее. Запомни это хорошенько, товарищ Орчиков! Теперь ты принадлежишь к большой семье, имя которой – комсомол. Да, Ленинский комсомол – это большая, дружная семья. В ней живут и борются молодые и беззаветные энтузиасты. Вместе с коммунистами, под их руководством они воздвигают новый мир, всех себя без остатка отдают своему народу. Так будь же бойцом-энтузиастом! Ради семьи своей, для страны родной не жалей ни сил, ни труда, ни времени! Преданно относись к Коммунистической партии, беспрекословно выполняй ее волю! Только тогда ты будешь настоящим комсомольцем, достойным высокого звания ленинца!