Текст книги "Великие голодранцы (Повесть)"
Автор книги: Филипп Наседкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Домка весело засмеялась.
– Ну и глупый же. Да суду-то свидетели нужны. А где ты их возьмешь? То ж было меж нами, с глазу на глаз.
– Меж нами ничего не было.
– Это так. Но попробуй доказать…
Мне не хватало воздуха. Казалось, она забрала его весь в свою крутую грудь. Но и Домка дышала тяжело. И жгла меня горящим взглядом.
– Слушай, – сказал я. – Неужели у тебя нет стыда?
Домка опять рассмеялась. Но тут же оборвала смех, насупилась.
– А на что он мне, стыд? И без стыда прожить трудно. А со стыдом и совсем околеешь. – И опять с вызывающей усмешкой глянула на меня. – Ну, так как же, председатель? По-хорошему аль со скандалом?
Да, этой женщине ничего не стоило оболгать. Она способна вывалять в грязи честь и совесть. Но почему же она так ведет себя? Может, и ей несладко приходится? И может, чуткость пробудит уважение к себе?
– Хорошо, – сдался я. – Приходи завтра. Тогда и решим.
Она опустила глаза, глубоко вздохнула.
– Спасибо и на этом…
И направилась к выходу. В дверях остановилась.
– А может, все же заглянешь? Как-нибудь вечерком… – И вдруг запнулась, даже смутилась. – Да ты не подумай… Не за хлеб это. Хлеба все одно дашь. Никуда не денешься. Просто так. Хочется угостить. Все ж таки хороший, видать, ты, дурачок.
– Ну, хватит тебе, – взмолился я. – Ступай уж. А завтра приходи. В это время.
Домка запахнула полы кофты, застегнула пуговицы и вскинула голову.
– Завтра приду. Только дашь муки.
– Муки не будет. Вся вышла. Заранее говорю.
Домка закусила губу. Так стояла несколько секунд, будто решая что-то. Потом сказала:
– Ладно. Дашь зерном. Пуд накинешь. Для Комарова на помол. – И снова зло сверкнула глазами. – И что вы с ним цацкаетесь? Народ средь бела дня грабит. А вы в рот ему смотрите. Отобрали бы мельницу в крестком. И молотили бы бедноте бесплатно. А всем прочим – по справедливости. – И с шумом выдохнула воздух. – Была бы на вашем месте, я бы давно с ним разделалась. Чтобы не сосал из народа последние соки.
Не простившись, она вышла. А я долго еще сидел неподвижно. Почему-то ждал, что она вернется. Вернется, чтобы снова мучить меня. Но она не вернулась. И я почувствовал облегчение.
*
О встрече с Домкой я рассказал Лобачеву. Не утаил ни приглашения, ни угрозы. Думал: рассказ развеселит председателя сельсовета. Но Лобачев еще больше посуровел. И долго молчал. А потом глухо сказал:
– Когда придет, оставь нас вдвоем. Пропесочу, чертовку. Чтобы впредь зареклась…
Домка явилась в назначенный час. Увидев Лобачева, смутилась. Но тут же напустила на себя беспечный вид и нараспев сказала:
– Здрасте, товарищ председатель! Мое вам почтеньице!
Я пододвинул ей табурет и вышел, плотно закрыв дверь. На крыльце остановился. Переждать поблизости. Может, понадоблюсь.
Из водосточной трубы, свисавшей с крыши, со звоном выплескивалась вода. Она весело журчала и в ручейках на улице. Солнце ярко вспыхивало в окнах хат. Радостно было и на душе. В ближайшее время – открытие клуба. Всю зиму простоял он под замком. А теперь мы опять перекочуем туда со своими делами.
А еще радостно было оттого, что пришло письмо от Маши. На этот раз она писала много и откровенно. Она по-прежнему жила в Воронеже и работала на заводе учеником токаря.
«Если бы ты знал, Федя, как трудно было. Если бы только знал. Ничто не радовало, ничего не хотелось. Как болезнь какая-то, с которой трудно было справиться в одиночку. И тогда я решила пойти на завод, к рабочим ребятам…»
Да, ей нелегко было. И хорошо, что она подалась на завод. Там, в рабочем коллективе, обрела она новые силы. Но неужели мы больше не встретимся? Неужели навсегда разошлись наши пути-дороги?
Неожиданно из-за дома вышел Миня Лапонин. Увидев меня, он остановился, подумал. Потом решительно направился к крыльцу. Я спрятал письмо в карман и перешел на другую сторону, будто стараясь занять место поудобнее. Встреча с Прыщом всегда настораживала меня, и я всякий раз невольно подтягивался, готовясь к обороне.
Подойдя к крыльцу, Миня скабрезно ухмыльнулся и пренебрежительно сказал:
– Привет, секлетарь! Давно собираюсь потолковать. Вопрос к тебе дюже важный. Хочу узнать, когда перестанешь вредить мне? Отца засадил в тюрьму – ладно. Туда ему и дорога. А вот за Клавку Комарову не благодарю. Даже обратно предупреждаю.
Я не понял, о чем речь. Миня снова поморщился, как от изжоги, и зло продолжал:
– О Клавке говорю. Попридержал бы язык, пока его не вырвали. У меня к ней чувства. Может, на всю жизнь. А ты впутываешься. И расстраиваешь дело.
Ах, вон оно что! В тот раз я нелестно отозвался о женихе. Даже, кажется, назвал его обезьяной. Неужели это расстроило сделку? Но как об этом стало известно Прыщу? Клавдия призналась? Или мельник передал ее признание?
– Я не впутывался и не собираюсь впутываться в твои дела, – сказал я, испытывая отвращение. – Но говорить о тебе буду всегда, что думаю. А думаю я о тебе только одно: ты настоящий гад и к тому же вонючий.
С этими словами я сошел со ступеньки и сжал кулаки. В кармане у меня лежало письмо Маши. А перед глазами стояла она сама с синяками на теле. И мне хотелось наделать таких же синяков на бугристом лице Прыща. Но тот не принял вызова. Трусливо втянув шею в воротник бобрикового пиджака, он отступил назад.
– Ладно, секлетарь, – процедил он сквозь зубы, забитые едой. – Больше предупреждать не будем. Хватит. Теперь будем…
И не досказав, что теперь будет, двинулся по улице. А я снова поднялся на крыльцо. И опять достал письмо Маши. Но на этот раз ровные строчки прыгали перед глазами, и на бумаге проступало девичье лицо. Оно было таким же, каким я видел его в последнюю встречу: гневным, обиженным, страдальческим. Я сунул письмо в карман и до боли стиснул челюсти. Нет, никогда я не забуду того, что– случилось. И успокоюсь, когда ненавистный Миня получит свое.
В коридоре послышались шаги. На крыльцо вышла Домка. Выглядела вдова теперь неуверенно, даже сконфуженно.
– Ну как? – спросил я, с любопытством разглядывая ее. – Договорились?
Домка с нескрываемым сожалением посмотрела мне в лицо.
– Эх ты, рашпиленок! – проговорила она. – Уж и растрепался. Не выйдет из тебя ничего путного.
Покачивая бедрами, она сошла по ступенькам и крупно зашагала по стежке, покрытой еще гладким, но уже потемневшим ледком. А я смотрел ей вслед и не испытывал обиды. Да на нее и грешно было обижаться. Как могла, она боролась за свое место в жизни. И не ее вина, что в этой борьбе ей приходилось пользоваться недозволенными приемами.
Когда Домка скрылась за углом, я вернулся в сельсовет. Лобачев, словно успокаиваясь, прохаживался по комнате. И у него был какой-то неуверенный, даже смущенный вид, точно он провинился в чем-то.
– Вот что, – сказал он, едва я опустился на стул. – Мы поговорили тут. Поговорили начистоту. Думаю: кое-что поняла. А кое-что поймет потом. Не все сразу. Что касается хлеба, придется помочь ей. Нам она не чужая и не чуждая. Теперь самое время оторвать ее от врагов… – И, взяв со стола бумагу, положил передо мной. – Ее заявление. Пока что на три пуда. А там посмотрим… – И снова прошелся по комнате, подумал, точно припоминая что-то. – И условимся так. Отныне будем вместе разбирать просьбы на хлеб. Так будет лучше для тебя и для просителей…
*
В клубе было зябко и сыро, но зато весело и вольно. Мы поставили стол перед окном, через которое пригревало солнце, и дышали паром.
Я пересказывал письмо Маши, которое получил накануне. Она работала на заводе ученицей и была довольна. А пересказывал я потому, что не мог прочитать. В письме были такие места, которые трудно объяснить. Ведь ребята до сих пор не знали всего. И потому-то я сказал, что забыл письмо дома, хотя оно лежало в кармане.
Ребята слушали с жадностью. Они уважали Машу и радовались за нее. Но не скрывали и огорчения. Нелегко было расставаться с единственной комсомолкой. К тому же расставание получилось странным. Маша уехала внезапно. Это похоже было на бегство. Но от кого или от чего бежала Маша?
– Все ж таки удивительно, – сказал Андрюшка Лисицин. – Ну, уехала к тетке. Так может быть. Допустим. Но почему же не предупредила и не простилась? А так не бывает. И это недопустимо.
– По уставу мы можем даже исключить ее, – заметил Гришка Орчиков. – Три месяца пропадала. И небось взносы не платила.
– Платила, – сказал я. – Стала там на учет и платила. Об этом написано в письме. Я забыл сказать.
– Но почему же она уехала? – спросил Сережка Клоков. – Мы тут беспокоились. Что только не передумали! Ведь она ж нам не чужая.
– Не будем гадать, – предложил Володя Бардин. – Значит, была причина. Сейчас давайте ответим ей. Обо всем отчитаемся…
Предложение Володи понравилось всем.
– Ты записывай, – сказал мне Сережа. – А мы будем диктовать. Вначале напиши, что, конечно, рады. А потом и про дела. Хвалиться нам нечем. Но все же работа не стояла. За зиму приняли четверых. Ребята хорошие. Пропиши фамилии. Она ж их знает. Еще троих готовим.
– Обидно только, что не идут девчата, – пожаловался Гришка Орчиков. – Об этом тоже упомяни. Прямо ничем их не заманишь. Живут по старинке. А без девчат даже в комсомоле скучно.
– О суде над Лапониным не забудь, – подсказал Митя Ганичев. – Пятерку отвалили кулаку. За самогонокурение. А вот Дема и Миня так и отвертелись. Сухими из воды вышли. А это несправедливо. Не один же старик занимался поганым делом.
– От себя про Дему и Миню дописываю, – сказал я. – Сейчас отвертелись. Но мы их все же не оставим в покое. И добьемся своего. Они ответят за все. И ответят по всей строгости. Ничто не поможет им избежать кары.
– Про ликбез сообщи, – посоветовал Володька Бардин. – Работа идет полным ходом. Даже некоторые старики учатся. К примеру, мои родители. Грамотных на селе, считай, уже намного прибавилось.
– Но скоро с учебой кончать придется, – добавил Гришка. – Весна наступает. В поле выедут не только единоличники, а и ТОЗы. Их пока что три на все село. К тому же они малочисленные и маломощные. Но все же это коммунистические зачатки.
– В артели вступили и комсомольцы, – дополнил Володька. – Некоторые с родителями, а некоторые – без них. Обещаем показать трудовой пример.
Неожиданно в клуб вошла Ленка Светогорова, наша карловская девчонка. Она осмотрела нас и осторожно приблизилась к столу.
– Тут, что ли, в комсомол принимают?
Несколько мгновений мы молча смотрели на Ленку. Потом разом вскочили и наперебой стали упрашивать ее садиться. Она загадочно усмехнулась, присела на скамью и отбросила назад толстую, цвета спелой ржи косу.
– Вот пришла, – сказала она, хлопая длинными ресницами. – С просьбой к вам. Примите, пожалуйста, в комсомол…
Я спросил ее:
– А зачем тебе комсомол?
Ленка подумала и певуче ответила:
– Чтобы учиться. И чтобы передовой быть…
– А родители как? – спросил Володька Бардин. – Позволили?
– Позволили, – ответила Ленка. – А если бы не позволили, не пришла бы.
– Ты знаешь, – заметил Андрюшка Лисицин, – что комсомольцы не верят в бога?
– Знаю, – пропела Ленка. – И тоже не буду верить.
– А сейчас веришь? – спросил Семка Судариков.
– Сейчас верю, – призналась она. – А почему ж не верить, коль не комсомолка?..
Я слушал Ленку и испытывал необычайное волнение. Она была тоже хуторянка. Отец ее недавно записался в ТОЗ. Это был первый середняк в нашей артели. А теперь вот дочь пришла в комсомол. Одна из самых лучших девушек. Что поет, что пляшет. И на работе равных нет.
Ребята расспрашивали Ленку и смотрели на нее, улыбаясь. Не скрывали радости, будто она становилась сестрой. Мне вспомнилась Маша Чумакова, которой мы только что сочиняли ответ. Вот и явилась ей замена. И в ячейке не будет унылого одиночества. Ведь за Ленкой придут и другие девчата. Теперь в это верилось.
Сережка предложил сейчас же принять Ленку. Но Володька Бардин возразил:
– Нет, нет! Так нельзя. Пусть подает заявление. Соберем ячейку. Чтобы все как положено…
Мы согласились с Володькой. Всем хотелось, чтобы прием прошел торжественно. И чтобы важность события почувствовала не только Ленка, а и мы сами. Сережке не терпелось, потому что Ленка была его подружкой. Но он все же не настаивал на своем. И даже пообещал помочь Ленке подготовиться.
– Устав проштудируем, – сказал он, глядя на Ленку во все свои голубые глаза. – И о задачах потолкуем…
Когда Ленка собралась уходить, мы все, как по команде, встали. Она усмехнулась и, потупившись, спросила:
– Только скажите, косу в комсомоле обязательно отрезать?
– Нет, – сказал я. – Совсем не обязательно.
– Ну что я тебе говорил? – упрекнул Сережка. – А ты все не верила. И боялась. – Он вдруг смутился, точно решив, что выдал себя. – Носи на здоровье.
– Такая чудесная коса! – сказал Володька. – И так идет тебе. Мы не только не заставим отрезать, а не примем, если отрежешь…
Ленка счастливо зарделась.
– Ну, тогда спасибо. И до свидания! – проговорила она, скользнув по нашим лицам веселым взглядом. – Пойду готовиться…
Неторопливой походкой она вышла. А мы еще некоторое время смотрели на дверь, за которой скрылась будущая комсомолка. А потом Гришка Орчиков сказал:
– Знаете что! Давайте объявим Сережке благодарность. Это же он ее сагитировал.
Оттопыренные уши Сережки порозовели.
– Какая там благодарность! – простодушно отмахнулся он. – Я ж ничего не добился. Маялся, маялся, а все без толку. Никак не поддавалась. Плюнул и бросил. Как хочешь, так и делай. А она вон явилась. Явилась сама по себе, без моей агитации.
– Слушайте, ребята, – сказал Митька Ганичев. – А у меня есть предложение. Давайте решим так. Каждый должен вовлечь свою девушку в комсомол.
– А если ее нет, девушки? – спросил Яшка Поляков. – Тогда как?
– Тогда надо заиметь, – посоветовал Семка Судариков. – В самое ближайшее время. И сразу в комсомол вовлечь.
– А ежели она не вовлечется? – спросил Гришка Орчиков. – Ежели у нее трудный характер?
– Если так, – сказал Митька, – тогда побоку ее. И другую завести.
– А любовь? – встревожился Гришка. – Как с этим?
– Любви не может быть с такой, какая не в ногу с нами, – разъяснил Митька. – Сперва пускай сознание свое поднимет. А потом уж и в комсомольца влюбляется…
Разговор прервал Илюшка Цыганков. Он вбежал в клуб и долго не мог отдышаться. А когда отдышался, сказал, стуча зубами:
– Прошка помирает. Лежит пухлый и синий. Вот, вот кончится.
*
К Прошке рвалась вся ячейка. Но после недолгого спора решили отправить троих: Илюшку, Володьку и меня. Остальные согласились ждать в клубе. Либо все мы, либо кто-то из нас должен как можно скорее вернуться и доложить, что случилось.
До Котовки, где жил Прошка, по распутью было неблизко. Расстояние вполне достаточное, чтобы хорошо и пропотеть и поразмыслить. Я ругал себя за бездушие. Около месяца Прошка не показывался на глаза. Но меня это не беспокоило. И только сегодня я попросил Илюшку забежать к Архиповым. А почему не забежал сам? Почему не встревожился?
Сказать правду, у меня была причина чураться Прошкиного дома. Я стыдился показываться Варваре Антоновне на глаза. Все еще памятна была встреча с ней в сарае, когда она отхлестала меня метлой. Впрочем, беспокоился я не только за себя. Казалось, и она не забыла этого случая. И чувствовала бы себя со мной тоже не в своей тарелке. Я не был тайным комиссаром, для которого она не жалела еду. Но я и не заслуживал того, чтобы меня выпроваживали метлой.
Встретила нас сама Варвара Антоновна. Она еле передвигалась и выглядела тоже болезненной. А глаза красные, заплывшие, будто изошедшие слезами.
Мы приблизились к кровати, на которой лежал Прошка. Он не услышал, ничего не почувствовал, точно уже был неживой. Но открыл глаза, когда мы позвали его.
– Вы? А я думал…
Он выглядел полным. Но полнота пугала. Страшила и синева. Она подкрашивала глазницы, потрескавшиеся губы.
– Что с тобой, Проша? – спросил Володька, наклоняясь над больным. – Отчего это?
Прошка облизал губы, с трудом перевел дыхание. Видно было, что силы его истощаются.
– Ни отчего, – ответил он и снова опустил веки. – Не беспокойтесь.
– Надо доктора, – предложил я. – Немедленно.
– Не надо, – качнул головой Прошка. – Не нужен.
– Не поможет доктор, – заголосила Варвара Антоновна. – Хлеб нужен. С голоду это, а не с болезни. Две недели хлеба в рот не брали…
Я снова перевел взгляд на Прошку и весь содрогнулся. В памяти встал страшный голодный год. Таким же пухлым и синим был и я тогда. И не лекарства, а хлеб выручил. Хлеб, привезенный отчимом с Кавказа.
– Почему же вы молчали?
Варвара Антоновна глянула на сына и опять заплакала.
– Упрашивала, богом молила. Сходи, говорю, в крестком и попроси. Другим-то дают. А чем мы хуже? Так нет, не послушался. Другим, говорит, нужней. А мы, говорит, как-нибудь перебьемся. Вот и перебиваемся. Сам уже свалился. Не нынче-завтра свалюсь и я. И тогда конец.
Она судорожно глотала слезы и фартуком вытирала глаза.
– Успокойтесь, – сказал я, готовый и сам расплакаться. – И простите нас. За то, что ничего не знали…
Я кивнул ребятам, и мы тихо вышли. А на улице чуть ли не бегом бросились назад. По дороге условились обо всем. Пока мы с Илюшкой будем насыпать муку, Володька сбегает домой за санками. На санках отправим хлеб Архиповым.
– Почему же Прошка молчал? – спросил Володька. – Чего дожидался?
– Настырства не хватало, – ответил Илюшка. – Как у некоторых. Вот и скромничал.
Илюшка был прав. Этих некоторых насчитывалось немало. Они чуть ли не с боем добивались своего. А Прошка мучился и молчал. Ради других обрекал себя и мать на голод.
Выписав из неприкосновенного запаса муку, я вместе с Илюшкой отправился в амбар. Подоспел и Володька с санками. Ребята подхватили мешок, уложили на санки и повезли.
– Передайте тетке Варе! – крикнул я вдогонку. – Кормить надо понемногу. Сразу досыта опасно.
Закрыв амбар, я отправился в клуб. Там ждали комсомольцы. Они волновались за товарища. И надо было успокоить их.
*
Дома у нас гостила Нюрка с мужем. Они сидели за столом и ели яичницу. За столом также сидели мать и отчим. Но они не дотрагивались до еды. Яичницей угощали зятя. Таков был обычай. Сами же мы лакомились яйцами на пасху. По другим праздникам мать делала из них драчонки.
Меня не пригласили к столу. Не для постояльца угощение. Сейчас мать отправится на кухню, наложит пшенной каши, польет борщом и кликнет меня. Но мать не торопилась. Она сидела со скрещенными руками и с умилением смотрела на зятя. Я тоже смотрел, как Гаврюха уплетает яичницу, и завидовал ему. В желудке у меня противно ворочалась боль. А в душе нарастало негодование. Я отдавал всю зарплату, а получал борщ да кашу. Да косые взгляды матери. Вот и теперь она косилась на меня, как на постороннего. И ничуть не беспокоилась.
Долго молчали. Слышалось только Гаврюхино чавканье да посапывание отчима, тянувшего трубку. Но вот Нюрка, шмыгнув носом, вдруг спросила:
– Слышь, Хвиль, не то правда, что ты в какую-то артель записался?
– Правда, – подтвердил я. – И не в какую-то, а в нашу карловскую. А тебя почему это интересует?
– Да так просто, – сказала Нюрка. – Вроде брат ты мне.
– А если брат, так твоим умом жить должен?
– А что ж? – подтвердила Нюрка. – Неплохо было бы.
– Ты так думаешь?
– Даже уверена.
– А я думаю: твоего ума тебе и самой не хватает.
Нюрка покраснела и закусила губу. Я ждал, что за нее заступится Гаврюха. Но тот ничего не понял. И продолжал уплетать яичницу. А когда съел все, вытер губы рушником, лежавшим на коленях, и глубокомысленно сказал:
– Какккая тттам артттель?! Тттюха да ммматюха, да колллупай с бррратом…
Зять заикался больше обычного. Теща угостила и самогонкой. А бутылку убрала, чтобы сын не увидел. Она любила зятя больше, чем сына. Ну что ж, сердцу не прикажешь. Вон с какой угодливостью подливает ему молока. А про сына и совсем забыла, будто его и не было. Или серьезно считает меня квартирантом? Ну и пусть. Сама знает, что делает. Я же не позволю себе поступать с ней, как с квартирной хозяйкой.
Не удостоив Гаврюху ответом, я вышел. И отправился в холодную комнату. Недавно мать совсем переселила меня в нее. Со стен смела паутину, земляной пол посыпала песком. А когда сделала все, сказала:
– Ну вот. Большего постояльцу и не положено.
Я не возразил. Даже поблагодарил ее. И сделал это от чистого сердца. Мне и в самом деле было лучше в этой комнате. Никто не мешал читать и думать.
Только холодно было спать. Весна лишь начиналась. По утрам деревья еще рядились в иней. Мороз печатал и на стеклах окон легкие узоры. И я корчился на жестком топчане под ветхой дерюгой. Но я не жаловался. Да и жаловаться не было проку. Мать выслушала бы и сказала:
– Не нравится? Можешь искать другое жилье. Удерживать не стану…
Войдя в комнату, я повалился на топчан. Обида и злость перемешивались в груди. А перед глазами стояли Прошка и Гаврюха. Один – пухлый от голода, другой – розовощекий от сытости. И вспоминался разговор с ребятами. Они терпеливо дожидались в клубе. И когда я рассказал обо всем, долго молчали.
– Да, – протянул Сережка Клоков, глядя через окно. – Трудное время. Столько лишений.
– Жалко Прошку, – сказал Андрюшка Лисицин и скривился, точно самому стало больно. – Такой парень… А мы ни разу не проведали.
– А почему так? – спросил Яшка Поляков, обводя ребят осуждающим взглядом. – Да потому, что мало у нас этого… Как его?.. Сообщения, что ли? Мало, стало быть, меж собой сообщаемся. Все в сельсовете да в клубе. А почему бы не собираться в хатах? Сперва, к примеру, у меня. Потом – у тебя. Потом – у него.
– Тут другое, – вмешался Семка Судариков. – Тот же крестком. Другим хлеб дает. А комсомольцам… Кто из нас получил от него помощь? А разве ж мы не такие люди?
– Такие и не такие, – ответил Гришка Орчиков. – Мы должны заботиться не о себе, а о других. Я хочу сказать, о других больше, чем о себе. Иначе какие ж мы будем комсомольцы?..
Теперь, лежа на топчане, я думал об этом разговоре. Такие мы или не такие? Насколько больше других отпущено нам невзгод и лишений? И где та дорожка, которой надо держаться, чтобы не сбиться с пути?
Опять перед взором возник сытый Гаврюха.
И мать, заискивающая перед зятем. И обида сильней заточила под ложечкой. И что нашла она в нем особенного? Почему раболепствует перед ним? И тратит на него мои деньги? Да, мои. Ведь у нее теперь не было ни гроша. Все ушло на жеребенка, приданое Нюрки и Лапониных, с которыми, наконец-то, расплатились. И семья пробавлялась моим скудным заработком. Но мать все же не жалела денег на зятя. И каждый раз потчевала его самогонкой.
Я приказал себе не распускать нюни. Так провозгласил Прошка, когда мы клялись отдавать себя борьбе с врагами. Ах, Прошка, Прошка! Какой ты славный парень! И какой чудной. Почему ты не признался мне? Да я бы отдал тебе свой кусок, если б он был даже последний. Ради чего терпел муки? Вон какие схватки полосуют мой живот. Прямо хоть кричи караул. А ведь я не ел только полдня каких-то. Каково же было тебе, пережившему столько голодных дней?
В сенях послышались шаги. Дениска? Если бы догадался заглянуть. Я попросил бы принести хотя бы корку хлеба. Но это была Нюрка. Она вошла как-то робко, поставила табурет напротив топчана и осторожно присела.
– Слышь, Хвиль, – вкрадчиво начала она. – Просьба к тебе. Дал бы хлеба немножко. Хоть пудов шесть.
Я глянул на нее. Не шутит ли? Нет, не шутила. Взгляд выдержала– не моргнув глазом.
– Почему это я должен давать вам хлеб?
– А так, – сказала Нюрка. – По-родственному. Мы прикидывали. Не хватит до урожая.
– Не хватит, так подкупите.
– А где его подкупишь? У частников дорого. Денег таких не наберешь. А государство не продает. Вот и просим по-родственному. Отпусти пудов шесть.
– Нету у меня хлеба, – сказал я. – Нету. Понимаешь?
– Как же нету? – удивилась Нюрка. – Другим даешь, а для своих нету? Как же это?
– Даем бедноте. А вы середняки.
– Что ж, что середняки? – возразила Нюрка. – Зато тебе родственники. – И заморгала глазами, словно собираясь расплакаться. – Ну уважь, Хвиль. Вечерком подъедем. И ни одна душа не дознается.
– Нету у меня ничего! – закричал я, вскочив с топчана. – Нету! Понимаешь? Себе крохи не возьму. И вам не дам И отстань!
Нюрка помолчала, вздохнула и поднялась.
– А и правда чужой ты, – сказала она с нескрываемой горечью. – Совсем чужой. Ну что ж. И мы для тебя чужие. Так и знай.
И гордо удалилась. А я опять упал на топчан и, чтобы не зареветь, закусил подушку. Так лежал долго. Уже начал засыпать, как почувствовал на шее у себя теплое дыхание. Это был отчим. Он протянул кусок сала и скибку хлеба.
– Повечеряй, – проговорил он, озираясь на дверь. – У матери стырил. Оно хочь и ржавое, сальцо, а все ж пользительное. Перехвати чуток. А то они долго будут калякать.
Я с жадностью набросился на еду. А отчим сидел напротив и смотрел на меня своими ласковыми, добрыми глазами.
*
Все чаще и чаще вспоминалась Домка Землякова. Не потому, что жалко было отпускать ей хлеб. Это само собой. Я был уверен, что вдова обошлась бы и без кресткома. И против воли подчинился Лобачеву. Вспоминалась же она потому, что заронила в голову мысль. И в самом деле, почему бы не отобрать у Комарова мельницу? Как можно мириться, что один человек владеет целым предприятием? Ведь это же несправедливо. Да, он купил мельницу. Но за какие деньги? Разве честным трудом заработать такую уйму?
С Лобачевым об этом говорить не хотелось. Скажет: нет директивы. И отмахнется. Но самочинно поступать было боязно. Потому-то я поставил этот вопрос на ячейке.
Ребята спорили на редкость горячо. Планы предлагались один другого несбыточнее. Добиться постановления сельсовета. Обратиться с просьбой в районные организации. Послать прошение в Москву. Но всех перещеголял Илюшка Цыганков. Он предложил учинить над Комаровым погром.
– А что с ним нянчиться? – горячился он, обводя нас сверкающими глазами. – Помещиков громили. А почему нельзя его? Чем он лучше помещика? Царской власти не боялись, а своей собственной стесняемся? Откуда такая стыдливость? Нет, как хотите, а дальше так не пойдет. Пора дать эксплуататорам бой.
– Не очень круто, Илюха, – сказал Володька Бардин. – Помещики были опорой царской власти. Выступление против них расшатывало буржуазный строй. А теперь совсем другая картина. И потому надо не бунтовать, а соблюдать законы.
– Удивительно! – не сдавался Илья. – При царизме помещики грабили народ. При социализме кулаки сосут из него кровь. Но при царизме, плохо или хорошо, можно было дать помещику в зубы. А вот при социализме – ни-ни! Кулаков, видите ли, оберегают законы. Да на что нам такие законы?
– Илюшка думает так, – заметил Сережка Клоков. – Ребята, колья хватай и наотмашь махай. И глуши всех врагов наповал. Объявился и сразу всего добился.
– Бедный Юлий Цезарь! – с нарочитой жалостью воскликнул Андрюшка Лисицин. – Слушает он теперь нашего Илью и ворочается в гробу. Куда ему до нашего воеводы!
Выждав, пока стихнет смех, Илюшка серьезно сказал:
– Ежели нужно, я возьмусь и за кол. И не побоюсь уложить врага. А заодно и тех, кто вместо дела зубоскалит. Что же до Юлия Цезаря, то пускай себе ворочается сколько хочет…
Когда все планы были отвергнуты, я предложил поговорить с Комаровым по душам. Отдайте добром, иначе отнимем. Волей народа и законным образом. И самого из села выдворим.
– Видали чудака? – возмутился Илюшка Цыганков. – Да ты что, спятил? Как же это можно с кулаком по душам?
Но ребята все же поддержали меня. Попытка не пытка. С кулаками надо не только драться, а и маневрировать. И если маневр даст то же, что и драка, лучше обойтись без драки.
Володька Бардин предложил выбрать делегацию. Но я возразил против этого.
– К мельнику пойду один. И не от комсомола, а от кресткома. С комсомолом он не будет разговаривать. А от кресткома вряд ли увильнет…
И вот я снова отправился на мельницу. Поговорить по душам. А почему бы и нет? Ведь он же человек, Комаров. И должен откликнуться на голос времени. А если не откликнется, тем хуже для него. Мы же от обращения к нему ничем не пострадаем.
И на этот раз я увидел Клавдию. От удивления даже поморгал глазами. Не обманывает ли зрение? Но зрение не обманывало. То была живая Клавдия. Она стояла у стены дома, подставив лицо неяркому солнцу.
Я окликнул ее. Она встрепенулась, глянула в мою сторону и заторопилась к калитке. В черной юбке, белой кофточке, с зачесанными назад темными волосами, она показалась какой-то другой. И лицо необычно задумчивое, будто с ней стряслось горе.
Подойдя к забору, Клавдия сказала:
– Здравствуй! А я только что думала о тебе. И хотела повидаться. Но не знала, где и как.
– Мне нужен твой отец, – в свою очередь, сказал я, словно оправдываясь. – О том, что ты дома, даже не подозревал. И очень удивился.
– Вчера приехала, – сказала Клавдия и почему-то опустила глаза. – А завтра уезжаю. Навсегда.
Она произнесла это «навсегда» отчетливо, точно подчеркивая. Но я сделал вид, что ничего не заметил. От этой встречи мне было как-то не по себе, хотя любопытство уже начинало разбирать. Хотела повидаться со мной. И уезжает отсюда навсегда. Что все это значит? Но я напустил на себя безразличие и будто ради вежливости спросил:
– Опять в Воронеж?
– Да, – кивнула Клавдия. – Работаю там. Чертежницей. Закончила курсы и поступила.
– И как?
– Ничего. Нравится…
Хотелось сказать, что и Маша Чумакова в городе. Но я удержался. Она ж не знает ее, Машу. Да и мне нет дела до нее, Клавдии. И я сухо повторил:
– Отец нужен. По важному делу. Он дома?
– Дома, – замялась Клавдия. – Но не один… У него гости. Не очень чтобы такие… Ваши, деревенские.
Я почесал затылок.
– А вызвать нельзя? Так и так. Срочное дело. Прямо неотложное…
Клавдия подумала и открыла калитку. У дома сказала:
– Побудь здесь. Сейчас спрошу…
И почти тут же вернулась с отцом. Я шагнул к мельнику и, не поздоровавшись, сказал:
– Завтра обсуждаем вопрос… Беднота требует отобрать мельницу. Потому и беспокою. Лучше всего переговорить… Может, добровольно отдадите? Проникнетесь духом и решитесь. Так было бы удобней для вас. А мы бы выдали бумагу…
Суровое лицо мельника дрогнуло. Он. посмотрел себе на ноги, помолчал. А потом предложил:
– Пойдем в дом. И там поговорим.
Он отступил, давая мне дорогу. Проходя мимо Клавдии, я заметил на лице у нее испуг. И невольно замедлил шаг. Но Комаров подтолкнул в спину.
– Пошли, пошли. На улице о таких делах не толкуют!..
В знакомой комнате перед бутылками и тарелками сидели Дема Лапонин и пономарь Лукьян. Позади раздался железный щелчок, и Комаров, опустив ключ в карман, присел к столу.
– Вот теперь поговорим. И поговорим начистоту… – И, повернувшись к гостям, пояснил: – Прохвост, за мельницей пришел. Слыхали? Сперва сто двадцать целковых содрал. Потом муки пятьдесят пудов увез. А теперь вот за мельницей явился. Что скажете?..