Текст книги "Великие голодранцы (Повесть)"
Автор книги: Филипп Наседкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
– Придется ребят собирать. И что-то другое делать. Да и собирать ячейку все равно нужно. Из райкома письмо экстренное… – И подал мне бумажку. – Вот прочти…
Письмо было адресовано всем ячейкам комсомола. В нем говорилось:
«По району ходит слух, что социализм в одной стране построить нельзя. Райком комсомола разъясняет: чистейшей воды ерунда и злостная кулацкая пропаганда. Социализм в одной стране построить можно, и он будет построен. Секретарь райкома Симонов».
Я вернул письмо Прошке.
Он сунул бумажку в карман и, переступив с ноги на ногу, сказал:
– Так что потерпи малость. И погуляй в кустах тут. А как время придет, я покличу…
*
Когда ребята собрались, Прошка первым делом прочитал письмо Симонова о строительстве социализма. Потом, озабоченно оглядев нас, спросил:
– Ну как, товарищи? Ясно или нет?
– Ясно! – вразнобой ответили мы.
– Тогда что ж? – спросил Прошка. – Будем обсуждать или нет?
– А чего тут обсуждать? – возразил Илюшка Цыганков. – Без обсуждения понятно. Социализм построим. А кулакам дадим бой. Последний и решительный.
– А каким он будет, социализм? – спросил Андрюшка Лисицин. – Ну хоть приблизительно?
Мы посмотрели на Прошку. Он покашлял в кулак и сказал:
– Ну, если приблизительно… При социализме все будут равными. И не будет бедных и богатых.
– А куда денутся кулаки? – спросил Илюшка Цыганков.
– Этого я не знаю, – признался Прошка. – Но кулаков не будет. Иначе какой же социализм с кулаками?
– Наверно, их сделают такими, как все, – сказал Володька Бардин. – Отберут лишнее имущество и передадут бедным. Это у тех, кто нажился чужим трудом. А кто разбогател своим трудом…
– Кто разбогател своим трудом, тот не кулак, а просто богатый, – пояснил Прошка. – С ними разговор другой. Их если и придется стричь, так не под одну гребенку с кулаками.
– Да-а, – мечтательно протянул Сережка Клоков. – Интересная будет жизнь. Машины всякие. Даже электричество. Сказка!
Прошка снова покашлял и неуверенно предложил:
– Ну, ежели не будем обсуждать, тогда проголосуем. Кто за то, что социализм в одной стране будет построен, прошу поднять руки!
Мы все подняли руки. Прошка довольно кивнул и сказал:
– Единогласно…
Следующий вопрос был обо мне. Снова ребята ломали голову над трудной задачей. Все сходились на том, что следует как можно скорее вернуть меня в родной дом. Но никто не знал, как лучше это сделать. Просто так привести и оставить? Пригрозить советским законом? Сельсовет призвать на помощь?
Внезапно Володька Бардин весь выпрямился и засиял, как полный месяц.
– А знаете что? – сказал он, сдерживая возбуждение. – Давайте-ка выберем Хвилю секретарем ячейки. Тогда его никто и пальцем не тронет. Ну да! А как же можно секретаря ячейки трогать?
Предложение Володи вызвало замешательство. Ребята уставились на Прошку Архипова, молча спрашивая его. А тот опустил голову и обиженно потянул носом.
– Воля ваша, как хотите, так и решайте.
Володя, прервав тягостное молчание, рассудительно заметил:
– А ты, Проша, не подумай что-либо. И не обижайся. Ты был хорошим секретарем. И мы не жалуемся. А только нет другого выхода. Да и Хвиля будет не хуже. Смотри, какой грамотный. Полсундука книжек прочитал. А ты даже директиву с трудом разбираешь.
– А мне это даже нравится, – поддержала Маша Чумакова. – Прошка, конечно, хороший секретарь. Да не вечно же ему ходить в секретарях. Походил и хватит. Теперь пускай походит Хвиля…
И другим ребятам такой выход показался подходящим. Почему-то они были убеждены, что секретарство обезопасит меня в семье. Я же нисколько не верил в это. Явись я домой даже в роли наркома, и тогда мать не смутилась бы. Но я все же молчал. Они предлагали меня не только потому, что хотели, защитить от семьи, а и потому, что считали достойным своего доверия.
Все выговорились. Прошка поднял на меня глаза и глухо спросил:
– А ты сам-то как? Обеспечишь руководство? Чувствуешь за собой способности?..
Способностей за собой я никаких не чувствовал и откровенно признался в этом. Ребята опять заспорили и сердито набросились на меня. Упрекали, что я прикидываюсь и принижаюсь. Им даже показалось, что я напрашиваюсь на похвалу. В то же время они обещали помогать и слушаться. В конце концов если вся ячейка не поленится, то и секретарю не будет трудно.
Все же решающее слово оставалось за Прошкой. И ребята, наспорившись, снова уставились на него. А он, шумно вздохнув, сказал:
– Ну ладно. Давайте утвердим его. Пускай походит. Может, даже лучше справится. А я передохну малость…
Проголосовали. Написали протокол. Прошка размашисто подписался. И всем гуртом отправились в Карловку.
Но на подходе к хутору Володька Бардин сказал:
– Нет, ребя, гамузом не годится. Выберем лучше представителей. Я предлагаю… С Хвилей пойдут Прошка и Машка. Прошка, как бывший секретарь, а Машка, как девчонка…
Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее стучало мое сердце. Неужели мать не переменится? Но стучало сердце и по другой причине. В душе росла гордость за ячейку. Ребята не только не оставили меня в беде, но и выбрали своим секретарем.
Мать, отчим и Нюрка копали на огороде. Денис разжигал костер, на котором висел чугунок. Мать собиралась варить сливуху – пшенную кашу с картошкой. Нас все встретили настороженно, лишь разогнулись, но даже не выпустили из рук лопат. Казалось, не поверили, что я цел и невредим.
Когда мы остановились перед ними, Прошка солидно сказал:
– Доброй помощи! Принимайте блудного сына. А только теперь он не просто сын, а и секретарь ячейки комсомола. И я представляю его в таком новом виде. И от имени ячейки прошу уважать. А главное, не обижать, так как теперь он неприкосновенный.
Я подошел к матери. Она долго смотрела на меня, будто не узнавая. Потом притянула мою голову, прижала к груди. Так стояли мы несколько секунд. Затем мать отстранила меня, поцеловала в губы.
Отчим тоже подошел, сжал мои плечи.
– Ну, поздравляю! – широко улыбнулся он. – Думаю, ребята не прогадали. Секретарь из тебя должен получиться…
– Вот и хорошо, – заключил Прошка. – Будем считать вопрос исчерпанным…
А Нюрка презрительно фыркнула и насмешливо пропела:
– Подумаешь, какое диво, секретарь! А по мне все одно – комса несчастная…
Она повернулась к нам спиной и с силой вогнала лопату в землю. Мать озадаченно глянула на нее, словно не зная, похвалить или выругать. Маша и Прошка раскланялись и ушли. Я отыскал еще одну лопату и стал рядом с отчимом. Но Денис отвлек меня в сторону. Сунув руку в карман холщовых штанов, он достал две конфеты и протянул мне.
– Возьми, для тебя сберег.
Я взял одну конфету.
– А купил на сдачу с плащаницы господней?
– Угу, – подтвердил Денис, сунув оставшуюся конфету в рот. – За четыре копейки – четыре гривенника. Чистых тридцать шесть копеек.
Я похвалил брата. В конце концов это не так уж много в сравнении с тем, что заработали на воскресении христовом церковники.
*
Мать завязала в платок хлеб, картошку, лук. Но я недовольно возразил. Не хватало еще с харчами путаться. Не за тридевять земель отправляюсь. Десять верст каких-то. Мигом отмахаю. И к обеду дома буду.
Однако мать настояла на своем.
– Мало ли что? Не ровен час… – И горестно вздохнула. – Вон ты какой оборвыш! Бродяга с большой дороги! Ну как не признают за своего и задержут? Наголодуешься, покуда разберутся. – Она сунула мне в руки узелок. – Даже рубашка полинялая. Постирать бы ту, крепкую. Да откуда ж было знать-то? Не предупредил, что пойдешь показываться…
Выглядел я и в самом деле неказисто. Старые опорки, штаны в латках, куцый, потрепанный пиджачишко. Но бродягой все же не казался себе. Да еще с большой дороги. Тут уж мать пересолила. Другие ребята не лучше одевались. Только богатые в сукно да сатин рядились.
А отчим не разделил ни моей беззаботности, ни опасений матери.
– Еда не беда. В дороге не обременит. Сказано: идешь на день – берешь хлеба на неделю. А что до оборвыша… Не все золото, что блестит. Бывает: на штанах – заплата, а ума – палата…
Я бодро шагал по накатанной дороге и думал о прихотях судьбы. Почти два месяца страх перед матерью зажимал мне рот. А когда я все же открыл его, был тут же избит и выброшен.
Несколько дней отверженным скрывался в чужом сарае. И вот нате вам – перемена. Да еще какая! Секретарь ячейки. Руководитель организации. Среди хуторян – разговоры. Даже уважение. И дома – что-то похожее на гордость. Мать хоть и вздыхает, но не сердится. А отчим улыбается еще шире и добрее. Лишь Нюрка по-прежнему фыркает. Ну и пусть фыркает. Пройдет время, и она переменится. Обязательно переменится. И даже погордится братом. Об этом я уж как-нибудь позабочусь.
Внезапно на меня как вихрь, налетел рысак, запряженный в тарантас. Чтобы не оказаться у лошади под ногами, я шарахнулся к обрыву, круто подступавшему к дороге, и покатился вниз. Несколько раз перевернулся вверх тормашками. А когда привстал на колени, увидел в тарантасе Комарова, владельца водяной мельницы, и его дочь Клавдию. Мельник сидел прямо и, как заправский кучер, натягивал вожжи. А Клавдия обернулась ко мне, и я увидел на ее лице испуг. Но вот она улыбнулась, должно быть решив, что прохожий остался невредим, и помахала рукой.
Поднявшись, я обнаружил, что у правого сапога отстала подметка. Должно быть, падая, зацепился за что-то и оторвал ее. К злости прибавилась досада. И надо же было появиться мельнику у этого обрыва! И почему не было слышно, как подкатил тарантас? Помешали радужные мысли или резиновые шины на колесах?
Размотав веревочку, которой были подвязаны штаны, я отгрыз конец и подвязал сапог. Конечно, это не улучшило, а скорее ухудшило мой вид. Но что же было делать? Снять опорки и забросить их куда-нибудь? Но босиком я внушал еще меньшее уважение.
Выбравшись на дорогу, я уже без прежней радости двинулся вперед. И невольно подумал о Комарове. Мельник казался загадочным. Перед революцией он явился откуда-то, купил у помещика мельницу и принялся усердно выколачивать барыши. Почти в то же время в окрестных селах то сгорели, то почему-то испортились и развалились ветряки. И крестьянские подводы с зерном потянулись в Знаменку со всей округи. А мельничные колеса под водяным напором завертелись без отдыха.
На мужиков Комаров смотрел свысока. Советскую власть поносил открыто. И должно быть, за это был в чести у местных богатеев. Они поставили его церковным старостой и объединялись вокруг него, когда подступала опасность. А он не жалел труда, даже денег на мирские дела и скоро прослыл надежным защитником хозяев.
Мне не приходилось встречаться с мельником. И все же в моем представлении он был человеком недобрым. Да и как мог быть добрым богач, выжимавший из народа последние соки? И с Клавдией мы не были знакомы. Большую часть времени она жила в Воронеже у тетки. А к родным наведывалась редко. В Знаменке появлялась неожиданно, поражая всех нарядами. Парубки наши побаивались ее. Даже Петька Душин, сердцеед и настыра, и тот не решался к ней подбиться.
«Вот живут люди! – с безотчетной завистью думал я, шагая вслед давно укатившему тарантасу. – Горя не знают, нужды не испытывают. И на мягких рессорах раскатывают. А простой народ… Эхма!..»
*
И вот я предстал перед Симоновым. Он посмотрел на меня как на чучело, зачем-то обошел вокруг и снова пробежал глазами протокол.
– Да-a, – протянул он, почесывая затылок. – Видик у тебя, прямо сказать, неважнецкий. Ну, да не одним видом красен человек. Попробуем проникнуть в суть…
И потребовал комсомольский билет. Я достал книжечку, положил на стол. Симонов раскрыл билет.
– Так, Касаткин. А зовут? – И поднял на меня удивленные глаза. – Как, как тебя зовут?
В свою очередь я дернул плечами.
– Там же написано.
– Вижу, что написано, не слепой, – рассердился Симонов. – К тому же сам писал и подписывал. А ты отвечай, когда спрашивают. Как звать?
– Ну, Хвилипп.
– Не Хвилипп, а Филипп, – поморщился Симонов. – И без всякого «ну». Дурная привычка – нукать. Это между прочим. А теперь по существу. Ты что ж, не русский?
– Как не русский? – обиделся я. – Самый настоящий. Можно сказать, чистокровный.
– Чистокровный, а Филипп? – возразил Симонов. – Имя-то иностранное. Да еще монархическое. Испанские и французские короли так назывались. Луи Филиппы всякие.
– Я ж не Луй.
– Только Луя и не хватает… – Он подал мне билет. – Возьми. А имя неподходящее. Для рядового, – куда ни шло. А для секретаря ячейки… – Неожиданно глаза его расширились, будто он заметил что-то диковинное. – А там что у тебя?
– Где? – не понял я.
– Да в узелке.
Я поднес узелок к глазам, будто стараясь угадать, что было в нем.
– Харчи.
– Какие харчи?
– Обыкновенные. Хлеб, картошка, лук.
– Так что ж ты молчишь, балда? – рассвирепел Симонов. – Или у тебя совести нет? Я же с голоду подыхаю… – Повелительным жестом он показал на стол. – Выкладывай. Да поживей. А то самого сожру…
Я развернул узелок на столе. Симонов разлепил хлебные скибки и чуть не остолбенел.
– Ух ты! Масленые! Конопляное или подсолнечное?
– Подсолнечное, – сказал я. – Конопляное невкусное.
Симонов с шумом обнюхал хлеб.
– Подсолнечное. Запах свежий. Будто только с маслобойки… – И вдруг озабоченно: – А ты что стоишь? Присаживайся и угощайся. А то мне одному не справиться.
Я присел к столу, но есть отказался. Не успел проголодаться. К тому же еще не пришел в себя от обидного и холодного приема. Хорошо, что он сам увлекся едой и оставил меня в покое. И дал возможность хоть рассмотреть его. Вот он какой, Симонов! Хотя ничего особенного. Худощавый, приземистый, даже сутулый. Только волосы примечательные – густые, пышные, как шапка. Да глаза бойкие, колючие и продолговатые, как у татарина. А одет не очень-то чтобы уж прилично. Заплат, как у меня, нет, но костюмчику, наверно, сто лет в субботу. Да и сапоги стоптанные, хоть и до блеска начищенные.
– Понимаешь, какая чепуха, – рассуждал Симонов, запихивая в рот хлеб и картошку. – До зарплаты еще три дня, а я уже выдохся. Ни копейки в кармане. А занимать не в моих правилах. Не люблю одалживаться. Все одно отдавать. И получается брешь. Вот и приходится каждый раз перед зарплатой голодать. Так и сейчас. Со вчерашнего дня ничего во рту не было. Аж самого в живот втянуло… – Управившись с одной скибкой, он вытер ладонью рот и глянул на меня потеплевшими глазами. – А ты для чего столько харчей приволок?
Я отвел взгляд.
– Это все мать. «Возьми, – говорит, – не ровен час… Ну, как задержут. А то и посадят…»
Симонов громко рассмеялся.
– Да кто ж тебя тут посадит? Да и за что? К тому же ты секретарь ячейки. Можно сказать, руководящее лицо. И без ведома моего никто с тобой ничего не сделает… – Он аккуратно завязал узелок и подал мне. – Большое спасибо! Так выручил…
Сразу все стало на свое место.
Он принялся расспрашивать меня о жизни и слушал внимательно, слегка наклонив голову. Иногда прерывал, просил повторить, поправлял неверно произнесенное слово. А когда я рассказал обо всем, взял со стола газету и протянул мне.
– Читай. Что хочешь…
Не переводя дух, я прочитал первую попавшуюся заметку. Симонов одобрительно кивнул и положил передо мной чистый лист бумаги. Откинувшись на гнутую спинку стула, он полузакрыл глаза и проговорил:
– Пиши диктант. Значит так… «Октябрьская революция принесла рабочим и беднейшему крестьянству избавление от ига самодержавия. Но она еще не завершила великого дела, ради которого свершилась. Предстоит окончательно размозжить голову гидре капитализма и построить новое социалистическое общество…»
Я написал все, что продиктовал он, и подал бумагу. Симонов читал долго, хмурился, морщился и под конец сказал:
– В общем ничего. Но могло быть и лучше… – И снова пристально посмотрел на меня. – Теперь перейдем к политике. Какие, по-твоему, задачи стоят перед комсомолом?
Я подумал и ответил, что комсомольцам в первую очередь нужно учиться.
– Об этом даже Ленин говорил, – добавил я для убедительности. – И слово «учиться» три раза подряд повторил.
Симонов сощурил узкие глаза.
– А ты об этом откуда знаешь?
– В книжке прочитал. А книжку отец в городе купил. Ну, не отец, а отчим, а только это все равно. Вот такая, стало быть, задача. Учиться надо. Без учения мы все одно, что неотбитая коса: сколько ни махай, косить не будет…
Спохватившись, что слишком разговорился, я закрыл рот.
Симонов улыбнулся и сказал:
– Все хорошо. Со всех сторон подходишь. А вот имя… И надо же было тебе подцепить этого Филиппа! Почему бы не Федор?
Это напомнило мне собственную историю. И я, окончательно осмелев, рассказал ее. Еще задолго до моего рождения у матери был первый сын… Его звали тоже Филиппом. Будучи малышом, он забрался на чердак и завозился там с котятами. А в это время кто-то убрал лестницу. Малыш, вылезая из слухового окна, не заметил этого, сорвался и разбился насмерть. Мать тяжело переживала утрату и никак не могла забыться. И вот, когда я появился на свет, крестный решил помочь ей. Узнав, что по святцам имен мне положен Федор, он предложил попу заменить его на Филиппа.
– Чтобы кума Паранька не убивалась по первенцу…
Поп сначала заупрямился, но, увидев в руках крестного целковый, сдался и переделал Федора на Филиппа.
– Это меняет дело, – весело сказал Симонов. – Для меня ты не Филипп, а Федор. Не признаю сделку законной…
Мы поговорили еще несколько минут. А когда прощались, Симонов смотрел на меня так, как будто мы были друзьями.
– Берись смелей, – наставлял он. – И перед трудностями не пасуй. В борьбе с ними закаляется юность…
*
Отчим был умелым плотником. Он делал разные вещи. Но за шкафы никогда не брался. Для этого, кроме умения, требовался специальный инструмент. Да и нужды в такой мебели не было.
И вот он висит на стене, настоящий шкаф. Маленький, с двумя створками, тремя полочками. С крючками и внутренним замком. Висит и сверкает свежей краской. И такой аккуратный, что залюбуешься. А отчим, забив последний гвоздь, серьезно обращается ко мне:
– Без такой посудины тебе никак нельзя. Дела и бумаги на подоконнике не сбережешь. Ненароком пропадут, растеряются. Да и Дениска порешить может. Сколько книжек погубил малый! А с бумагами ему управиться – раз плюнуть. Вот я и попробовал. И кажись, что-то получилось…
Хотелось обнять отчима, но я удержался. Нельзя было забываться. Секретарь ячейки не подпасок какой-то. Даже не подмастерье. Я кивнул головой и солидно сказал:
– Спасибо, па. С твоей стороны– это похвально. Теперь моя канцелярия будет в надежном месте…
Тут же я уложил на полки папку с директивами райкома комсомола, папку с протоколами собраний и бухгалтерскую книгу, на первом листе которой были старательно выписаны фамилий комсомольцев. Закрыв шкафчик на замок, я опустил ключ в карман. Нюрка, все время наблюдавшая за мной, не выдержала и язвительно заметила:
– И что он дался тебе, комсомол? Какой прок от этой забавы? Вот будешь трепаться, а слова доброго не заслужишь. Даже совсем другое заработаешь. Смеяться люди будут, поносить насмешками. Вон меня уже из-за тебя комсихой величают. А за что, спрашивается?..
С Нюркой мы не ладили. Но я не питал к сестре зла. И даже уважал ее. Она была строгой и умной. Да и на вид недурной. Светлые косы, серые глаза, розовые губы. И все прочее – хоть куда. Портил только характер. Ни за что ко всему придиралась. Иной раз так пристанет, что не отобьешься. В таких случаях я закрывал уши ладонями и не отнимал их, пока не отвязывалась. Но теперь я слушал сестру спокойно. Даже с удовольствием. Все-таки забавно было видеть ее злючкой. В такие минуты она выглядела прямо-таки красивой. Щеки пылали, глаза блестели, а темные брови разлетались, как крылья птицы. А когда она выговорилась, заметил:
– Ну, раз уж тебя комсихой величают, так вступай в комсомол. Все одно терять уже нечего…
Мое предложение возмутило Нюрку. В первые минуты она даже не в состоянии была вымолвить слова. Но потом зачастила как из пулемета:
– Да на черта он сдался, твой комсомол! Да пропади он пропадом вместе с тобой! Сквозь землю бы вам всем провалиться, нехристи проклятые! На сковородке бы вам изжариться, анчутки непутевые!..
Должно быть, она долго кляла бы нас на чем свет стоит, если бы не случилось необычайное. В хату неожиданно вошел дядя Иван Ефимович, никогда раньше не казавший к нам и глаз. Как ни в чем не бывало он перешагнул порог и остановился, улыбаясь во все свое рябоватое лицо. Несколько минут мы растерянно смотрели на него, не зная, как быть и что делать. А дядя, заметив это, довольно хмыкнул и сказал:
– Не ждали? Да я и сам не собирался. Так уж получилось. Проходил мимо и решился. Когда-то надо же посмотреть, как живут родственники…
Первой оправилась от смущения мать. Схватив рассохшуюся табуретку, она поставила ее перед деверем.
– Садись, Иван Ефимович! Не брезгуй. Мы так рады…
Иван Ефимович ногой отодвинул табуретку и подошел к отчиму. Тот чуть приподнялся и пожал протянутую руку.
– Да и дело кое-какое у меня, – продолжал дядя, усаживаясь на сундуке. – Вчерась был у Лапонина. Ну, у Петра Фомича. Сапоги он старшему сыну Демке заказывал, вот я заказ тот и доставлял. Известное дело, самогонки выпили, разговорились. Так вот он, Петр Фомич, вами интересовался. Не то чтобы вами, а землей вашей. Надеется, и под яровые сдадите. И хочет знать точно. А потому просил переговорить. Как родственника с родственниками. Чтоб уж знать наверняка. Вот я попутно и заглянул. Как вы думаете-то? Сами будете обрабатывать или сдадите?
Отчим шумно вздохнул и глухо ответил:
– Своих силов нету. И через то сдавать будем. Другого выхода не имеется…
А мать уже суетилась на кухне. Она принесла хлеб, глиняную чашку, ложку. Но дядя остановил ее.
– Ничего не надо. Только от гостей. Да и некогда засиживаться… – И, повернувшись ко мне, одобрительно кивнул: – Слыхал, слыхал. Как же! Поздравляю. И горжусь. Племяк – секретарь комсомола. Молодец!.. – В глазах его, глубоких и хитрых, сверкнули искорки. – А что делать собираешься? Чем ячейка заниматься намерена?
Я пожал плечами и откровенно признался:
– Не знаю. Не думал.
– Э! – осуждающе протянул дядя. – Так не годится. Надо думать. И задавать тон… – Он испытующе осмотрел меня. – И в порядок себя надо привести. Да, да! А то ты вон какой. На штанах живого места нет. А сапоги каши просят… – И, покачав головой, добавил: – С сапогами помогу. А все другое с родителей потребуй…
Иван Ефимович был первоклассным сапожником. Ремеслу научился еще в царской армии. Случайно попал к полковому мастеру в помощники и вернулся домой специалистом. И вскоре прославился на всю округу. Но шил Иван Ефимович только богатым. Бедным его мастерство было не по карману. Да, он был дорогим сапожником. И не любил бедноту. Всех безлошадников считал лежебоками. Сам же большого хозяйства не заводил. И управлялся с ним силами своего семейства.
Мы сидели смирно и почтительно слушали Ивана Ефимовича. Только отчим еле заметно улыбался. Он то, конечно, хорошо понимал сапожника. Тот решился проведать нас не потому, что проходил мимо. Мало ли раньше доводилось ему проходить по Карловке! Нет. Он явился потому, что один из племянников удостоился уважения. Это-то и польстило гордому дяде. Меня распирала радость. Дядя гордился мной. И обещал сшить сапоги. А раз уж обещал, наверняка сделает.
Внезапно Иван Ефимович оборвал себя и встал.
– Засиделся я у вас, а дома делов пропасть. – И снова задержал взгляд на мне. – А ты приноси сапоги. Сам занят будешь, с Дениской пришли. Хочь завтра… – И вышел, не простившись. За ним последовали мать и отчим.
А мы долго еще молчали, пораженные случившимся. Денис восхищенно цокнул языком и сказал:
– Вона как! Даже дядя стал знаться. А все из-за тебя, Хвиля. Что ты секретарь.
– Тоже мне секретарь! – пренебрежительно процедила Нюрка. – Недотепой был, недотепой и остался. А дядя решил знаться, может, из-за меня.
– Нужна ты ему, как горькая редька, – съехидничал Денис. – Да он на тебя даже не глянул.
– Зато на тебя все время глаза пялил, – огрызнулась Нюрка. – На племяка-сопляка. Ха-ха!
Обиженный Денис дернул Нюрку за косу. Та залепила ему оплеуху. Денис ахнул и бросился на сестру с кулаками. Нюрка, в свою очередь, вцепилась ему в волосы. И началась потасовка.
Еле удалось разнять их. Результаты для обоих оказались неутешительными. Лицо Дениса было поцарапано, а на плече Нюрки виднелись следы зубов брата. Но ни мать, ни отчим, вернувшись в хату, ничего не заметили. А не заметили потому, что были необычно озабочены. Они долго сидели молча, словно собираясь с мыслями. Потом отчим поднял на меня виноватые глаза и сказал:
– Вот такое дело, Хвиля. Лапонин дяде про наш должок намекнул. И велел отработать. А дядя советует не заноситься…
Я перевел взгляд на мать. Она сильно ссутулилась. Будто на плечи давила непомерная тяжесть. А загрубелые руки на коленях нервно перебирали пальцами. Почувствовав мой взгляд, она с трудом разогнулась, и потрескавшиеся губы ее дрогнули.
– Что ж делать, сынок? Силов-то у нас нет. И денег тоже никаких. Вот и придется смириться. Иначе не выпутаться из долга…
Я ничего не ответил и вышел. Да и что можно было ответить? Их устами говорила нужда, державшая нас в цепких объятиях.
*
Еще не вставало солнце, а лошади на лапонинском дворе уже были запряжены. У подвод суетился сам Петр Фомич и его сыновья Демьян, или Дема, и Михаил, а больше Миня. Я поздоровался. Дема и Миня глянули на меня с открытой враждебностью и не ответили. Зато Петр Фомич протянул руку. От растерянности я торопливо пожал ее. И вспыхнул от стыда. Вот если бы увидели ребята!
– Стало, согласен работать лето?
– У нас нет другого выхода.
– Хорошо, – сказал Петр Фомич. – Поедешь с ними пахать. – И небрежно кивнул в сторону сыновей. – А сейчас иди завтракать.
Я сказал, что уже позавтракал. И в самом деле перед уходом мать дала мне кусок хлеба и кружку молока. Лапонин недоверчиво осмотрел меня.
– Хорошо, – повторил он. – Будешь ходить за плугом.
– Я пойду за плугом, – попросил Миня. – А он нехай скородит.
Петр Фомич не удостоил сына вниманием.
– Вот так, – продолжал он. – Жить можешь, где желаешь. Хочь у нас, хочь дома. По воскресеньям и церковным праздникам не работаем.
– А по другим праздникам как?
– По каким это другим?
– По революционным?
– Других праздников не признаем… – Он повернулся к сыновьям. – Трогай с богом. Да без огрехов. Шкуру спущу…
Дема и Миня сели на первую подводу, я на вторую. Петр Фомич открыл ворота и осенил лошадей крестным знамением. Мне он почему-то улыбнулся, и я опять почувствовал, как запылали уши и щеки. И опять с непереносимой тоской подумал о ребятах. Что скажут они, когда узнают об этом? И кого выберут вместо меня?
По улице ехали скорым шагом. Из ворот то и дело выкатывались телеги с сохами и боронами. Заспанные мужики сердито покрикивали на лошадей. Стук колес да ржание жеребят будоражили утро.
У колупаевской пятистенки Дема круто свернул лошадей в переулок, и я увидел Миню, сидевшего в телеге спиной к старшему брату. Миня тоже глянул на меня и, злорадно усмехнувшись, погрозил кулаком. И я решил, что Прыщ не пропустит удобного случая, чтобы отомстить мне.
А произошло это прошлым летом на базаре в городе. Мы с отчимом пригнали туда двух овечек и барана. Надо было продать их, чтобы подкупить хлеба, которого не хватало до нового урожая.
Я долго стоял возле связанных овец и угрюмо рассматривал сновавших взад и вперед людей. А всклокоченный отчим топтался рядом и, протягивая перед собой руки, кричал:
– Овечки продаются! Почти что даром даются! Чистокровные, курдючные! Подходи, наваливайся!..
Но никто не наваливался. Я проклинал в душе шумный и бестолковый базар. Очень хотелось есть. Харчи кончились еще в дороге. Последние двадцать копеек отдали на постоялом дворе. Все надежды были на этих бессловесных овец. Но их никто не покупал.
Лавируя между людьми, в толпе показался босоногий подросток с ведром в руке и звонко прокричал:
– Во-от ко-му во-ды хо-ло-од-но-й!
Бородатый мужик у расписной брички подозвал мальчугана и подставил кувшин. Подросток влил в него несколько кружек, получил деньги и ринулся дальше, радостно вопя:
– Во-от ко-му во-ды хо-ло-од-но-ой!
Голову осенила отчаянная мысль. Не раздумывая, я догнал парня и спросил, где он берет воду. Тот показал на водокачку, возвышавшуюся над площадью.
– Силантьнч отпускает…
В дверях водокачки сидел седобородый старик с желтым лицом. Он недоверчиво оглядел меня и вынес из башни пустое ведро.
– Что в залог?
Я смущенно замялся.
– У меня ничего нет, дедушка.
– Скидывай пиджак…
Я снял пиджак. Старик скомкал его и бросил за дверь. Только после этого он протянул мне ведро.
– Кружка – копейка. Ведерко – сорок кружек. Выручку пополам…
Я подставил ведро под кран, торчавший из кирпичной стены. Старик скрылся в башне, и тотчас сморщенное лицо его показалось в окошке.
– Держи…
Вода лилась светлой струей. Скоро она превратится в звонкие монеты. А потом – в мягкий, вкусный хлеб. А может, и в обрезки колбасы.
Когда ведро наполнилось доверху, старик подал жестяную кружку.
– Не вертайся, покуда не распродашь…
Голод – не родной брат. Он заставит делать все. Так заставил он меня носиться по базару и кричать умоляющим голосом:
– Во-от ко-му во-ды хо-ло-од-но-ой!
Но люди как на грех не хотели пить. День только начинался. Да и был он не жарким. Я таскал тяжелое ведро по площади, густо забитой народом, и с каждой минутой убеждался, что вода не принесет счастья. Еле-еле продал пять кружек и пал духом. И уже собирался завернуть к водокачке, чтобы отдать ведро, как вдруг услышал знакомый голос. Обернувшись, увидел Миню Лапонина. Тот стоял у своей подводы и махал рукой. Хотелось юркнуть в толпу, но желание хоть что-нибудь заработать пересилило честолюбие. Да и перед кем было стесняться? Перед каким-то Миней, которого в селе ни в грош не ставят? И я решительно направился к лапонинскому возку.
Миня выглядел нарядным, будто был в церкви, а не на базаре. На ногах ладно сидели новые сапоги. На голенища напуском свисали суконные штаны.
Под распахнутым пиджаком видна была розовая рубаха. И только лицо оставалось прежним – бугристым и прыщеватым, за что Миню дразнили Прыщом.
Когда я подошел, Миня расплылся в оторопелой усмешке.
– Хвиляка! – воскликнул он и сдвинул на затылок бархатный картуз с лакированным козырьком. – Ух, ты ж, оказия! И давно водичкой торгуешь?
Я опустил ведро и, не ответив, в свою очередь, спросил:
– Чего хотел, Прыщ?
– А ничего, – сморщился Миня. – Ну и учудил. Скажи кому – смехота!
Никогда прежде не было более противно сытое, засиженное прыщами лицо. Так и хотелось съездить по нему, чтобы сбить ядовитую усмешку. Но я сдержался и, подавив злость, сказал: