Текст книги "Великие голодранцы (Повесть)"
Автор книги: Филипп Наседкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Лапонин вздрогнул, весь напрягся, будто собираясь кинуться в драку.
– Их не тронь! – крикнул он. – Они ни при чем. Один я. Меня и берите. А их не тронь!
– Ладно, – согласился Музюлев. – Пока возьмем одного. Уважим. А до них потом. Не уйдут… – И, ткнув наганом в сторону котла, приказал мне: – Набрать месива. Для вещественного доказательства…
Придержав дыхание, я наложил опары в кружку, которую взял с полки, и тряпкой, валявшейся там же, обвязал ее. Максим показал Лапонину на дверь.
– Пошли!..
Мы с Илюшкой последовали за ними. Буран не утихал. Даже в замкнутом дворе бесновался как сумасшедший. А на улице с силой швырял в лицо колючим снегом. И чуть не валил с ног.
Мы двигались гуськом, прижимаясь друг к другу. Я думал о Маше. Теперь ей будет легче. Враг разоблачен и схвачен. Пресечена и обезврежена подлость.
Но самого это не успокаивало. Неужели Миня так-таки и ускользнет?
Из темноты выплыло бесформенное здание сельсовета. Своим ключом я открыл дверь, зажег лампу. Максим втолкнул Лапонина в «холодную». Так называлась комната для арестантов. Но она уже давно пустовала. И замок от нее куда-то исчез. Илюшка набросил скобу на петлю.
Составив протокол, Максим дал нам как понятым расписаться.
– Теперь вот что, братва, – сказал он, пряча бумагу в нагрудный карман гимнастерки. – Придется караулить арестованного. А утром я заберу его и препровожу в район…
Мы оба вызвались дежурить по очереди. Максим отстегнул кобуру с наганом.
– Возьмите. А то вдруг сыновья нагрянут. А их голыми руками не одолеть. Да осторожней, – предупредил он, наблюдая, как Илюшка целится в рыжее пятно на стене. – Самовзвод…
Проводив Музюлева, я закрыл входную дверь на замок и присел на табурет у двери в «холодную». А Илюшка, положив голову на руки, скрещенные на столе, уже посвистывал носом.
*
Вслед за Максимом и арестованным Лобачев и Апанасьев тоже отправились в район по какому-то делу. В сельсовете остался один я. Да в передней на табуретке тянул козью ножку сельисполнитель.
Тяжелые мысли продолжали мучить меня. А может, Прыщ не случайно избежал участи отца? Рассказав Маше правду, он, конечно, ждал налета. И держался подальше от курни. Но почему же он все-таки рассказал правду? Ведь ему ничего не стоило наврать в три короба. И почему не предупредил отца об опасности?
А перед глазами стояла Маша. Бледное, осунувшееся лицо… Кровоподтеки на теле… Гневный, негодующий голос… До чего же мерзостный этот Миня!
И неужели издевательство должно сойти ему с рук? А может, он все же верил Маше и не подозревал? И теперь нелегко снесет новость об аресте отца? Вот сейчас вызвать и сказать обо всем. Нанести неожиданный удар. И хоть так отплатить за гнусность.
Не раздумывая больше, я предложил сельисполнителю привести Миню в сельсовет. И принялся готовиться к встрече. Сразу же, как войдет, бросить новость в лицо. Отец арестован… Схвачен на месте преступления… Или лучше начать с самого. Где был ночью?.. Почему не помогал отцу на курне?.. А потом взять на пушку – и ему не уйти от кары. Вслед за отцом засадим в каталажку.
Миня вошел пугливо, как нашкодивший пес… Но, увидев, что я один, выпрямился и растянул толстые губы.
– Ты, что ли, потревожил? В чем дело, выкладывай. А то некогда рассусоливать…
В дубленом полушубке, черных валенках, барашковой шапке, он стоял передо мной и нагло гримасничал. И мне стоило больших трудов сохранять спокойствие. Ярость закипала в душе, сильнее огня жгла сердце. С каким наслаждением я уничтожил бы этого человека, если его можно считать человеком!
– Да, это я потревожил тебя. А потревожил затем, чтобы сообщить новость. Нынче ночью мы взяли твоего отца в курне. Взяли в тот момент, когда он стряпал табачный…
Миня выпучил слюдяные глаза.
– Так это ты? – И снова противно растянул губы. – Ну что ж. Коль так, то спасибо…
Я не ожидал благодарности и даже несколько растерялся.
– За что же спасибо?
– Ну как же! Отца помог пристроить. Такое дело… – И притворно захихикал. – А я-то думал… Моська Музюля удочку закинул. А на крючок Машку нанизал. А это ты. Не комса, а чудеса. – И опять забулькал поганым смешком. – Ну что ж. Хожу в открытую. И раскрываю козыри. До печенок затиранил родитель. Такой стал жлоб. То не так, это не этак.
И все норовит в зубы. Просто беда. Не знали, как унять. Я уж хотел донос учинить. Письмо без подписи прокурору. Так и так… Да не успел. Машка опередила. Незвано на помощь пожаловала. Расскажи, сами желаем подзаработать. Вот, думаю, Моська какой кралей пошел! Ну, ну! Давай, давай! Может, и кралю тузом побью и батьку со двора сплавлю. А это, выходит, не Моська, а Хвиляка… – И весело, будто приятелю, подмигнул: – Теперь все понятно. Подсуну, мол, Мишке Машку. Растает и разболтает. За дурака посчитал, а в дураках-то сам остался. И вышло дышло. Так-то… А что до Машки… Я хоть и не добился, чего хотел, а все же помучил ее. Так помучил, что надолго запомнит. Всю по косточкам руками перебрал…
На что же он рассчитывал, подлец, подливая масла в огонь? Надеялся, что все сойдет безнаказанно? И что в сельсовете не посмеют тронуть? Но в эту минуту я не помнил, где я и кто я. Собрав всю силу в кулак, я ударил его в лицо. Он шарахнулся назад и, наткнувшись на табурет, грохнулся на пол. Я бросился к нему, готовый топтать его ногами, но в дверях показался сельисполнитель.
– Что за шум?
– Споткнулся о табуретку, – сказал я, нехотя возвращаясь на свое место. – Помоги, что ли…
Сельисполнитель поднял Миню, посадил на табурет.
– Полегче надоть, – многозначительно посоветовал он, выходя в коридор. – А то не поднимать, а выносить придется…
А Миня мычал что-то нечленораздельное и вертел головой. Похоже, удачно приложился затылком к полу. Но все же он Пришел в себя и встал.
– Ладно, Хвиляка, – прошипел он, трогая вздувшиеся губы. – Дождешься и ты. Придет и твой черед.
– Ладно, – в тон ему ответил я. – Поживем – увидим. А пока вот что. Насчет Маши запри хайло на замок. И не вздумай бахвалиться тем, чего не было. Иначе башка оторвется.
Миня презрительно хмыкнул.
– А башку оторвешь ты?
– Нет. Я не стану поганить о тебя руки. Это сделает твой брат Дема. Набрешешь на Машу – раскроем ему глаза. И он узнает, кто загнал отца…
Угристое лицо Мини побледнело.
– Так он и поверил вам!
– Поверит. Можешь не сомневаться. Вот так. А теперь убирайся…
Но Миня не двинулся с места. Он лишь переступил с ноги на ногу. Распухшие губы передернулись. Изо всех сил Прыщ старался казаться спокойным, хотя готов был расхныкаться.
– Ладно. Замкнусь. А только и ты помни. Демка оторвет не одному мне башку. Он и твою не пожалеет. Отец сел в тюрьму и по твоей вине.
– На том и поладили, – заключил я. – А теперь вон отсюда! Да скажи спасибо, что дешево отделался.
Когда за Миней закрылась дверь, я беспомощно опустился на стул. Итак, не мы, а он, гадливый Прыщ, обвел нас. Над Машей поиздевался, отца сбагрил и сам сухим из воды вышел. И во всем этом виноват я. Только я и никто другой. А виноват потому, что слишком понадеялся на себя и недооценил врага.
Враг же оказался куда хитрее и коварнее, чем представлялось нам.
*
Захотелось повидать Машу и рассказать о событиях. Лапонин арестован. Махинация разоблачена, и предотвращена большая беда. Может, от этого ей, Маше, станет легче? И боль от перенесенных страданий притупится? Ведь страдания оказались не напрасными.
Бури как и не бывало. В морозном воздухе кружились снежинки. Занесенные сугробами белые хаты поблескивали оконцами. Впрочем, не все хаты белые. Некоторые из них для тепла обложены кугой. И не все оконца поблескивают стеклами. Многие звенышки заделаны тряпками либо забиты дощечками. Не за что да и негде бедноте купить стекло. Может, не только о хлебе, а и о быте следует кресткому позаботиться?
На улице оживленно и весело. Шумно гоняют на санках с горок ребятишки. У обледенелых колодцев заливаются смехом молодки. Кому на этот раз промывают косточки сплетницы? Звонко повизгивают полозья розвальней. Вороная от инея кажется покрытой серебристой шалью.
Но взгляд мой по всему скользил без задержки. А ноги торопились, как на праздник. Скорей повидаться с Машей. Обрадовать и успокоить ее. Ведь это благодаря ей удалось обезвредить кулацкую гидру.
Дома у Чумаковых был один только дед. Подслеповато щурясь, он перед окном дратвой подшивал валенок. Незваного гостя встретил настороженно. Видно, принял за налогового агента. Но сразу подобрел, узнав, кто я и зачем пожаловал.
– Так ты про Машутку? Нетути. Намедни уехала. Куда уехала-то? Да в город подалась. Родственница у нас там. Вот Машутка-то к ней и укатила. Когда повертается? А кто ж ее знает. Может, скоро, а может, и нет…
Назад я плелся медленно и устало. Давала себя знать бессонная ночь… До утра я не сомкнул глаз. Не хотелось будить Илюшку. Да и побаивался братьев Лапониных. Вдруг нагрянут. Тогда наган должен быть в моих руках. И я сидел в передней перед дверью «холодной», время от времени поворачивая барабан с патронами. Но братья Лапонины так и не нагрянули. Либо крепко спали, либо сами струсили. И ночь прошла спокойно. Даже старый винокур ни разу не дал о себе знать, будто тоже мертвецки спал…
«Уехала, – думал я, с усилием переставляя ноги. – Собралась и уехала. Даже не предупредила. Но ничего. Может, там ей будет легче? Поживет немного, успокоится и вернется. И тогда порадуется вместе с нами. Порадуется тому, что помогла разоблачить вражину. Ничего. Пускай поживет там. А мы тут без нее поскучаем…»
*
На одном из партийных собраний, когда повестка дня была исчерпана, Лобачев неожиданно сказал:
– Еще вопрос. Внеочередной. Предлагаю принять в партию Касаткина. Правда, он не подавал заявления. И поручителей пока что нет. Но все это можно оформить сейчас…
И принялся расхваливать меня. Школу под клуб отвоевал. Гужналог с богачей придумал. Недоимку в селькрестком собрал. Хлеб для бедноты заготовил. Лапонина разоблачил. Ликбез организовал. Сам на рабфак поступил…
По мере того как перечислял он мои «заслуги», голова моя опускалась ниже и ниже. Хотелось спрятать стыд, который жег щеки. Школу отвоевали ячейкой. Недоимку собирали комсомольцы. Все вместе организовывали ликбез. А Лапонина разоблачила Маша. Так за что хвалить меня?
Но я слушал и молчал. К стыду примешивался страх. Вдруг обнаружат, что мне нет восемнадцати? Что тогда? Посрамят и откажут. А мне так хотелось в партию. Это было мечтой, в которой я даже себе не признавался.
Но коммунисты ничего не обнаружили. По очереди они – а их было четверо – хвалили меня. Оказывается, я и трудолюбивый, и скромный, и вежливый, и даже способный. И каждый под конец заявлял, что поручится за меня с радостью. Да, да! Не как-нибудь, а с радостью.
А я слушал и молчал. И не смел поднять глаз. Но поднять глаза все же пришлось. Лобачев спросил, как я сам отношусь к этому. И мне ничего не оставалось, как глянуть им в лицо. Все обошлось просто, как будто так и надо. Откашлявшись, я сказал:
– Считаю для себя большой честью быть в партии. И обещаю всего себя отдать народу…
Коммунисты дружно закивали. Чем-то покорили мои слова. Конечно, они были сказаны от всего сердца. Но я должен был сказать и другое. Я не заслуживал похвалы. И мне не было восемнадцати. А несовершеннолетних в партию не принимают. Но я противно смолчал. И дрожащими руками написал заявление.
Когда коммунисты проголосовали, Лобачев крепко пожал мне руку и растроганно сказал:
– Поздравляю. Отныне у тебя начинается новая жизнь. Так будь же всегда и во всем правдивым и честным!..
В эту ночь я долго не мог уснуть. Сам того не замечая, беспрестанно вздыхал и охал. Слова Лобачева не давали покоя. Быть правдивым и честным. А я сразу же покривил душой. Не остановил их перед ошибкой. Почему же смалодушничал?
В полночь мать тронула меня за плечо и прошептала:
– Слышь, сынок, выпей водички. И перестанешь маяться…
Я жадно выпил полстакана. Вода оказалась густой и какой-то вощеной. Но я ни о чем не спросил и уткнулся в подушку. И в самом деле скоро забылся.
А утром, вспомнив об этом, поинтересовался, какую воду мать давала мне.
– Наговорную, – призналась та. – Уже давно лечу тебя ею. С той поры, как комаровский кобель испугал. Бабка Гуляниха наговорила. Вот и вызволяю. То в борщ налью, то в молоко подбавлю. И ты вон как поправился. Уже не стонешь по ночам. Только вчерась опять что-то приключилось. Вот я и попотчевала тебя. И ты сразу забылся.
Это не было моей виной. И все же пятнало совесть. Партиец, а лечится у знахарки. Нет, рано еще в партию. Не достоин пока звания коммуниста.
«Отложить прием, – думал я, торопясь в сельсовет. – Пока не выйдет возраст. И пока не очистится совесть…»
Но решимость покинула меня, как только я увидел Лобачева. Тот выглядел туча тучей. Густые брови чуть ли не закрывали глаза. На скулах двигались желваки. Что-то стряслось, и партячейка сама отвергает меня. А я-то собирался каяться и признаваться.
– Слушай, – сказал Лобачев, сопя, как растревоженный хорь. – Что ж это получается? Тебе же только семнадцать. Три месяца каких-то на восемнадцатый. А?
Я удрученно молчал. Все-таки разобрались и уличили. И уж не пощадят теперь. Нет! И про заслуги, какие расписывали, не вспомнят.
– Устав партии читал? – продолжал Лобачев.
– Читал, – понуро отвечал я.
– Знаешь, с каких лет принимают?
– Знаю.
– Помнил, что тебе не хватает?
– Помнил.
– Так чего же молчал?
Я набрал полную грудь воздуха.
– Боялся, что откажете.
– Сейчас отказали бы, через год приняли.
– А мне хочется сейчас. Очень хочется!..
Лобачев озадаченно почесал за ухом.
– А я думал, ты с девятого. А ты, оказывается, с десятого. Гм… Непредвиденный спотыкач. А почему я так думал? Постой… Постой… Та-ак… – Он несколько раз протянул это слово, напряженно хмурясь. – Ну да, ошибка, – вдруг просветлел он. – Вместо девятого записали десятый. Церковники напутали. Ну да! Ты родился не в десятом, а в девятом. Это я хорошо помню. Почему? Сам был в этом году крестным. Племяка носил в церковь. Через месяц после твоего рождения. Вы ж с племяком моим одногодки. А он не с десятого, а с девятого. Так что все точно. Тысяча девятьсот девятый. С чем тебя и поздравляю…
Крупными цифрами он вывел на бумаге мой новый год рождения. А– я следил за ним и чувствовал, как сердце убыстряет удары. Было радостно и стыдно. Но почему же стыдно? Может, так оно и есть? И никакой подделки!
– А как же с другими документами? – дрожа, спросил я.
– И другие уточним, – сказал Лобачев, как о чем-то обычном. – Все оформим законным образом.
Акт составим, свидетели подпишутся. Все будет в полном порядке… – И снова поднял на меня потеплевшие глаза. – Мы советовались… С Симоновым и Дымовым. И у всех одно мнение. Надо тебе в партию. Она поможет закалиться. Прямо с юности.
*
И вот я, не чувствуя себя, стою перед Дымовым, секретарем райкома партии. А он, добродушный, немного громоздкий, сидит за столом и смотрит на меня голубыми, по-детски чистыми глазами.
– Очень рад! – говорит мягким, почти женским голосом. – Поздравляю! Решением бюро принят в кандидаты… Да ты садись. Чего стоишь?
И вручает мне кандидатскую карточку. А потом долго расспрашивает обо всем. Я отвечаю и чувствую себя, как на горящих углях. Вот сейчас он сменит улыбку на гримасу и скажет:
«Как же тебе не стыдно? Ты же несовершеннолетний. Так почему ж скрываешь? Почему не скажешь, как сделали тебя на год старше?..»
Но он не сгоняет улыбку. А закончив расспросы, кивает на прощание. И все так же добродушно произносит:
– Еще раз – от души… Всего хорошего…
На улице холод остужает лицо. Я напяливаю треух на голову и шагаю не зная куда. Я иду спокойно, но это дается с трудом. Хочется бежать. Даже лететь, будто за плечами у меня выросли крылья.
Окраина райцентра. Что-то кажется знакомым. Я останавливаюсь и оглядываюсь по сторонам. Березовая рощица, вся занесенная снегом. Кристально чистый, он гроздьями свисает с веток и ярко искрится в лучах зимнего солнца. Здесь прошлым летом мы сидели с Машей. Где она теперь, Маша? И что сказала бы, когда б узнала, что я принят в партию?
Я достаю кандидатскую карточку, вслух читаю все, что в ней написано, и торжественно произношу:
– Прости меня, партия! Ничего не мог поделать с собой. Очень хотелось быть коммунистом. Но клянусь сердцем! Впредь буду всегда и во всем правдивым и честным!..
*
Шли дни, а Маша не возвращалась. Ребята начинали волноваться и беспокоиться. Как же это так? Ни с того ни с сего уехала и не дает о себе знать. Неужели же она не скучает по ячейке?
Ребята не знали о причине отъезда и недоумевали. Я же испытывал какие-то странные чувства. Мне и жалко было, что она уехала, и робость охватывала при мысли о встрече с ней. И не только потому, что подверг ее опасному испытанию, а и потому, что смутил покой ее. Да, я не хотел этого и даже не знал, когда и как это случилось, но факт оставался фактом. Я был причиной ее душевных мук и даже этого бегства, которое приводило в уныние всю ячейку.
Андрюшка Лисицин раздобыл у Чумаковых адрес, по которому в городе жила Маша, и предложил в срочном порядке написать ей письмо.
– От имени всей ячейки. Чтобы знала, как нехорошо она обошлась с нами…
Я подчинился. И вскоре получил ответ. Он был коротким. Маша писала, что временно работала на заводе и домой пока не собиралась. О ячейке она не забывала и всех нас по-прежнему любила горячо и крепко.
Письмо не удовлетворило нас. Но мы все же успокоились. Как-никак, а она была при деле. К тому же в рабочем классе варилась. Одного этого было достаточно, чтобы не тревожиться. А кроме того, мы надеялись, что она все-таки вернется на родину и порадует нас рабочим опытом.
Главную заботу Маши составляли книги. Теперь пришлось вверить их Сережке Клокову. Тот охотно взялся за новое дело и сразу же весь отдался ему. Он заново переписал их в тетрадь, расставил по алфавиту и завел картотеку.
– Книга уму учит, – говорил он. – Но и к себе ума требует…
А книг уже было порядочно. Двумя рядами стояли они на полках шкафа. С гордостью мы называли этот шкаф библиотекой. Да это и в самом деле была библиотека. И пополнялась она регулярно. То я приносил книги из района, то Лобачев привозил из города. Здорово выручил отчим, передавший свои. Когда я обратился к нему с такой просьбой, он, подумав, сказал:
– А что ж? Бери до обчей кучи. И пущай ребятки учат…
Сережка любил книги. И обращался с ними, как с живыми существами. Заботливо выравнивал корешки. Терпеливо разглаживал измятые страницы. Читателям выдавал под расписку. И с каждого брал слово, что книга вернется невредимой. И всем сердцем возмущался, когда обнаруживал недостатки.
– Дикари, а не люди! – ругался он. – Вырывать страницы. Да я скорей бы дал вырвать свои волосы. И тогда мне было бы не так больно…
И наотрез отказывался выдавать новые. Никакие уговоры не помогали. Даже девичьи слезы не трогали. А некоторые девчата и впрямь хныкали. Да, не уберегли книжку. Но разве ж мыслимо все время носить ее за пазухой? А они какие, отец и братья? Чуть отвернешься – и нет листка. Уже разодран на цигарки. Что с ними сделаешь, с курильщиками?
Но таких случаев все же было мало. Читатели берегли книги. Даже обертывали в бумагу, чтобы не старели. И Сережка сиял от такой сознательности. Огорчало его, как и всех нас, лишь одно. Работать приходилось в сельсовете, а не в клубе. Его с наступлением холодов пришлось закрыть. Печи оказались непригодными. Они почти не давали тепла. И так дымили, что можно было задохнуться.
А клал печи наш сосед Иван Иванович, дед Редька. Он слыл в селе лучшим мастером, и мы надеялись на него, как на самих себя. И вот надежды рухнули. Ячейка на зиму опять осталась без пристанища.
Узнав о нашей беде, отчим учинил деду Редьке допрос. И тот признался, что напортил с умыслом.
– Каюсь, Данилыч. Заглушил тягу, чтобы тепла не было. И чтобы дым комсу из ограды выкурил. А тока сделал так не по своей вине. Батюшка на исповеди приказал. В аккурат это было, когда комса захапала школу. Навреди, говорит, безбожникам, чтоб не богохульствовали перед храмом. Ну я, понятно, подчинился… А он сам, Сидорка-то, вон что выкинул: похуже всякой комсы набогохульствовал…
Выслушав отчима, я ринулся к соседям. Авось возьмется печник и хоть малость поправит. Бояться-то ему уже нечего было. Поп со своими чадами давно перебрался в областной центр, и церковь благополучно пустовала. На худой конец можно припугнуть печника. Дескать, вольное или невольное вредительство, а оно карается по всей строгости.
Но, переступив порог соседской хаты, я понял бесплодность затеи. Иван Иванович лежал на кровати и жалобно стонал. На животе у него возвышался горшок.
– Хворь напала, чуму бы ей в глотку, – пожаловался он. – Вот бабка и водрузила черепок. А сама кудысь запропастилась. Должно, у какой подружки закалякалась, шалава. А тут все пузо втянуло. И мочи никакой нетути. – Он глянул на меня с жалобой и часто заморгал глазами, готовый расплакаться. – Слышь-ка, вызволи ради бога. Возьми каталку за печкой. И вдарь по горшку. Вдарь, чтоб на черепки рассыпался…
Дед Редька провалялся долго. А раньше чем он выздоровел, выпал снег, ударили морозы. Вот и пришлось повесить на двери клуба замок. И снова перекочевать в тесный сельсовет.
– Какой промах дали, – возмущались ребята. – Сами культпоходу ножку подставили. И до самой весны заморозили…
*
Это было ранним утром. Мы с Сережкой увлеченно рассматривали новые книги: рассказы Горького и Чехова, стихи Лермонтова и Демьяна Бедного, наставления по кооперации и сельхозналогу. Где там было оглядываться и прислушиваться?
А Симонов стоял за порогом и укоризненно качал головой.
– Так-то вы привечаете друзей?..
Я бросился к нему, протянул руку. Смущаясь, поздоровался и Сережка.
– Рукопожатие – предрассудок, – поучительно заметил Симонов. – С ним надо бороться. И все же мне приятно пожать руку друзьям… – Он подал нам сверток и предложил развязать его. – Отгадаете, что это, получите насовсем…
Небольшой деревянный ящик. Сверху на крышке – стеклянная трубка. В трубке – стальная иголка, нацеленная на какой-то шероховатый комочек. Рядом с трубкой – две пары дырок. И больше ничего.
Мы осматривали ящик и молчали. А Симонов, наблюдая за нами, довольно ухмылялся.
– Вот так и я в обкоме, когда получал эти штуки, лупастился и молчал… – Он достал из портфеля два металлических кружочка, соединенные дужкой, размотал витой шнур, воткнул вилку в дырки на ящике. – А теперь что это?
Я подумал и сказал:
– Телефон.
Симонов отрицательно покачал головой.
– Не телефон, а радио. Детектор. А точнее – детекторный приемник. Пять штук выклянчил на район. И вот вам привез…
Я снова повертел в руках ящик. Но теперь уже с опаской, как бомбу. Потом надел наушники и затаился.
– Ни слуху ни духу…
Симонов передал нам моток проволоки.
– Антенна. Повесить на улице. Чем длиннее, тем слышнее… – Он показал, как следует иглой щупать кристалл в трубке. – Вот и вся премудрость.
– И будет говорить? – недоверчиво спросил Сережка.
– Как живой!..
Неожиданно он достал из портфеля кулек, развернул его. В кульке оказались пряники – белые и розовые. Мы с Сережкой разом проглотили слюнки. Симонов заметил это, улыбнулся и предложил:
– Угощайтесь. Вкусные до ужаса… – И сунул целый себе в рот. – Смерть люблю… Вчера зарплата была… Вот и блаженствую…
Мы с Сережкой взяли по прянику. Они и впрямь были вкусными и прямо таяли во рту. Даже страшно целиком запихивать в рот, как делал Симонов.
Сережка, смущаясь, сказал:
– А мне почему-то больше нравятся конфеты.
– А ты часто их ешь, конфеты? – спросил Симонов.
– Нет, не часто, – признался Сережка. – Один раз пробовал.
Мы рассмеялись. Симонов серьезно сказал:
– Конфеты не то. Ни пожевать, ни проглотить. А пряники…
И предложил нам еще. Но мы отказались. Только что завтракали. И вообще… Не охочи до лакомств. Симонов недоуменно пожал плечами.
– Не понимаю, как можно отказываться от пряников. Это ж не еда, а наслаждение. Того и гляди язык проглотишь… – Внезапно он встрепенулся, вынул из нагрудного карманчика часы и встал. – Засиделся я у вас, а мне еще в Верхнюю Потудань. А оттуда – в Роговатое. Им тоже детекторы везу…
Простились у райисполкомовских санок. И лошаденка, заиндевевшая, а потому казавшаяся седой, резво затрусила по улице.
*
Мы решили сразу же заняться детектором. Кстати, подошел и Володька Бардин. Он также долго вертел в руках загадочный ящик. А под конец все же сказал, что будет участвовать в опробовании, хотя поручиться за успех не может.
– В Москве или поблизости эта штука, может, и бормочет. А у нас, за тыщу верст… Сказка!
Главное было – установить антенну. Лучше всего протянуть ее от здания сельского Совета до селькресткомовского амбара. На сельсоветской крыше провод легко завязать вокруг печной трубы. А вот как прикрепить его к крыше амбара?
Но Володька довольно легко решил задачу. Обойдя вокруг амбара, он сказал:
– Есть длинная слега. Пристроим на распорках, и будет мачта.
Вдвоем с Сережкой они сбегали к Бардиным и приволокли слегу. Она оказалась даже выше сельсоветской трубы. Мы привязали к ее макушке провод и установили рядом с амбаром. В нескольких местах рейками пришили к углу сруба. Слега стала прочно, готовая выдержать любую бурю.
Потом мы подсадили Сережку на крышу сельсовета и подали ему другой конец антенны. Осторожно переставляя руки и ноги, он на четвереньках дополз до конька, натянул провод и замотал его вокруг трубы. После этого мы с Володькой продели отвод антенны в форточку окна. Вернувшись в комнату, воткнули вилку на конце его в отверстие на крышке детектора.
Когда все было готово, мы уселись за стол и почувствовали, что находимся в преддверии невероятного. Неподвижно и загадочно стоял перед нами деревянный, выкрашенный в черный цвет ящик со стеклянной трубкой, блестящей иглой и наушниками. Мы молча и пристально смотрели на него. Неужели ж он и вправду заговорит человеческим голосом? Неужели свершится чудо и мы услышим Москву?
Володька решительно махнул рукой и с отчаянием сказал:
– Пробуй!
Я надел наушники и с опаской взялся за иглу. В ушах что-то зашуршало. Потом послышался треск и писк. Я смелей стал тыкаться в кристалл. Тыкался усердно и долго, чувствуя, как мокнет лоб. Но, кроме треска, писка и шума, похожего на ветер, ничего не слышал. И уже готов был снять наушники, чтобы передать ребятам, не спускавшим с меня глаз, как различил чей-то голос. Далекий, неясный, но все же человеческий голос. Я затаил дыхание. Напряглись и ребята. Это видно было по их багровым лицам. Но голос исчез, словно задохнулся. А в уши опять хлынул шум. Я с досадой ткнул иглой в одно место, потом в другое, потом в третье. И снова услышал человеческий голос. Да, настоящий человеческий. Теперь уже громкий, звучный, отчетливый.
«Молодежь – наша надежда, наше будущее. Ей придется завершать начатое нами. И мы не должны жалеть труда на ее воспитание…»
Я снял наушники и передал Володьке. Он надел их и замер, уставившись взглядом на ящик.
– Слышу, – прошептал он, точно боясь спугнуть говорившего. – Прямо рядом…
И протянул наушники Сережке. Тот слушал также напряженно. Но в голубых глазах то и дело вспыхивали искорки. Радость брала верх над страхом.
Послушав минуту, Сережка вернул наушники мне. Я надел их и снова услышал тот же мягкий и ясный голос:
«Враги Советской власти много раз делали ставку на молодежь. Но расчеты их не оправдались. Молодежь всегда следовала за партией, живо откликалась на ее призывы…»
Я снял наушники и сказал:
– Говорит!
– Говорит! – подтвердил Володька Бардин.
– Говорит! – расплылся в улыбке Сережка Клоков.
– Москва говорит! – продолжал я.
– Москва говорит! – подхватил Володька.
– Москва говорит! – весь сияя, воскликнул Сережка.
– И Знаменка слушает столицу! – не переставал я, охваченный энтузиазмом.
– Знаменка слушает столицу! – повторил Володька.
– Знаменка слушает столицу! – ликовал Сережка.
Я протянул один наушник Володьке.
– А ну, давай вместе!..
Мы уперлись лбами над ящиком и приложили к ушам по наушнику. Из них уже лились нежные и ладные звуки. Музыка! А мы-то и не знали, что она может быть такой! И откуда было знать? Как могла она залететь в нашу глухомань? Иной раз она вырывалась из окон поповского особняка. Там заводили граммофон. Но какая это была музыка! Воющая, рыдающая, стонущая. От нее хотелось бежать без оглядки. А эта… Она звенела колокольчиками, пела жалейками, заливалась соловьями. Она проникала в самую душу. И рождала что-то несравнимое, неизведанное.
Сережка приткнулся лбом к нашим лбам, стиснул нас за плечи.
– Дайте и мне, дьяволы!..
Так сидели мы, сгрудившись над говорящим ящиком. И как зачарованные слушали нежные звуки, рождавшиеся в нем. И было как-то необыкновенно на душе, будто она взлетала ввысь. А перед взором стлались необозримые поля с волнующимися хлебами, возникали яружки и балки, поросшие лесами и перелесками, вставали деревни и села с белыми хатами в цветущих садах. Русская земля! И по ней уверенно шагали мы, новые люди. В прошлом бесправные, теперь свободные и сильные. Те самые голодранцы, не в шутку, а всерьез великие, которые строят новую жизнь.
Но вот музыка замерла, и женщина сказала:
– Мы передавали симфонию Чайковского. А сейчас объявляется перерыв…
Я положил наушники рядом с приемником и глянул на ребят. Они молчали, точно все еще вслушиваясь. Потом Сережка мечтательно сказал:
– Си-им-фо-ни-ия!
А Володька вдруг обнял ящик, как ребенка, и проникновенно заговорил:
– Ах ты ж наш дорогой! Да откуда ж ты к нам пожаловал? Да мы с тобой теперь такие дела будем делать!..
Я разомкнул Володькины руки и подтянул детектор к себе.
– Осторожно. А то и поломать недолго. Он хоть и говорящий, а не пожалуется…
*
Новость с быстротой ветра разнеслась по селу. И Знаменка загомонила, затараторила на все голоса:
– Слыхали, комса балакающую коробку раздобыла?
– Бают, такое чудо, что и церковному нос утрет!
– Нечистая сила в той коробке на все лады разоряется!
– Нет, что ни толкуй, а здорово! Москва, она ж вон где! А выходит, будто рядом!
– Окститесь, окаянные! Страшный суд наступает! Антихрист уже сошел на землю!
– Вот теперича жизня будет! Такая жизня, что и помирать не захочется!
– Одним словом, радиво!..
И любопытные повалили в сельсовет. Одни – с затаенной радостью, предчувствуя великое. Другие – с недоверием, страшась неизвестности. Но мы встречали всех.
– Милости просим на радиосеанс!
– Добро пожаловать к нашей культуре!
Когда набралось много народу, я решил произнести речь.
– Видите эту штуковину? – спросил я, поднимая ящик и поводя им, чтобы всем было видно. – Это радиоприемник. Называется детектор. Почему так называется? А леший его знает. Только суть не в названии. Суть в том, что говорят в Москве, а в Знаменке слышно.